Марья Даниловна стояла на корме, тоже раскинув руки, на правой руке ее висела клеенчатая сумочка.
Клавдия Петровна сердито металась внутри лодки, путаясь в подоле белого платья, неумело перелезая через лодочные скамейки. Атласную ленту она уронила, и та мокла в лужице илистой воды на дне лодки.
— Ты мне не дочь, — кричала она Марье Даниловне. — Убирайся!
По прибрежному лугу ходили коровы, выскочила откуда-то собачонка и залаяла на лодку, на людей. Клавдия Петровна посмотрела на собачонку и вдруг затихла, уселась на скамейку.
— Зельма, — сказала Клавдия Петровна и добавила, обернувшись к темноволосой: — Она в комнате никогда не гадит.
Девушки взяли Клавдию Петровну, усадили на скрещенные руки и понесли к берегу. Потом они помогли перебраться Марье Даниловне.
Берег порос густой сочной травой, виднелась рощица, было очень тихо, собачонка куда-то исчезла, лишь слышен был сзади плеск воды да под самым горизонтом изредка возникал гулкий металлический звук, там были карьеры белой глины.
Клавдия Петровна пошла вначале осторожно, потом все быстрее и быстрее, затем остановилась и легла, прикоснулась лицом к траве.
— Мама, встань! — крикнула Марья Даниловна. — Ты простудишься, земля сырая.
Клавдия Петровна не ответила. Она лежала, глядя в небо, улыбалась и острожно перебирала бусы у себя на шее. Вновь появилась лодка с парнями. Лодка плыла вдоль берега, и белочубый что-то кричал, сложив ладони рупором. Очевидно, он острил. После каждого выкрика следовал взрыв хохота.
— Болваны, — сказала темноволосая девушка.
А блондинка незаметно вынула помаду и тронула губы, провела мизинцем у краев рта. Крики привлекли внимание Клавдии Петровны. Она села, посмотрела на реку, но лодка уже скрылась за поворотом. Тогда она посмотрела на блондинку.
— Покажите, — неожиданно сказала Клавдия Петровна, — это губы красить, да?
Блондинка поспешно зажала помаду в кулаке. Темноволосая девушка вынула из карманчика свою помаду и протянула Клавдии Петровне. Клавдия Петровна начала подниматься. Вначале она стала на четвереньки. Темноволосая девушка поспешно подошла, подхватила ее за плечи и выпрямила. Клавдия Петровна взяла помаду, повертела, понюхала.
— Пахнет хорошо, — сказала она.
— Мама, — сказала Марья Даниловна, — перестань, девушке, может, неприятно.
— Ничего, — тихо сказала темноволосая девушка. — Ничего, возьмите, если вам нравится. Клавдия Петровна снова улыбнулась.
— Как я танцевала, — сказала она. — Ох, как я танцевала, девушки.
— Мама, — сказала Марья Даниловна, — прекрати, пожалуйста. Не надо смешить людей.
Клавдия Петровна мечтательно улыбнулась, сделала несколько шагов к воде и прикоснулась фиолетовым тюбиком к своим желтым костяным губам.
— Мама! — крикнула Марья Даниловна. — Мама, перестань. — И ляпнула Клавдию Петровну по руке.
Она хотела лишь выбить помаду, но концы пальцев ее скользнули по скуле Клавдии Петровны, а ребро ладони зацепило мать по подбородку так, что та дернула головой, пошатнулась и едва не упала.
Марья Даниловна была крупнее и тяжелее матери, и руки у нее были крупные, оплетенные жилами. Помада мазнула Клавдию Петровну вдоль щеки, покатилась по траве и упала в воду. Жирный фиолетовый зигзаг потянулся от края рта к подбородку, и на нем набухали две красные капельки: видно, металлический футляр помады разодрал кожу.
Клавдия Петровна стояла над самым берегом, тень ее переламывалась надвое: часть на траве, а часть среди пузырьков, поднимающихся с илистого дна.
— Ничего, — тихо сказала Клавдия Петровна и посмотрела на девушек, — это просто так… Маша всегда была хорошая девочка… Веселая… Как она танцевала у Павлика на свадьбе… Зина злилась, ревновала Павлика к родной сестре. Старушка засмеялась хитро и озорно. Такая глупая… Я всегда говорила Павлику, что она глупая… А Вася удачно женился. У него жена была докторша… Умная… Я ее любила… — Старушка вдруг замолкла, осмотрелась вокруг, вздохнула и сказала просто и ясно: — Девочки, не дай вам Бог пережить своих детей.
Марья Даниловна стояла в нескольких шагах от Клавдии Петровны. После удара она внимательно и даже удивленно посмотрела на мать, потом отошла назад, раскрыла сумочку, принялась рыться в ней. В открытую сумочку закапали слезы, линялая шелковая подкладка покрылась пятнами. Марья Даниловна закрыла сумочку и заплакала громко, вытирая глаза пальцами. Клавдия Петровна подошла к дочери, прикоснулась к ее плечу, и та покорно опустилась рядом с матерью на траву.
— Тише, детка, — говорила Клавдия Петровна, — тише, маленькая…
Марья Даниловна лежала в нелепой позе, раскинув ноги в босоножках, под горячим от солнца суконным платьем дряблый жирный живот ее чесался, а лопатки упирались в острые колени сидящей над ней Клавдии Петровны.
— Налетели гуси, — бормотала Клавдия Петровна, покачиваясь, — Машеньку любили, Машеньку кормили…
У Марьи Даниловны из-за неестественного изгиба разболелся позвоночник, но она не переменила позы, лежа вынула из сумочки кружевной платок и начала осторожно вытирать жирный фиолетовый след со щеки матери, набухшие капельки крови подсохли, она осторожно очищала кожу вокруг них от помады.
— Налетели гуси, — путая мотив и слова, бормотала Клавдия Петровна, иногда она обнимала голову дочери сухими лапками и прикасалась ко лбу ее губами.
Девушки сидели на борту лодки, опустив босые ноги в воду, и молча смотрели, как старушка в белом платье покачивает, баюкает на коленях седую голову своей дочери.
ЗИМА 53-го ГОДА
1
Ким стоял пригнувшись и смотрел, как уползает в темноту скребок, металлический ковш, прикрепленный тросами к барабанам лебедки. Выработка была освещена лишь метра на два от него карбидной лампой, висящей на «мальчике» короткой стойке, вбитой между почвой и кровлей, далее скребок вползал в сумерки, а в самом забое, где лежала руда, была полная тьма, и приходилось пускать скребок по счету. Он считал до пятнадцати, потом отпускал левый рычаг, нажимал правый, и скребок полз назад, волоча перед собой руду к отверстию, прикрытому решеткой из сварных рельсов. Он пускал скребок, как невод в пучину океана, и каждый раз с колотящимся сердцем ждал улова. Левая рука его кровоточила, вспоротая на ладони тросом, и он обернул ее платком. Поверх платка Ким натянул брезентовую рукавицу, однако она топорщилась, мешала пальцам плотно ухватить рукоять, и от этого лебедку уже несколько раз заклинивало. Волосы под каской у него слиплись, а на щеках, разъедая кожу, щемили подсохшие капли горячей смазки, брызнувшей из разогретой лебедки.
«Могло ведь выжечь глаза, — лениво подумал Ким, — только бы скребок не притащил глыб».
Он стоял, жадно вытянув шею, и смотрел в темноту. Скребок был плотно набит влажной жирной рудой. Она легко просыпалась сквозь прутья отверстия. Глыба была одна, небольшая, с синеватым отливом, значит, мягкая. Он решил расколотить ее в следующий раз, когда подберется несколько.
К тому ж Ким нашел удобное положение тела, откинувшись назад, он больше не чувствовал боли в позвоночнике, лишь затылок изредка словно сосало что-то, натягивая туго кожу сзади, было не больно, но как-то мерзко, однако он и тут обнаружил: стоит сглотнуть слюну, и затылок отпускает.
Скребок появился наполненный синеватым чистым порошком, весело поблескивающим в свете карбидной лампы. Скребок начал появляться чаще, очевидно, мозг уже не нуждался в свете, руки автоматически жали на рычаги, они не способны были ошибиться, ибо были уже мертвы. Вряд ли живые пальцы так ловко протискивались бы меж наматывающимся тросом и барабаном, выпрямляя трос. Живые пальцы давно б расплющило, изорвало в клочья. Ленты тормозных колодок запеклись, стали гладенькими, точно полированными, барабан забуксовал. Ким подобрал с влажного грунта деревянную щепку, просунул ее меж лентой и металлом. Лебедка дернулась, дерево тлело, красноватые искры потрескивали, воспаленные дымом глаза слезились, но скребок был неподвижен. Тогда Ким один рычаг придержал ногой, а на второй навалился обеими руками, всем телом, лицо его было вровень с горячим кожухом, где изнемогающие шестеренки плевались горячей смазкой.
Когда скребок выполз из темноты и начал приближаться в сумерках, Ким увидел перед ним несколько шевелящихся теней. С пересохшим горлом он ждал их появления на границе света, они не появлялись уже давно, возможно, более часа, но позвоночник еще до сих пор не отдохнул, теперь он понял, что уговорил себя, придумав это положение тела, которое вовсе не уменьшало боли, может, только отвлекало, потому что он висел, неестественно откинувшись назад, и надо было все время думать о равновесии, чтобы не упасть. Впереди глыб полз маленький и, как ему показалось, хитрый обломок. На вид такой плоский, чешуйчатый обломок кажется легким, безобидным, однако, упав даже с небольшой высоты, он своими острыми краями легко и мягко переламывает кости. За обломком катился круглый валун, очень увесистый, в разных направлениях прорезанный синеватыми поблескивающими жилками. Если валун этот удачно ляжет на решетку, можно будет расколотить его в три удара. Ким представил себе, как от кувалды валун бессильно лопается в жилах, исчезает под решеткой, и даже улыбнулся. Но следом за валуном, подталкивая его, выползло нечто тяжелое, матово-красное, с вытянутой мордой. Оно ударило по «мальчику», карбидная лампа метнулась. Ким пригнулся, нажав рычаг, остановил магнитный пускатель и подождал, пока лебедка затихнет. Тело знобило, он чувствовал, что заболевает, еще когда шел на смену. Под брезентовой спецовкой все было мокрым, слежалось, слиплось: свитер, и клетчатая рубашка, и вторая рубашка сурового полотна, и футболка, когда-то выходная, купленная на университетскую стипендию, а теперь прогнившая от шахтной пыли, истрепанная, неумело зашитая в нескольких местах.
Ким сел на теплую лебедку и снял каску.
«Завтра Новый год, — подумал он, — 1953-й… Пять и три — восемь…»
Карбидная лампа перестала метаться, он надел каску и прикоснулся к рукояти балды, тяжелого молота-кувалды. Деревянная рукоять была гладкой, отполированной ладонями, а на конце ее железная расплющенная болванка. Ким оторвал балду от земли и понял, что забыл тяжесть, посидел некоторое время, привыкая, потом встал, пошел к глыбам, перетянутый балдой вправо. Ближе всех, почти по эту сторону решетки, лежала синеватая глыба, приползшая ранее. Он поднял балду, она повисла некоторое время над левым плечом, тыльная сторона болванки царапнула лопатки.
Затем он метнул балду вниз и попал точно в центр синей глыбы. При этом каска слетела и звякнула о решетку, а концы шерстяного, некогда щегольского шарфа, которым была обмотана шея, вырвались из-под воротника спецовки. Балда прошибла глыбу насквозь, звонко ударила по рельсам. Ким поднял балду вновь и разбил одну половину глыбы, затем вторую. На месте глыбы теперь лежало несколько мягких кучек, и он ногами спихнул их сквозь рельсы решетки вниз. Затем, не поднимая каски, весь распотрошенный, он шагнул и ударил маленький плоский обломок. Балда скользнула по его чешуйчатой поверхности, обломок дернулся и придавил выставленную вперед ступню. Ким застонал, присел в нелепой позе, ему пришлось вторую ногу согнуть в колене и поставить на рельс, но металл был скользким, и колено сползло в щель меж рельсами, глубоко застряв. Теперь он был распят на решетке, и каждое движение причиняло боль. Для того чтобы освободить придавленную обломком ступню, нужно было нагнуться, но этому мешало колено другой ноги, застрявшее меж рельсов. К счастью, балду он не выпустил из рук, и теперь ему подумалось, что рукоять можно использовать как рычаг. Он повернул балду болванкой к себе и начал осторожно, стараясь сохранять равновесие и не шевелить телом, просовывать конец рукояти под обломок. С первого раза это ему удалось, однако нога, согнутая в колене, затекла, и икру вдруг сжала судорога. Ким дернулся, что-то хрустнуло, впрочем, хруст этот он ощутил уже некоторое время спустя, как воспоминание. Он почувствовал кислый привкус во рту, увидел свет карбидной лампы, и ему пришлось напрячься, чтобы вспомнить все, что с этим привкусом и лампой связано: лебедку, и глыбы, и, наконец, свое нелепое положение на решетке. Ким хотел утереть с висков и лба холодную испарину, однако побоялся выпустить балду из рук и сделал это не ладонями, а предплечьями, оцарапав кожу жесткой брезентовой тканью спецовки. Удивительно, что даже потеряв сознание, он не выпустил балды, очевидно, просто навалился на нее грудью, и рукоять теперь еще глубже и удобнее вошла под обломок. Пламя карбидной лампы заколебалось, видно, где-то на верхнем горизонте включили дополнительный вентилятор, сквозь выработку потянуло свежую струю. Он жадно глотнул, уперся ладонями в болванку, рванул рукоять вверх и извлек ступню из-под обломка. Потом он прижал книзу голенище сапога на второй ноге, выпустил штанину, осторожно закатал ее и вытянул освобожденное от толстого брезента колено, на четвереньках сполз с рельсов. Он пошевелил пальцами ушибленной ступни, они странно пружинили и покалывали, пощупал колено и встал. Каска и балда остались на решетке, он заправил вылезший из нижних стеганых штанов свитер и рубашку, обмотал туго вокруг шеи болтающийся шарф, застегнул спецовку под самое горло, шагнул вновь на решетку, слегка волоча левую ногу, боль была, но вполне терпимая, поднял каску, опустил подшлемник, крепко завязал тесемки вокруг подбородка, взял балду и, невысоко подняв, ударил по краю обломка. Обломок крошился не поперек, а вдоль, слоями, словно сбрасывая каждый раз мертвую кожу и обрастая новой, еще более твердой.
«Я слишком много сил потратил на предыдущую глыбу, — подумал Ким, — слишком замахивался и стучал по рельсам. Она была мягкой, и ее можно было просто придавить скребком».
Наконец обломок треснул. Ким ударил еще раз по центру трещины, на этот раз подняв балду высоко и почувствовав сосущую тяжесть в затылке. Обломок разлетелся на несколько осколков, и Ким сбросил их ногами в щели. Ким снял рукавицу и, сморщившись, отодрал сухой, покрытый пятнами платок. Тотчас же на ладони в нескольких местах появились капельки крови, быстро набухавшие. Ким лизнул их языком, натянул рукавицу, крепко ухватил рукоять обеими руками и ударил, вернее, метнул балду через валун в матово-красную тяжелую глыбу. Балда понесла его, потянула за собой, и он упал, успев, однако, ловко запрокинуть лицо и подставить локти, а поэтому расшибся несильно. Ким очень быстро поднялся и ударил опять. Потом он лежал у лебедки на куче мягкого промасленного тряпья. Ворот спецовки его был расстегнут, а ремень на брюках распущен, отчего дышать стало легче. Вначале он подумал, что его сюда перенесли и положили, однако, оглядевшись, понял, что по-прежнему один в выработке. Он лежал на спине, подняв руки кверху, согнув их в локтях, и вдруг ему показалось, что он спал и ему снился сон, женская головка вся в кудряшках, как баранчик. Он вздохнул, но не сразу опустил руки, сперва поласкал эту приснившуюся головку, проведя ладонью к маленькому, едва прикрытому кудряшками ушку. Ким сел весь разбитый, с тяжелой головой, с болью в груди, на зубах его похрустывало, и он долго отплевывался красной от рудной пыли слюной. Решетка была чистой, глыбы исчезли. Он перегнул туловище, нажал магнитный пускатель и притормозил левый барабан лебедки. Скребок пополз, Ким следил за ним, а когда он исчез в темноте, начал считать. Считал теперь Ким медленней, очевидно от усталости, и поэтому решил переключить обратный ход не на пятнадцати, а на двенадцати. Назад скребок помчался легко, совсем невесомо, и выполз обрывок троса, царапнул рельсы. Ким выключил лебедку, поднял с земли жирный от смазки трос, положил его на плечо, снял с «мальчика» карбидку и, пригнув голову, упираясь ногами, потянул трос в глубину забоя, разматывая его с барабана. Он слышал свое дыхание с хрипами, со странным свистом и бульканьем, потом он сильно ударился головой о закол, отслоившуюся провисшую глыбу, и присел на корточки. Каска спружинила удар, но все же он почувствовал его, особенно под бровями и в позвонках у основания шеи. Выработка слегка поплыла вправо, и Ким невольно повернул свет карбидной лампы в противоположную сторону, чтоб остановить вращение. Руды еще было достаточно, хоть он по крайней мере наполовину очистил забой. По центру забоя тянул сырой холодок, это дышала пустота, пятидесятиметровая бездна, очевидно, обнажилось отверстие в камеру. Стараясь не смотреть вверх, на провисшие, покрытые красноватыми капельками глыбы, каждая из которых могла расплющить его, Ким ползал, осторожно нащупывая второй обрывок троса. Обрывок вонзился ему в руку, клубок распотрошенной острой проволоки охватил ладонь, как щупальца. Проволоки покороче лишь прокололи кожу, зато проволоки подлинней, войдя в мясо, изогнулись. Киму вдруг вновь захотелось спать, тошнота убаюкивала, теплый гнилой воздух выработки смешивался возле лица его с сырым холодком из камеры, создавая незнакомый приятный аромат, телу было удобно, а во впадине между ключицами прохладно. Ожог карбидной лампой заставил напрячься, открыть глаза. Кожа на мизинце левой руки была закопчена дымом, отвердела. Ким зажал лампу между колен и осторожно, пальцами левой руки пригнув обожженный мизинец, начал по одной вытаскивать проволочки из мякоти ладони. Затем соединил оба конца троса, перегнул их, завязал узлом, пошел назад к лебедке, включил и на малых оборотах легонько дернул трос, затянул узел.
Он работал некоторое время четко и слаженно, понимая, однако, что это должно кончиться катастрофой. Зрачки его были расширены, и «мальчик», трухлявая стойка, обросшая белым грибком, сместился в центр выработки. Он уже не ждал, он жаждал катастрофы как избавления, ибо вся жизнь его прошла в этой выработке, и он помнил каждый рельс на решетке, знал каждую зазубринку, и узор, образованный белым грибком на трухлявом дереве, был ему родным. Цель его жизни была волочить скребок сквозь темноту, сквозь сумерки к решетке, освещенной карбидной лампой, и теперь, когда цель эта осуществлялась и скребок полз, наполненный до краев чистой высококачественной рудой, он испытывал особенный страх, только лишь сама катастрофа могла избавить его от страха перед ней.
Наконец он услышал лязг в темноте, лебедку перекосило, обрывок троса пронесся у виска и высек красноватый каменный фонтанчик. Ким включил лебедку, расстегнул пуговицу спецовки у горла и глубоко вдохнул тепловатый, по-домашнему привычный воздух.
«Могло убить», — подумал Ким словно о давно случившемся событии, впечатление от которого потускнело и потому доставляло ему незначительное беспокойство. Он взял карбидную лампу и пошел в забой. За последнее время здесь произошло изменение, глыбы нависли еще ниже, и передвигаться можно было лишь согнувшись, а у самого забоя ползком. Очевидно, Ким просчитался, слишком поздно переключил обратный ход, загнал скребок до конца, ударил им по груди забоя и вырвал из скалы крюк с блоком, по которому скользил трос. При падении блок раскололся, впрочем, он давно уже держался на волоске, свежий излом был лишь в конце изъеденного ржавчиной металла.
Ким подполз к самому обрыву в камеру, это был короткий лаз, некогда перекрытый решеткой, сейчас полностью сгнившей — торчали лишь склизкие куски бревен. Он упер подбородок в разбухшее бревно и попробовал посветить карбидкой. Жалкий отблеск таял где-то на первых же метрах кромешной тьмы. Сладковатый запах серного газа щекотал ноздри. Сама преисподняя разверзла перед ним свои недра, и Ким испытал вдруг манящее чувство бездны. Руки были легкими крыльями, лишь на конце, несколько утяжеляя их, зудели две ранки, а тело стало по-птичьи горячим. Он ясно слышал звуки, незнакомые ранее, похожие на шепот. Ким повернулся на спину и опустил в бездну голову затылком вниз. С плотно заплющенными глазами, чувствуя от напряжения покалывание в ушах, он слушал шепот, хоть и понимая уже, что это шуршат камушки, потревоженные его телом и скатывающиеся вниз по стенкам. Весь вес его переместился к голове, в лоб, под кожу была вставлена чугунная пластинка, переносица тоже отяжелела, но ему было хорошо, и он лишь изредка приподымал голову, чтоб сглотнуть накопившуюся слюну. Он услыхал из бездны человеческие голоса, и это его не удивило, так же, как во сне не удивляют любые нелепости.
— Ядри твою в качалку, чума собачья, — сказал один голос.
— А вон он ноги раскинул, — сказал другой.
Ким осторожно по плавной дуге поднял голову и, продолжая лежать, держа голову на весу, увидел два приближающихся к нему огонька. Тогда он сел, упираясь ладонями в грунт.
— Ты чего? — спросили освещенные карбидной лампой впалые щеки и рот, полный зеленоватых зубов, очевидно, недавно перемоловших луковицу.
— Блок сломался, — ответил Ким.
— Отчего ж ты скребок в самый забой загнал? — запрыгали зубы. — Взять бы тебя, как кутенка у загривка, и в собственное твое дерьмо… Смену срываешь, сволочь образованная… Ты сколько университетов кончил?
— Я на первом курсе был, — стараясь смотреть мимо зубов, сказал Ким.
Чуть позади начальника примостился мальчишка лет шестнадцати в новой спецовке. Он улыбался, подмигивая Киму, и, положив ладонь левой руки на сгиб правой, совал этот непристойный жест начальнику в спину.
— Ладно, — сказал начальник уже потише, — я сейчас к другим артистам слазию, а потом мы, работничек, за новым блоком сходим… У меня на вентиляторе есть… Ты, Колюша, здесь посиди…
Колюша молча приложил ладонь к каске. Козырек каски у него был подрезан, а край козырька весь в остреньких треугольничках, сделанных, очевидно, перочинным ножиком для красоты.
Едва начальник скрылся, исчез в отверстии лаза, как Колюша улегся на спину, поднял правую ногу, издал непристойный звук и сказал:
— Будьте здоровы… Спасибо…
После этого он вскочил, взобрался на выступ и крикнул Киму:
— Лови веревочку!
Остро пахнущая мочевиной струя, изогнувшись, мелькнула, так что Ким с трудом успел отодвинуться.
— По зубам хочешь? — спросил Ким, тяжело задышав.
— Ты не обижайся, — сказал Колюша. — Меня знаешь как купили… Я возле склада взрывчатки вздремнул, тепло там, а ребята кричат: «Лови веревочку»… Я вскочил и прямо руками… Понял, — он хохотнул, — ничего, сейчас мы с тобой пошухарим.
Колюша сунул руку за пазуху и вдруг вытащил полузадохшегося воробья с закатившимися глазками и судорожно открытым клювом…
— Это мужик, — сказал Колюша, переложив воробья в левую руку, полуживого. А это баба… Видишь, у нее грудка рябая…
— Зачем ты их? — сказал Ким. — Зачем ты мучаешь?
— Я их припутал, чтобы посмотреть, как они это самое между собой… Понял? Посадил в ящик из-под посылки… В крышке дырку проделал… А они, паскуды, забились по углам — и все… Может, они время выбирают, когда я на смене…
Он разжал ладонь. Воробьиха лежала, уронив головку, взъерошенная, вытянув лапки. Колюша подул на нее, воробьиха шевельнулась, дернулась и полетела, ударяясь о скалистые стенки, кровлю, падая, снова взлетая.
— У-лю-лю! — завопил Колюша и метнул второго воробья, который тоже полетел.
В шахтном полумраке, освещенном лишь двумя карбидными лампами, шорох крыльев и попискивание воробьев казались страшными и фантастичными.
— Это что, — хохотнул Колюша, — мы однажды коту лапы в скорлупу грецких орехов воткнули… И пустили… Он клоц, клоц по коридору, как конь…
Один из воробьев вдруг камнем упал прямо Киму на руку, прижался к ладони. Теплая мягкая тушка сотрясалась, наполненная, судорожным стуком. Воробей был еще молодой, с нежный желтеньким клювом. Расширенные от ужаса глазки его смотрели прямо Киму в лицо.
— Его надо вынести наверх, — сказал Ким.
— Сейчас, — сказал Колюша и неожиданно хлопнул Кима по ладони.
Воробей вылетел и исчез меж склизких бревен.
— Вот дает, — крикнул Колюша, — в камеру залетел.
— Болван ты, — сказал Ким.
— Ничего, — сказал Колюша, — у нас однажды крепильщик в камеру провалился… И не нашли… Что ты… Сто метров ширина, пятьдесят метров глубина… Понял? А воробей летать будет… Устал — сел, отдохнул… Там воды полно, может, червяки по стенам ползают… Сырость…
— Дурак ты, — тихо сказал Ким, — откуда здесь червяки… Это ведь недра…
Второй воробей где-то притих, они взяли карбидные лампы и пошли, оглядывая выработку. Воробей выпорхнул прямо из-под ног, он примостился у лебедки, она еще не остыла, и там было теплее. Колюша хотел поймать его каской, но воробей метнулся, ударился о скалу. С тихим всхлипом отслоился от кровли плоский обломок и тяжело упал, Ким успел прижаться к стене, а Колюша, пригнувшись, метнулся назад, перевалился через лебедку.
— Плюется, зараза, — поднимаясь и держась за ободранный локоть, сказал Колюша.
Ким поддел ногой обломок. К сырому кварциту прилипло красноватое, облепленное перьями месиво, несколько легких воробьиных перьев ветерок волочил по грунту. Ким и Колюша уселись на лебедке, поставив карбидные лампы рядом. По сторонам и сверху слышался треск, шорохи, иногда что-то сыпалось неясно откуда, иногда ухало коротко, казалось, вокруг идет жизнь непонятная и враждебная им, кто-то подползает, что-то готовится, и Ким с Колюшей невольно вздрогнули, одновременно прижались друг к другу.
— Ты на практике здесь? — спросил Колюша. — Ты студент?
— Нет, я работать буду, — ответил Ким.
— Кончил?
— Выгнали, — ответил Ким.
— У нас недавно из ФЗО тоже одного выгнали за хулиганство, — сказал Колюша, — он на Север завербовался… И я завербуюсь… Там деньги хорошие… Знаешь, — помолчав, сказал он, — тут бы подзаработать… Нам начальник за сегодняшнюю смену тройной наряд обещал… Приеду домой, к Насте пойду… Уборщица у нас есть в ФЗО… Она уже старая, может, тридцать лет… Или сорок… Ребята говорят, за деньги принимает… И приснилась она мне раз. А еще в автобусе, когда народу полно, обжиматься можно… Прямо к грудям как притиснет…
Колюша поднял кверху подбородок, зубы его поскрипывали, губы шевелились, тонкая цыплячья шея вздрагивала. Наверное, ему не было еще и шестнадцати, лицо его удивительно сочетало в себе порочность с чистотой ребенка. Сквозь пятна руды на щеках просвечивала розовая кожа, а с раздувшимися ноздрями, искаженными манящей щекочущей страстью, словно боролись по-детски голубые, прикрытые длинными ресницами глаза.
Лаз осветился, видно, вернулся начальник. Вскоре показались ноги, потом он вылез и присел на корточки. Лицо его было густо усеяно каплями пота.
— Бери блок, — не вытирая лица и делая длинные передышки между словами, сказал ему начальник.
— Тормозные ленты менять надо, — сказал Колюша. — Разве ж на такой лебедке работать можно? Пацан надрывается… Опытный скреперист и то работать не сможет…
— Ладно, — устало сморщился начальник, — ты не вякай… Ты ж дежурный слесарь… Смени, пока мы за блоком ходить будем…