Как-то отец спросил:
— Хотела бы, Роза, чтобы Беппе сделался священником?
— А почему не нотариусом? — подхватил бакалейщик.
Мать, подумав, ответила:
— Мне все равно, кем он будет… — И добавила: — Лишь бы остался итальянцем.
Беппе тогда не понял: а кто же он?
Когда исполнилось тринадцать лет, упросил отца взять его в море.
Беззаботно жилось на «Констанце», на которой он впервые бороздил Средиземное море! Ее крепкие борта, стройный рангоут и на носу высокогрудый торс богини. Лихо гребли лигурийцы из Сан-Ремо. Вместе с ними он пел их песни. О, если бы они пели не о страданиях любви, а об Италии, о ее страданиях! Но разве им сказал кто-нибудь, что у них есть родина дальше Ривьеры, выше Апуанских Альп, есть — Италия.
Однако не век же предаваться праздности и размышлениям. В первые же дни, как началось замирение турок с русскими и открылось мореходство, он пошел наниматься на корабль.
Мальчики проводили его и на прощание спели ту песню, которой он сам их научил:
И снова — пшеничные пристани на черноморских берегах России. Снова Эгейский архипелаг, Сицилия. И ливийский ветер три дня подряд штормит, и надо искать укрытия в любой бухте, отстаиваться на якорях.
Но книги читать все-таки удается. В каюте капитана Казабоны, с которым он целый год ходил на бригантине «Ностра Синьора делла Грацие», можно было, подтянувшись над диваном, снимать с полки книгу за книгой. Старинные, в отсыревших переплетах, они давно плавали по морям и дождались наконец своего настоящего ценителя. Тут были французские издания, оставшиеся от прежнего владельца, — Библия с гравюрами, «Робинзон Крузо», фривольные зарисовки парижской жизни Ретифа де ла Бретонна, но также и тома энциклопедистов. Попадались здесь и итальянские книги — аббат Парини, граф Витторио Альфьери. Когда-то во времена Бонапарта будили они сердца итальянцев. Под свист ветра, нередко с огарком в фонаре перечитал Джузеппе почти всего Руссо. У великих книг свойства зерна: они всходят в каждом новом посеве. Гарибальди читал и читал. Это ничего, что так случайно доходили до него мысли мечтателей прошлого века.
У великих книг свойства зерна…
Теперь на любом корабле, куда его бросала судьба, он встречал и нужных людей и находил книги. Он затвердил бессмертный сонет Альфьери о будущем Италии: «Настанет день, и мертвая страна воскреснет, и что она еще жива, — с мечом в руках покажет чужеземцам…»
Вольный воздух моря растворял запах плесени пожелтевших страниц.
Люди что-то знают. Книги говорят.
Бывалые люди рассказывали о Лондоне. «Там парламент, где каждый может сказать правду, если хочет. Не худо бы тебе там побывать. И в Греции — стране свободы, усыновившей Байрона. Не хочешь ли, малый, сойти на скалистый берег Эллады?» Ему переводили страничку-другую «Таймса», и даже эта респектабельная английская газета показалась ему глашатаем человеческих прав.
А что он сам мог рассказать? Разве что о том, как в детстве украдкой от жандармов писал на стенах надписи, хулящие чужеземцев, — «Порка Мадонна…» А дальше сказать и язык не поворачивается. Об австрийцах было что рассказать: их ненавидели в Пьемонте.
Иное дело — французы. Они, конечно, тоже были оккупантами, но в другие времена. Беппе тогда еще на свете не было, и потому он, конечно, не мог помнить вступления в Пьемонт войск Бонапарта, «маленького капрала». Его простреленные знамена несли Европе обещание свободы, равенства, братства. Это тебе не австрийцы! Его кодексы, уставы прижали к ногтю аристократов, его реформы благословляли люди среднего класса.
Седоусый француз-капитан смеялся над простаком и советовал заучивать песни Беранже. Английскому Джузеппе не был обучен, но в Ницце все говорят по-французски. И Беранже ему нравился. Хотя все-таки аббат Парини… ну разве можно кого-нибудь из французов сравнить с аббатом Парини? И капитан, с интересом прислушавшись к речам матроса, рассказывал ему всем известный случай с этим великим гуманистом. «Не слышал? А итальянцу надо бы знать…» Когда однажды в театре в ответ на тираду героя трагедии кто-то из зрителей крикнул: «Да здравствует республика и смерть аристократам!» Парини вскочил и перекричал его: «Да здравствует республика и смерть… никому!» Может быть, это лишь политический анекдот, но Парини стал ему еще понятнее и ближе.
Это были поиски пути. Ощупью, в темноте. Джузеппе и сам толком не знал, чего искать, только верил, что рано или поздно наткнется.
Однажды — это было в 1833 году — зашли в Таганрог взять груз пшеницы. В этом городишке на краю огромной непонятной России обыватели все еще вспоминали о загадочной кончине в их захолустье самого царя — Александра I, победителя Наполеона. В прибрежной траттории — а по-здешнему кабаке — матросам с иноземных судов рассказывали о том, как внезапно в «бозе почил» император, как поспешно в свинцовом гробу было увезено его тело в Санкт-Петербург. Сиделец, которого грузчики звали «государь наш батюшка Сидор Карпович», великан с рыжей бородой в кумачовой рубашке, выпущенной из-под жилета, поднес Гарибальди чарку водки, соленый огурец и жбан кваса. За соседним столиком пировали греки. Русский офицер, склонившись над столом, что-то быстро писал на листках из тетради. Мухи тучей облепили на стойке блюдо с непонятным русским кушаньем — холодцом. Джузеппе хотелось пить, он большими глотками отхлебывал кислый пенистый квас. Сидор Карпович тронул его за плечо и показал в угол.
— Карбонары… — и отошел.
Там в углу звучала родная лигурийская речь. Джузеппе прислушался. Говорил невысокий крепыш, стриженый, в полосатой фуфайке, короткие рукава растягивала груда бицепсов. Подвижное лицо менялось каждую минуту.
— …Спросите у француза, откуда он родом? Ответит — из Франции. Англичанина спросите — скажет: из Англии. Почему же мы раздроблены, как стеклышки в церковном витраже? Лигурийцы, савойцы, тосканцы. Что мешает объединиться? Мешают короли! Каждый хочет быть первым в своей деревне. Каждый враг своему соседу. Знаете сказку про деда и внука? Старик дал мальчику хворостину — переломи! Внук сломал. Дал ему две. Тоже сломал. Тогда связал веник. А теперь попробуй! Ничего не вышло у мальчика. Вот этим бы веником по заду всем тиранам. Мы за республику и объединение! Мы больше не будем лигурийцами, тосканцами, неаполитанцами, не будем пьемонцами, венецианцами, сицилийцами. Мы будем итальянцами!
Гарибальди, как подошел с чаркой водки к этому столу, так и замер. Еще никому не удавалось так ясно выразить прораставшую в нем мысль.
Через час они уже сидели за столиком вдвоем с этим витией. Его звали Джованни Баттиста Кунео, барка его уходила с рассветом. «Но мы еще встретимся», — говорил Кунео. Из всей компании он предпочел Гарибальди и готов был говорить с ним до полуночи, раз он размышляет над жизнью всерьез.
Карбонарий?.. Нет, он не карбонарий. Карбонарство — это вчерашний день борьбы… У карбонариев никакой политической программы, одна магия да мистицизм. В Неаполе в глубоком подвале верховная ложа и на черной стене распятие — «Христос был первой жертвой тиранов…» Похоже на монашеский орден. Нет, это все позади.
Гарибальди смотрел недоверчиво.
— Почему же Сидор Карпыч-батюшка показал на вас и сказал: «карбонары»? Кто же вы?
Кунео оглянулся по сторонам, потом пристально посмотрел на Джузеппе. Довериться? Или остеречься?
— Мы — «Молодая Италия». Мы тоже тайное общество. Тайное для врагов, но ясное и чистое, как хрусталь, для тех, кто в наших рядах. Мы отказались от слепого повиновения разным великим магистрам. Мы преданы своей партии, но не как карбонарии, не под гнетом круговой поруки, а по личному убеждению. Без народных масс революция не может победить, значит, нужна подготовка народных масс, потому что люди по горькому опыту научились смотреть на революцию как на плоды Мертвого моря.
— Ты заучил чужие слова.
— Нет, не чужие. Мы верим в то, что говорим. И наше действие не расходится с нашей верой.
— Говоришь, как апостол.
— Да, как апостол религии будущего.
— Но кто же ваш Христос?
И снова, прежде чем ответить, Кунео долго смотрел в глаза Гарибальди.
— Есть такой человек, — наконец сказал он и встал, чтобы идти. — Этот человек — Мадзини. Джузеппе Мадзини. Это гений Италии. Но его не так просто найти.
— Хочу его видеть…
Часть первая
Глава первая
1. Мадзини
В больших южных городах, даже самых богатых и тщеславных, среди дворцов и особняков всегда попадаются унылые кварталы дешевых доходных домов, дворы-колодцы, куда не проникает солнечный луч, где и в мансардах так же темно, как в подвалах, в лестничных перебранках чудится предсмертный крик, тишина кажется зловещим предвестником преступления. И над всем царит зловоние нищеты — запах гнилой капусты, сапожного вара, дворовых нужников.
В такой марсельской трущобе жил Джузеппе Мадзини.
Во дворе его почти не видели. Никто не знал его домашнюю жизнь, да и была ли она у него? Болел ли он? Пил ли в одиночку? Он никогда не будил поздним приходом привратника, спроси того — он только покачал бы головой: кормит голубей да еще в грозу окна не затворяет. Молнии не боится. Не было у этого человека приятелей или во всяком случае не приходили к нему гурьбой. Иной раз он проскользнет за свечами в лавку, любезно поклонится у ворот кому попало и не ждет ответных поклонов. Дворовые сплетницы пренебрежительно отзывались: верно, сбежал от семьи, скрывается; иные говорили: просто чудак с сигарой в зубах.
Между тем этот человек, отказывая себе во всем, даже в пище, бывал порой очень богат: дукаты, флорины, цехины, лиры стекались к нему со всей Италии. Но эти деньги предназначались для организации восстания. Он держал в руках нити многих заговоров. Горячие приверженцы называли его истолкователем закона бога на земле. Он и сам не сомневался в этом своем предназначении. Недовольная молодежь становилась его подпольной армией. Юных энтузиастов покоряла неотвратимая устремленность, фантастическое упорство его. За ним были готовы идти на смерть.
Когда Гарибальди вошел в грязный двор, он не верил, что сейчас увидит Мадзини: явно не туда попал. В Италии скрывали его местожительство, и только на марсельском почтамте, в конверте «до востребования», он прочитал в лаконичной записке без подписи пароль и адрес.
После встречи в Таганроге все, что он слышал о «Молодой Италии», все кричало ему, что где-то рядом есть люди, которые отдались борьбе за свободную Италию. А он все еще был непричастен, все — кругом да около. Тот, кого он должен сейчас увидеть, представлялся ему человеком душевной и физической мощи. Он и хотел его видеть и робел. И когда ему назвали Марсель как место явки, он уже думал, что проще было бы получить пропуск в революцию и не столь торжественно. Но в Марселе капитан отпустил его до вечера на берег. Значит, сама судьба. «Зуб болит? — спросил капитан. — А ты его выдерни! Только чтоб не лечить! На закате уйдем».
По щербатым ступеням он поднялся, постучал и замер на пороге. В комнате горела свеча, хотя на улице сиял ослепительный полдень. Впрочем, оно и не удивительно: свет проникал сквозь верхнюю фрамугу и ложился полоской лишь на кровать, прикрытую клетчатым пледом.
— Можно видеть Мадзини? Я от человека, ставящего пиявки.
Стройная фигура юноши заслоняла сидящего за столом.
— Посторонитесь, сударь.
Молодой человек отступил, и тогда Гарибальди увидел лицо, как бы повисшее над столом. Белое, костлявое, обросшее апостольской бородой. «Голова Иоанна Крестителя на блюде Саломеи», — подумал Джузеппе. Не сразу он смог различить всю фигуру Мадзини в черном, наглухо застегнутом сюртуке с черным шарфом на шее. И странно, лицо его в первую минуту показалось угрюмым и недоступным, а теперь было просто грустным, как у безнадежно больного, знающего о своем близком конце. Подумалось — он болен и ему не до разговоров, может, глаза болят?
— Я от человека, ставящего пиявки, — нерешительно повторил он пароль. — Он должен был вас предупредить. Меня зовут Гарибальди. Из Ниццы.
Мадзини отпустил жестом юношу.
— Идите, мой друг. Необходимое будет получено сегодня вечером. С этим вас ждут в понедельник. И помните, промедление нежелательно.
Молодой человек поклонился и вышел.
— Вы пришли ко мне? Зачем? — Мадзини положил руки на стол, приготовясь слушать.
— Чтобы действовать!
— Ответ бойца. И вас отпустили с корабля? Ко мне?
— Нет, я просто сказал, что у меня зуб заболел, — Гарибальди дотронулся до щеки и покраснел, сразу догадался, как глупо это прозвучало.
— У вас болит зуб, — горестно констатировал Мадзини. Губы его вдруг высокомерно покривились. — В Марселе должны быть хорошие дантисты. Но во имя чего действовать?
— Прежде всего — Италия. А там видно будет.
— Вы хотите действовать и с этим пришли? Отлично. Как всякий честный итальянец, вы жаждете изгнать австрийцев. Вы готовы сражаться. Если нужно — умереть. Но все-таки во имя какой цели? Что даст вашим детям в будущем ваша борьба, ваши жертвы?
Это, конечно, экзамен, но свои вопросы он обрушил каскадом, перевел дыхание и продолжал:
— Мы должны быть уверены, что наши усилия не будут использованы для удовлетворения тщеславия одних имущих классов, одних праздных. Всю Европу обуревает жажда равенства, как во времена Бастилии — жажда свободы… — Он оборвал себя на полуслове и буднично осведомился: — Вас хорошо знает кто-нибудь из членов «Молодой Италии»?
— Я сказал вам — меня прислал человек, который ставит пиявки.
Так велел ему сказать пославший его Кови, сейчас ему хотелось назвать и таганрогского Кунео, но почему-то он промолчал. Вокруг Мадзини царила такая атмосфера тайны, как туман при входе в гавань, каждое произнесенное вслух имя таило опасность невольного предательства, замирало на губах. К тому же не хотелось показать себя простаком, выбалтывающим все, что ему известно.
Мадзини опять круто повернул разговор:
— Вы когда-нибудь бывали в Риме?
— О, мальчишкой. Я тогда плавал с отцом, и однажды мы пришли в Чивитту-Веккью. Он отпустил меня, но всего на три дня. Разве это считается?
— Конечно. Вы не были в Риме Цезарей, в Риме Марка Аврелия, но были во все еще средневековом, нынешнем папском Риме. А в третьем Риме, в Риме завтрашнем, в Риме простых людей вы бывали? Хотя бы в мечтах? — И снова в ответ на молчание будничный вопрос: — Умеете стрелять?
— Разумеется.
— В австрийцев? И вы пишете что-нибудь?
— Письма к маме, — он смущенно улыбнулся.
— Вот вы не пишете. Вы только умеете стрелять. И однажды вы убьете. Или вас убьют. Это, в сущности, одно и то же… А верите ли вы в бессмертие?
— Не знаю. Не думал еще… — Он вдруг почувствовал злость на эти непонятные расспросы. Захотелось, хоть по-мальчишески, показать зубы, и он спросил: — А этот молодой человек умеет стрелять? Он никого не убьет и останется жив? Куда он сейчас пошел?
— Вам не полагается спрашивать об этом, — спокойно возразил собеседник. — Впрочем, отвечу. Вероятно, он пошел на смерть… Вы верите в бога?
— Неужели вы вместе с папой? — Гарибальди даже отодвинулся от стола, ему почудилась неуловимая насмешка над его наивностью.
Но Мадзини был, видимо, далек от издевки. Он заговорил в простом тоне, а в то же время несколько книжно, не опускаясь до уровня понимания матроса.
— Я не верю ни в одну из существующих религий. Папство — это только форма, только подобие истинной религии. Материализм тоже религия. Казалось бы, материализм — французский, немецкий — противостоит христианству, но он в такой же мере, как церковь, разрушает нравственную основу человеческого духа.
Теперь Гарибальди ничего не понимал, но, не желая уступить, попробовал отвести доводы человека, одновременно и подчинявшего себе, и возбуждавшего внутреннее сопротивление.
— Недавно взяли мы на борт пассажиров-эмигрантов, оказались — сенсимонисты. Они правильно думают. Я многое понял. Я понял, что социализм…
— Материализм — сухое дерево, — Мадзини грустно покачал головой. — Социализм сулит людям только материальные выгоды. И я прежде был увлечен учением Сен-Симона, но понял — он тоже апостол религии интересов. Это не для меня!.. Разве вы не видите, что завершается эра индивидуальной цивилизации и движение века открывает путь к эре ассоциаций, содружества? Социалисты пренебрегают этическим воспитанием. Взывая к духу, в конечном счете сводят к желудку.
Гарибальди вспомнил ночь в Эгейском море, когда вез изгнанников-французов. Он подошел к Эмилю Барро. Как это было недавно и помнилось — до каждого белого гребешка на каждой черной волне. Вокруг не темнота, а, как заметил тогда Барро, лишь отсутствие дня. Он напомнил ему эту строку Шатобриана. Звездный шатер над мачтами. Плеск за кормой. Тихий разговор. Говорили о гуманности, о любви к человеку, ближнему, дальнему. В каюте он потом не мог уснуть до рассвета.
Мадзини говорил:
— Самое святое, что дал человеку закон прогресса, — это стремление к личной свободе. Но человека нужно воспитывать. Когда я упоминаю бога, я имею в виду лишь нравственный долг, который заключен в законе прогресса.
Он вышел из-за стола и стал ходить по комнате. И, глядя на легкие движения его почти бесплотного тела, Гарибальди понял, что этот апостол нравственного долга, в сущности, еще совсем молодой человек, почти его ровесник. И именно в эту минуту странное чувство гордости не только за Мадзини, но и за себя охватило его, как будто они уже стали соратниками.
— Бог создал людей равными, — продолжал Мадзини, — вот потому-то Италия и должна быть республиканской, народной. Вот потому-то я и говорю — бог и народ! Людей можно поднять на революцию лишь во имя их прав и свободы, а не ради интересов какой-либо династии, какого угодно класса. Италия должна быть объединенной, потому что она нуждается в силе. А сила в единстве… Вы были карбонарием?
— Не пришлось.
Он снова смутился, не уверенный в том, что это не было еще одним свидетельством его невежества или равнодушия.
— Тем лучше. Значит, не потеряли времени даром. Я — терял. «Молодая Италия» не отказывается от устремлений карбонарства, но сняла грим с его лица. Карбонарии мстили тем, кто слабел духом. Смертным приговором, казнью мстили! Мы отвергаем месть… У нас ясность, демонстративная гласность во всем, что касается идей. Священное дело мы скрепляем не кровью, а убеждением. Вы согласны с этим?
Гарибальди вздрогнул. Каждый раз, когда Мадзини увлекался мыслью, казалось, что он незримо вдохновляет толпу на площади, и то, что он на самом деле не забывает о собеседнике, проявляет интерес к его мнению, вызывало смущение. Думалось — не в этом ли секрет его обаяния? И, преодолевая замешательство, он ответил:
— Месть бесплодна.
Мадзини удовлетворенно кивнул.
— Мы отказались от иерархии. Слепое повиновение недостойно борца, а наша цель — освободить Италию от иноземцев, тиранов и папства ради свободы каждого. На нашем знамени свобода, равенство, братство — и независимость! Наша клятва — «Сейчас и всегда», эмблема — кипарисовая ветвь. Каждый вносит в кассу общества не менее пятидесяти сантимов… Но главное, чем мы победим, — это воспитание, а затем — восстание, восстание, восстание! Революции никогда не бывают напрасными. Вот, кажется, все, что я должен был вам сказать. Вы согласны?
Еще бы! Джузеппе испытывал то душевное спокойствие и решимость, какие обретаются в минуты ясного сознания цели и полной веры в себя. Смущало лишь одно — Мадзини говорил, а он слушал. Но разве он, Джузеппе, не должен был отчитаться в своих мыслях и сомнениях? И он спросил: