─ Это как же понять «гражданкины»? Это в Димитрове или в Харькове «граждане». А здесь крестьянство… Что ж, вас «гражданкины дети» кличут? Мать у тебя, выходит, городская?
─ Нет, ─ опустив голову, сказала Мария.
─ Врешь, ─ сердито сказал Петро Семенович, ─ Врешь, в глаза не смотришь. ─ Речь его вдруг почти утратила украинский акцент и украинские словечки, стала сухой, русской, протокольной. ─ Почему ж вас «гражданкины дети» называют, если вы не из города?
─ Ну называют и называют, ─ снова пытался вставить слово чернявый, сидевший от бригадира по правую руку, ─ что ты, Петро, не знаешь деревенских кличек?
─ А ты молчи, заступник… В адвокаты, что ли, записался? Так ты не жид, чтоб тебя в адвокаты приняли… Ну, продолжай, ─ обратился он к Марии.
─ Говори, девочка, не бойся, ─ сказал ей чернявый.
─ Прошлый год помер наш отец, год был голодный.
─ Это я уже слышал, ─ сказал Петро Семенович, ─ дальше…
─ Нас с матерью осталось пять душ детей, один одного меньше, ─ сказала Мария, ─ после отца у нас завалилась хата, и нам управление колхоза дало другую хату, возле тамбы… И наша мать оставалась в этой хате, так как у нас почти все пухлые и большая часть наших детей лежат больные. Менять у нас не осталось ни единой тряпочки, что на нас, что под нами и только кроме лохмотьев ничего…
Мария замолчала. Молчал и Петро Семенович. Молчали все. Эта девочка-нищенка рассказывала о том, что все знали и что многие сами перенесли, но почему-то, произнесенное сейчас вслух детским голосом, да еще по принуждению, оно прозвучало словно молитва-жалоба о тяготах и горестях своих. И может, оттого, что давно уж не молились, у многих на глазах показались слезы, а Петро Семенович сидел с побелевшим от тоски и гнева лицом, лишь сабельный шрам его налился кровью.
─ Вот что они с нами, буржуазные пиявки, делают, ─ сказал он тяжело, сквозь зубы, ─ капиталистическое окружение… Ничего, выдюжим… Не позволим позлорадствовать… В гроб вгоним, ─ вдруг он рывком поднял голову, ─ а где же тот, который у окна сидел, который хлеб подал? Ну-ка, предъяви подачку свою, ─ сказал он Марии и протянул к ней огромную ладонь, из которой торчали железные пальцы-прутья, способные в секунду сжать горло до смерти.
И в эту намозоленную орудиями труда и оружием ладонь лег кусок нечистого темно-коричневого хлеба изгнания, изготовленного по рецепту пророка Иезекииля.
─ Так и знал, ─ сказал Петро Семенович, ─ не наш хлеб, заграничный хлеб… Эх, не проявили бдительности…
И верно, место у окна было пусто. Никто не видел, как ушел чужак.
─ Надо бы в сельсовет, ─ крикнул Петро Семенович. ─ Степан, ─ обратился он к чернявому, ─ мотай в сельсовет, звони Максиму Ивановичу, уполномоченному ГПУ… А мы пока здесь пошукаем… Ну-ка, пять человек айда со мной… Ты, ты, ты, ты… ─ И он на ходу совал пальцем в лица посетителей народной чайной, отбирая из них подходящих для поиска и преследования.
Так же на ходу вытащил он из тужурки видавший виды наган с облупившейся краской и много раз чиненный собственными руками умельца-самоучки. Редкой цепью по грязи и лужам побежала группа преследования вдоль сельской улицы ─ вдоль темных хат и собачьего лая.
Между тем дождь прекратился, дожидаясь, видать, рассвета, чтоб уж зарядить на целый день, когда голодные жители выйдут из своих хат по делам личным и общественным. Явилась луна, украинский месяц, который здесь, на Харьковщине, где была сильная примесь России, может быть, и не был так маслянист, как полтавский, но все же отличался от рязанского меньшей строгостью и большей лучистостью и игрой. В свете этого месяца и выбежали на тамбу, как называли здесь почему-то большую дорогу в город Димитров.
─ Видать, в заказ побежал, ─ сказал беззубый мужик, также попавший в преследователи, ─ и в заказе не споймаешь, ночь…
А заказом на местном наречии именовался лес, темневший вдали за полем.
─ Ты чего, Охрименко, народ дезорганизуешь, ─ по-революционному, как в восемнадцатом году, заиграл желваками Петро Семенович, ─ да я контру не то что из заказа, из-под собственной шкуры своей, если она туда спрячется, ногтями выцарапаю. Многих я уже так преследовал и от многих социалистическую землю очистил…
И верно, многих преследовал на своем веку Петр Семенович, нынешний бригадир. Интеллигентов-деникинцев, кстати, жестоко замучивших в плену лучшего и единственного друга, пулеметчика и тезку ─ Петра Лушно, и мужиков-петлюровцев, оставивших на лице сабельную отметину до самой смерти. Помнит Петро Семенович, как неподалеку от села Ком-Кузнецовское, или попросту Кузнецовки, перехватил он на тамбе петлюровскую подводу, груженную награбленным еврейским барахлом из города Димитрова. Петлюровцев тут же, невзирая ни на какие мольбы, шашкой порубал, ─ Петро Семенович любил шашкой рубать, из нагана он стрелял реже, а из карабина и вовсе редко, больше любил врукопашную, ─ итак, петлюровцев шашкой, а потом и до еврейского барахла очередь дошла. Пух из перин выпустил, бархатные платья с кружевами, платки, простыни, какие-то кацавейки тоже в куски, а серебряные рюмки и подсвечники в речку выбросил, поскольку бессребреник… Был случай, кое-кто из его отряда пытался еврейское барахло присвоить, так он его мигом к стенке. Тоже плакал, тоже умолял, вошь кобылья. Но зачем такому на свете жить? Если уж вор, не умеешь жить честно, воруй свое, полушубок укради или коня. А на что мужику еврейская перина или бархат-ное платье с кружевами? От него дух неприятный в хате ─ не мочеными яблоками и коровьим дерьмом пахнет, а сладкими конфетками воняет. Вот такой человек был Петро Семенович, бригадир. Воевал крепко, но соблюдал принцип ─ руки хоть и в крови, но чистые… И в прошлом году, когда Митька-кулак, сын мельника, поджег колхозную конюшню, преследовал его Петро Семенович вместе с уполномоченным ГПУ Максимом Ивановичем и настиг в заказе, схватил за горло, а когда Максим Иванович подбежал со своим обычным «Руки вверх», сдаваться уже некому было… Составили акт, заверили в сельсовете, направили в Димитров, а удавленного Митьку выдали старику мельнику для похорон. Многих преследовал и многих настиг Петро Семенович, но никогда еще не бежал он по следам Антихриста, как бежал он сейчас под своей харьковской луной, более постной, чем полтавская, но более игривой, чем рязанская.
А играть, надо признаться, было чем, поскольку село Шагаро-Петровское красивое даже и в осеннюю пору… И хутор Луговой, где жила Мария, девочка-нищенка, совсем рядом. Хата их новая, которую выдало им колхозное управление вместо старой, завалившейся, стояла на отшибе, а против хаты был цветник, где летом собирали ягоды, землянику и грибы. В цветник этот можно было лазить лишь тайком и с большой опасностью, поскольку принадлежал он санаторию. Санаторий этот стоял на бугре, и мать рассказывала, что в санатории этом раньше жила старая барыня, которая после революции сильно озлилась и все норовила какого-либо мужика или мужичку палкой ударить, а дочь ее, добрая плаксивая барышня, постоянно мать удерживала. Но однажды дочь зазевалась, и старуха помещица выбежала за ворота с палкой и ударила этой палкой мужика Володьку Сенчука, проходившего мимо из кабака, а тот, поскольку был пьян, развернулся да как врежет в ответ, тут из старухи и дух вон… Потом барышня куда-то уехала, а в доме организовали санаторий для рабочих из Димитрова. При санатории был большой яблоневый сад, куда Мария часто лазила, пока были яблоки, и кормилась этими яблоками, и домой носила. Тут же была церковь ─ ныне колхозный склад, рядом колхозный клуб и водяная мельница шумела, а река под бугром текла в другое село ─ Ком-Кузнецовское. По другую сторону тамбы был заказ, а за заказом село Поповка. Мария помнит, что очень давно, когда она была совсем маленькая, меньше брата Васи, а брат Вася еще лежал в люльке, как Жорик, а Жорика вовсе не было, мать и отец, одетые по-праздничному, веселые, взяли ее с собой в Поповку к дедушке и бабушке. Шли пешком сперва полем, потом через заказ. Пришли в какой-то большой двор, и из сарая вдруг выскочил поросенок. Мария испугалась и закричала, а мать взяла ее на руки и успокоила. У бабушки на тарелке лежали красные яички, потому что была Пасха. Бабушка сказала:
─ Деточка, скажи «Христос воскрес», и я дам тебе яичко.
Но Мария испугалась и ничего не сказала, а бабушка все равно дала ей яичко. Это было давно. Больше Мария никогда не была у бабушки и не знает, то ли они с дедушкой померли, то ли уехали. С тех пор и отец помер, и голодно стало, и в голодное это время брат Вася подрос. Сначала был он веселый, ласковый, Мария только с ним время и проводила, потому что у сестры Шуры, брата Николая и матери были свои дела. Но потом у Васи стал увеличиваться живот, а ножки сделались очень тоненькие, и он больше сидел, чем ходил. Переступит раз-другой на печке и садится. И стал он угрюмым, злым. Щипаться у него сил не было, так он кусался. Но не всегда ─ когда поест что-либо, опять ласковый становится. Мария не хотела брать его с собой просить, но сестра Шура сказала:
─ Бери, у него вид болезненный, больше подадут.
Мария не стала спорить с Шурой, та за споры и побить может, но когда пришли к чайной, Васю на крыльце оставила, в уголочке на лавочку посадила, с себя платок сняла и ему лицо укутала. Подали на сей раз хорошо, хоть и испугали два раза ─ тот городской и бригадир. К тому же бригадир отнял хлеб, поданный городским. Однако и без того набралось ─ и корок хлебных, и семечек, и леденцов несколько, и главное ─ кусочек сала. Вышла Мария на крыльцо, а брат Вася так же, как оставила она его, сидит, словно спит, но не спит, а смотрит, глаза открыты,
─ Пойдем, Вася, ─ сказала Мария, ─ поздно уже, ночь.
─ Не хочу, ─ говорит Вася, ─ далеко идти, лучше здесь до утра посидим, притулись до меня, Мария, теплей будет.
─ Глупый ты, ─ говорит Мария, ─ да тебя отсюда прогонят. А в хату придем, поедим, что я выпросила, может, и мать что даст или сестра Шура.
─ Что ты выпросила? ─ спрашивает. ─ Дай мне хлеба, а то не дойду.
─ Да я, Вася, кое-что и послаще выпросила, ─ с гордостью говорит Мария и показывает сало.
Вася хвать сало и целиком в рот запихал, весь кусок.
─ Как же ты, Вася, так, ─ говорит Мария, а потом подумала и не стала жалеть. Пусть, думает, ест, он из нас самый замученный.
Поел Вася, встал и говорит:
─ Пойдем домой до хаты.
Пошли они темной улицей, потом полем, потом через тамбу перешли и пошли мимо заказа. А заказ шумит мокрыми ветвями, какие-то птицы ночные пугают. Но ни Мария, ни Вася не боялись ночи. Волков тут давно уже под корень истребили, а из людей кто польстится на нищих детей. Разве что из озорства, но к голодное время и лихой народ озоровать перестал, потерял разбойничий идеализм и стал слишком практичен ─ продкомиссара подшибить или склад зерна ограбить. Впрочем, какой-нибудь интеллигент-разночинец, мучимый желанием понять идею всемирного страдания и причины, по которым оно было допущено Богом, какой-нибудь поклонник Мессии Достоевского, этот мог бы зарезать нищих детей из соображений доктринерских. Но в результате революции таковые либо сильно повымерли, либо сильно по форме преобразились, да и в лучшие свои времена водились они в местах более кликушеских, где икон побольше, а на скучную Харьковщину не забредали. Так что благодаря этим обстоятельствам Мария и Вася благополучно дошли до своего хутора, и вот уже шум плотины у водяной мельницы слышен, а вот и забор санатория. Постучали они в хату, отперла сестра Шура и говорит:
─ Пришли… Мать уж беспокоится, а я говорю ─ придут…
Мать обняла и поцеловала Марию и Васю и спрашивает:
─ Выпросили вы что-нибудь, дети?
─ Выпросили, ─ отвечает Мария.
─ Тогда садитесь в уголочек, поужинайте вместе и спать ложитесь, а то у меня с Колей и Шурой разговор.
─ Я, мама, сало выпросила, ─ говорит Мария, ─ но его Вася съел, весь кусок.
─ Ничего, ─ говорит мать, ─ Вася слабый, ему надо. Ужинайте, а мы с Колей и Шурой уже сыты.
Поели Мария и Вася людскую милостыню, погоревали, что отнял у них бригадир кусок хлеба, который подал им городской чужак, и полезли на печь, прижались друг к другу и заснули. А мать со старшими своими детьми, Шурой и Колей, продолжала разговор.
─ Нет у нас, ─ говорит мать, ─ ни коровы, ни одежды, ни хлеба. За лето заработала я в колхозе десять килограммов ржи, да и с картошкой плохо. Ничего нам не остается, кроме двух исходов ─ либо мы помрем, либо останемся в живых, но не полноценные… Кормить вас, дети, мне нечем, и я решила вас разделить. Меньших свести со двора, а ты, Коля, и ты, Шура, пойдете на колхозное поле, сможете себя прокормить.
─ Это верно, ─ сказала Шура, ─ если оставить на нашей шее Марию и Васю и Жорика, то нам не справиться. Может, их разберут люди или в приют возьмут, и они останутся в живых.
─ А если помрут, ─ сказала мать, ─ то пусть хоть не на глазах моих. Тяжело мне видеть, как они на моих глазах помирать будут.
И приняли они решение ─ свести малых детей со двора.
Еще не рассвело, как разбудила мать Марию и Васю, а Жорик к тому времени уже был вынут из люльки и завернут в красное теплое одеяло. Вася, тот, конечно, вставать не хотел.
─ Холодно, ─ говорит, ─ еще на дворе, еще солнышко не поднялось. Мать отвечает:
─ Пойдемте, дети, в город Димитров на ярмарку, может, что наменяю или куплю, будет вам подарок. Может, веточку куплю, на которой привязаны сушеные сливы, орехи да леденцы. Помните веточки, какие вам давали на поминках у отца?
Мария не только встала послушно, но и в помощь матери говорить начала, чтоб Васю поднять:
─ Помнишь, Вася, какие были сушеные сливы? Только спешить надо, потому что город далеко и если запоздаем, другие крестьяне придут и разберут.
Вышли еще при сером пустом небе. Опять привычно миновали забор санатория, церковь, мельницу, а как спустились с бугра в поле, небо осветилось и над заказом всплыло нетеплое утреннее солнце.
Мария и Вася шли, взявшись за руки, а маленького Жорика, закутанного в красное одеяльце, мать несла на руках, и было ему лучше всех. Пока шли полем, Вася несколько раз порывался присесть передохнуть, ибо ножки у него были тоненькие, плохо держали тело, но мать и сестра его то стыдили, то уговаривали, а как вышли на тамбу, и Вася приободрился, ровней пошел, не переваливаясь. Солнце меж тем уже отошло от заказа, осветило все небо, стало тепло, огромная стая перелетных птиц опустилась неподалеку в надежде найти и поживиться бесхозяйственно брошенными колосьями, и какое-то насекомое, блестя крыльями, выпорхнуло из-под самых ног, понеслось и исчезло в придорожной канаве. И стало ясно, что осень не такая уж и поздняя, что в прежние удачные годы в это время в речке купались и дачники из города Димитрова жили на дачах и варили варенье из деревенских ягод, которые носили им и мать, и сестра Шура, и другие женщины. Даже Мария помнит, как пошла с матерью за ягодами и продала их дачникам, как в саду санатория играл оркестр и какой-то дачник с бородкой смеялся и что-то говорил матери, и мать тоже смеялась и отмахивалась от него, а дачник с бородкой вдруг поймал ее руку, и когда мать вырвала руку и пошла с Марией домой, то всю дорогу улыбалась. Мать была тогда бела лицом и носила на черных волосах цветастый платочек, который прошлой зимой выменяли на пшено.
Потеплевшее солнце, и похорошевший день, и ветряк, который неподалеку лениво вертел деревянными крыльями, и колхозные подводы с мешками зерна, которое согласно государственному продналогу сворачивали с тамбы к ветряку, ─ все это, видно, и мать одурманило и пробудило приятное. Она вздохнула как-то от души и задумалась без грусти. А Вася, который давно уже ходил с трудом, тут взбрыкнул подобно жеребцу на раннем выпасе и радостно побежал к канаве, чтобы поймать пролетевшее красивое насекомое и задавить его. Дышалось легко, и усталость исчезла. Тут и первые дома показались каменные, не сельские.
─ Вот мы, Васечка, и пришли, ─ весело сказала Мария, ─ вовремя на ярмарку поспели.
─ Нет, дети, ─ словно пробудившись от дурмана, сказала мать, ─ это еще не город Димитров, а поселок Липки. Возьмитесь за руки, поскольку здесь народу уйма, затеряетесь.
В поселке было очень тесно от людей и подвод, и сразу стало очень голодно. На площади у большого каменного дома в безветрии провисало полотнище Красного флага и сильно пахло пшенной кашей со смальцем. Вася захныкал, что хочет каши и хлеба, а Мария сказала:
─ Мама и ты, Вася, не горюйте. Я сейчас пойду к тому дому, начну просить и мне подадут. Но мать сказала:
─ Некогда нам, дети. До Димитрова далеко, мы на ярмарку не поспеем. Лучше выйдем за поселок, тут колодец есть с такой чистой водой, что попьете и наедитесь.
И верно, как попили, есть стало меньше хотеться, пошли дальше. От Липок к Димитрову тамба еще шире стала, и народу стало попадаться больше ─ кто на подводах, кто пешком. И вдруг Мария узнала в одном из прохожих того чужака, что в народной чайной подал ей хлеба. На нем было потертое пальто с короткими узкими рукавами, так что костлявые кисти рук его далеко из рукавов торчали, на голове шапочка пирожком из старого же, потертого котика, штиблеты были ничем не примечательные, бросалась лишь в глаза их прочность и непривычная в те годы толщина подметки, словно специально сделанная для долгого и частого пути. Пальто, кстати, было с бархатным воротником, который в начале века носили одни лишь аристократические франты, а позднее начали носить многие интеллигенты, даже и с малым заработком. В общем, одет был чужак, как поживший на свете человек, а между тем был он подросток, почти что мальчик. Как ни бежал быстро Петро Семенович, бригадир, какой ни имел он опыт по преследованию и уничтожению врага социалистического государства, этого чужака ему было не догнать. Более того, к величайшему страданию своему и величайшей злобе, он даже и следов не обнаружил. Ибо Господь отдает в произвол нечестивцу многих за грехи их и отдал в произвол даже Заступника за грехи чужие, Заступника, посланного для благословения, но он никогда не отдает в произвол нечестивцу Аспида, Антихриста, посланного для проклятия. Ибо Антихрист есть судья нечестивцу, как и судья всему сущему. Однако тяжело это ярмо для того, кто послан Небом, но идет земным путем. Не в его власти спасти и помочь, но в его власти осудить и погубить. И, идя по дороге из поселка Липки в город Димитров ранним осенним солнечным утром, Дан из колена Данова, Антихрист, говорил с Господом через пророка Иеремию, от духа которого он был рожден и который был ему духовным отцом. И сказал Господь:
─ Прежде, нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя, и прежде, нежели ты вышел из утробы, Я освятил тебя.
─ О Господи, Боже, ─ ответил Дан, ─ я не умею говорить, ибо я еще молод. Но Господь сказал:
─ Не говори: «я молод», ибо ко всем, к кому пошлю тебя, пойдешь и все, что повелю тебе, скажешь… Не бойся, ибо Я с тобой, чтоб избавлять тебя.
И здесь, на многолюдном тракте, именуемом по местному наречию тамба, Дан почувствовал, как Нечто коснулось губ его, и он услышал:
─ Вот Я вложил слова Мои в уста твои… Подыми голову, посмотри на народ, что идет вокруг тебя в своих заботах… Они солгали на Господа и сказали: «Нет Его, и беда не придет на нас, и мы не увидим ни меча, ни голода».
И сказал Господь Дану через другого своего пророка, через Исайю, духом которого рожден Брат Дана, Иисус из колена Иудина, Заступник:
─ Смотри, вот они беременны сеном, разродятся соломой… Возведи очи твои и посмотри вокруг… Забудет ли женщина грудное дитя, чтоб не пожалеть сына чрева своего? Но если бы и она забыла, то я не забуду…
Поднял Дан голову и увидел перед собой Марию, которая, как и вчера в народной чайной, протягивала к нему руку, а несколько поодаль он увидел женщину с младенцем на руках, еще не старую, но униженную голодом и бедой, и маленького мальчика, сына ее, в котором были испуг и надежда. Вынул Дан опять из пастушьей сумки хлеб голода и изгнания из смеси пшеницы и ячменя, бобов и чечевицы, испеченный по завету пророка Иезекииля, и подал Марии большой кусок этого хлеба. И впервые нечто коснулось сердца Дана, и он обрадован был своим добром, но Господь предостерег его:
─ Не радуйся своему добру, Дан, ибо не затем ты послан. Народ сей сокрушил с шеи своей ярмо деревянное, но сделал вместо того ярмо железное. Многое предстоит ему прежде, чем земля его опять станет замужней.
И замолчал Господь, а Дан повернулся спиной к тем, кому подал, пошел быстрым шагом и скоро скрылся с глаз.
Мария, обрадованная, сказала матери:
─ Какой большой кусок хлеба, есть что поделить. Подели его, мама, на три части ─ тебе, Васе и мне, а Жорику тоже можно завернуть мякиш в платок, пусть сосет.
Вася же быстро протянул руку, чтобы, пока начнут делить, отщипнуть себе кусочек сверх нормы. Но мать перехватила его руку и сказала:
─ Выбрось тот хлеб, Мария. Нечистый он, недобрый человек его подал. Не русский это хлеб.
─ Как же выбросить, мама, ─ сказала Мария, ─ если мы голодные и ничего не ели сегодня, кроме воды из колодца… Позволь нам хоть с Васей съесть по кусочку.
─ Нет, дети, ─ сказала мать, ─ лучше рогозы поесть, чем этот хлеб. Рогоза трава съедобная, ее вдоволь растет на берегу речки за болотом. Как вернемся с ярмарки, пойду я с вами рогозу дергать.
И взяла мать у Марии хлеб, завещанный пророком Иезекиилем, и бросила его далеко прочь, в самую грязь размытого дождями колхозного поля, всполошил стаю птиц, которые, однако, тут же начали тот хлеб клевать.
Дан, Аспид, Антихрист, видел это, хоть и был уже далеко, и сказал через основателя пророчества, первого пророка Господня, фекойского пастуха Амоса:
─ За то и дал я вам голодные зубы во всех городах ваших и недостаток хлеба во всех селениях. И удержал от вас дождь за три месяца до жатвы…
И поскольку Дан, Антихрист, как все еврейские дети, был легко раним и злопамятен, то затаил зло на грешную женщину.
Уже далеко за полдень пришла мать с тремя своими детьми в город Димитров. Никогда не была до того Мария в городе Димитрове, только слышала о нем, и Вася никогда не был, а мать уж была здесь и все хорошо знала, потому шла, ни у кого дороги не спрашивая, и пришла, куда хотела. Остановилась она возле большого красивого дома с железным крыльцом, увитым диким виноградом. И рядом на улице, мощенной булыжником, было много таких же домов и росли деревья, побеленные до половины, как белят в селах хаты. По улице часто проезжали подводы, видно, вела она к ярмарке, и булыжник был щедро усеян соломой, утерянной с подвод. Собрала мать с булыжной дороги охапку этой соломы, постелила на лавочке возле дома и говорит:
─ Сидите, дети, и ждите меня здесь. У вас ножки болят, и вы устали, а на ярмарке толчея, народу много. Я пойду куплю вам слив сушеных и леденцов и приду сюда опять.
Васю упрашивать не надо было, он быстро сел, а рядом с ним села Мария с Жориком на руках. И мать быстро ушла, не поцеловав даже детей, чтоб у них не появилось подозрение, будто она их бросает и с ними прощается. Сперва сидеть было приятно, мягко на соломке, и солнышко припекало, да еще думалось хорошо про то, как мать принесет с ярмарки сушеных слив. Но вот уж подул ветер, предвестник вечера, и подводы потянулись в обратную сторону с ярмарки больше порожняком, распродав товар, уж и тощая собака, напугав Васю, подбежала к лавке, на которой сидели дети, а мать все не шла с ярмарки и не несла слив. Вася несколько раз порывался плакать, но Мария успокаивала его, говорила, что время теперь голодное и достать хороших сушеных слив не просто и дело долгое. Однако, когда у нее на руках раскричался маленький Жорик, она сама впала в отчаяние. Жорик был больной, весь в прыщиках, да и голодный, он требовал еды, но у Марии ничего не было ни для него, ни для Васи, у нее самой от голода нутро болело, и она тоже заплакала, поскольку не могла заменить ни Васе, ни Жорику мать. Так сидели они и плакали, а Жорик начал дергать ножками и развернул красное одеяльце, в которое был завернут. Тут открылась дверь, из дома вышел дядька в очках и спросил:
─ Откуда вы, дети, и почему здесь плачете?
─ Мы с хутора Лугового, ─ сказала Мария.
─ А где же ваши родители? Отец и мать? ─ спросил дядька в очках.
─ Отец наш помер прошлый год, ─ сказала Мария, ─ год был голодный. И нас с матерью осталось пять душ детей. После смерти отца у нас завалилась хата, и нам управление колхоза дало другую хату вблизи тамбы…
─ Ясно, ясно, ─ нетерпеливо сказал дядька в очках, прерывая слова Марии, видать, для него скучные, ─ а как фамилия ваша, как мать звать?
─ Не знаем, ─ сказала Мария, ─ знаем только, что по деревенской кличке мы гражданкины дети.
В этот момент из дверей выглянула очень красивая женщина, одетая в мужскую рубашку с галстуком, и спросила:
─ Павел, что случилось?
─ Да вот подбросили нам детей… Я сейчас позвоню в приют.
─ Ну, пригласи их в дом, ─ сказала женщина, ─ а то смотри, уж из окон выглядывают и подумают, что мы этих детей чем-то обидели… Заходите, дети, ─ добавила она, широко раскрыв дверь.
И Мария с плачущим Жориком на руках и Вася вошли в переднюю, где висело много одежды и пахло чем-то очень вкусным. То был запах нафталина, но для Марии всякий запах сейчас был вкусен, даже исходящий от Жорика запах напоминал ей что-то квасное, которое она ела или пила у бабушки в деревне Поповка на Пасху. Из передней куда-то вверх вела деревянная лестница с перилами, крашенная в зеленый цвет и очень крутая. Вася сделал два шага своими тоненькими ножками и тут же осел, ибо пухлый животик мешал ему. Но Мария шепнула:
─ Пойдем наверх, Вася, может, нам что подадут. Может, хлеба подадут или борщом вчерашним накормят, которого им не жалко.
Она слышала от старухи нищенки из их села Шагаро-Петровское, что в городе нищим иногда дают в богатых домах поесть борща, которого варят так много, что лишнее выбрасывать приходится, и старухе часто удавалось поесть такого лишнего борща. Но борща им не дали и хлеба тоже, пока добрались наверх Вася своими ножками и Мария с тяжелым Жориком, женщина уже успела, наверное, убрать борщ со стола, а на стол наложила книг. Дядька куда-то звонил по телефону, телефон Мария знала, он стоял в сельсовете. Очень скоро, как будто из дома напротив, пришла сердитая, коротко стриженная женщина, развернула привычно и грубо одеяльце, посмотрела Жорика, спросила, как его зовут и как фамилия. Как зовут, Мария сказала, а вместо фамилии начала рассказывать свою историю о завалившейся хате. Но женщина не стала слушать, взяла Жорика и ушла.
─ Ну, теперь идите домой, ─ сказал дядька в очках.
─ Нет, домой мы не можем, ─ сказала Мария, ─ мы хотим на ярмарку. Там мать наша. Как пройти на ярмарку?