Фридрих ГОРЕНШТЕЙН
«Время и мы»
1979-1989
Елена СКАРЛЫГИНА
Журнал «Время и мы» в контексте третьей русской эмиграции
Журнал «Время и мы» начал выходить в октябре 1975 года в Тель-Авиве и до 1981 года издавался ежемесячно. Затем главный редактор и издатель Виктор Перельман перебрался в Нью-Йорк, где журнал выходил 6 раз в год до 2001 года (всего вышло 152 номера). Наша статья посвящена тому периоду, когда журнал «Время и мы» был именно изданием «третьей волны» эмиграции, то есть до 1991 года. С отменой цензуры и распадом СССР радикально изменились исторические условия, в состав редколлегии вошли известные российские журналисты и общественные деятели. Короткое время ─ с ноября 1998 года, в течение года ─ главным редактором был известный литературный критик Лев Аннинский. Позднее он вспоминал: «Виктор Перельман был по складу характера рыцарь. ВРЕМЯ вышло крутое. МЫ ─ не всегда на высоте. Но он служил до последнего вздоха»[1].
Виктор Перельман эмигрировал из СССР (где он возглавлял отдел информации в «Литературной газете») в 1973 году. О жизни и работе в Советском Союзе, а также об эмиграции в Израиль и позднее в США им написаны две мемуарные книги: «Покинутая Россия: журналист в закрытом обществе»[2] и «Театр абсурда: комедийно-философское повествование о моих двух эмиграциях»[3]. Задуманный В.Перельманом журнал начал выходить почти одновременно с «Континентом» В.Максимова (ноябрь 1974, Париж) и на протяжении многих лет выдерживал эту нелегкую конкуренцию. В обращении редакции журнала «Время и мы» к читателю, опубликованном в первом номере журнала, говорилось: «Мы не ставим своей целью стать всеядным изданием ─ журналом для всех. И ради дешевой популярности не поступимся литературным уровнем и не пойдем на компромиссы с нашей нравственной задачей. Мы будем издавать журнал в расчете на читателя небезразличного, думающего или, по крайней мере, стремящегося думать, будем с упорством искать путь к тем, для кого литература не просто род развлечения, но опора в страдании и мысли. Нам кажется, таких людей много в Израиле, где издается журнал, и за рубежом, где, мы надеемся, он получит распространение»[4]. Будучи либерально-демократическим изданием, журнал «Время и мы» имел свою «нишу» среди журналов третьей эмиграции: среди авторов было много израильтян ─ недавних эмигрантов из СССР, повышенное внимание уделялось проблеме антисемитизма и судьбе еврейства в ХХ веке.
Как и «Континент», журнал «Время и мы» делался совсем небольшой группой людей и прежде всего ─ самим редактором. С 1981 года на общественных началах в создании номеров участвовали Дора Штурман в Израиле и Ефим Эткинд во Франции. Выпуск первых номеров журнала был профинансирован еврейскими благотворительными организациями (в частности, Сохнут), но в дальнейшем Виктору Перельману приходилось самому добывать средства для выживания издания. Состав редколлегии постоянно менялся, в разное время в нее входили: публицисты Лев Наврозов, Илья Суслов и Дора Штурман, поэтесса Лия Владимирова, кинорежиссер Михаил Калик, прозаик Виктор Некрасов, литературовед Ефим Эткинд. Ответственным секретарем редакции была Ася Куник. «Я абсолютно уверен, - подчеркивал главный редактор много лет спустя, - что журнал “Время и мы” будет долго жить и останется важным источником познания эпохи»[5].
Журнал имел вполне традиционные для литературного и общественно-политического издания разделы и рубрики: Проза; Поэзия; Публицистика. Критика. История; Из прошлого и настоящего; Наши публикации. Как и в журнале «Континент», почти каждый номер «Время и мы» заканчивался небольшой статьей о современном художнике или скульпторе (рубрика «Вернисаж “Время и мы”»), причем такая публикация обязательно сопровождалась репродукциями (из-за нехватки средств ─ черно-белыми).
Обратившись к литературному разделу журнала «Время и мы», обнаруживаешь множество значительных имен и произведений. Как известно, проза держит номер ─ и Виктор Перельман это прекрасно осознавал. Разумеется, журнальное пространство предоставлялось прежде всего писателям «третьей волны» эмиграции. Это Вас. Аксенов с рассказом «Гибель Помпеи» (№ 56, 1980) и мемуарной прозой «Арест матери» (№ 57, 1980); это Юз Алешковский с романом «Карусель» (№ 72-73, 1983). Это повесть Вик.Некрасова «Персональное дело коммуниста Юфы» (№5, 1976) и «Блошиный рынок» (№24-25, 1978) А.Галича ─ произведение, которое сам он называл «плутовским романом об Одессе и массовой еврейской эмиграции»; это водевиль В.Войновича «Фиктивный брак» (№ 72, 1983); «Невидимая книга» (№ 24, 1977; № 25, 1978) С.Довлатова и ряд его рассказов; отрывок из романа Саши Соколова «Палисандрия» (№77, 1984) и роман Игоря Ефимова «Архивы страшного суда» (№ 64-66, 1982). Примеры можно множить, но суть, как нам кажется, ясна: все наиболее яркие и талантливые авторы «третьей волны» эмиграции были замечены журналом «Время и мы» и привлечены к сотрудничеству. Были и такие, кто стал подлинным открытием издания. Прежде всего здесь следует назвать имена Зиновия Зиника и Бориса Хазанова.
Зиновий Зиник эмигрировал из СССР в 1975 году и жил в Лондоне, где был сотрудником «Би-би-си». Сегодня он широко известен как блестящий эссеист и рассказчик, несколько лет назад в России был издан сборник его эссе с парадоксальным названием «У себя за границей» (М., 2007). В самом этом названии скрыт культурный код представителей «третьей волны» эмиграции, для которых жизнь в Европе, США или Израиле сопровождалась мучительной рефлексией по поводу своего советского прошлого и глубинных связей с Россией. В середине 1970-х Зиновий Зиник еще только начинал свой путь в литературе. В журнале «Время и мы» увидели свет все главные произведения писателя, принесшие ему известность: повесть «Извещение» (№ 8, 1976), романы «Перемещенное лицо» (№ 22-23, 1977), «Русофобка и фунгофил» (№ 8284, 1985). Устойчивой темой гротескной прозы З.Зиника стала именно судьба советского эмигранта на Западе, его ментальные особенности.
Еще одним открытием журнала «Время и мы» является ныне широко известный прозаик Борис Xазанов. Это литературный псевдоним Геннадия Файбусовича, который родился в 1928 году в Москве. В 1949 году он был обвинен в антисоветской пропаганде и арестован, прошел тюрьму и лагерь, был освобожден в 1955 году. Когда в № 6 (1976) журнала «Время и мы» увидела свет его повесть «Час короля», Борис Xазанов жил в СССР и передавал свои тексты по преимуществу в самиздат. Это была его первая публикация на Западе, причем редакция очень высоко оценила талант автора и определила само появление такого произведения как «чудо русской литературы». В дальнейшем в журнале «Время и мы» были опубликованы рассказы и повести Бориса Xазанова ─ в частности, философская повесть «Я Воскресение и Жизнь» (№ 60, 1980), а также отрывок из прозы о послевоенной жизни в СССР: «Антивремя. Московский роман» (№ 78, 1984). В 1982 году Борис Xазанов эмигрировал в Германию, где был соиздателем и соредактором общественно-политического журнала третьей эмиграции «Страна и мир» (1984─1992). Ныне Борис Xазанов ─ один из самых известных и издаваемых писателей, автор нескольких книг прозы и эссеистики, лауреат международных литературных премий. Живет в Мюнхене.
Прозу Фридриха Горенштейна журнал «Время и мы» также начал печатать еще до эмиграции писателя из СССР. В частности, в № 42 за 1979 год была опубликована его повесть «Искупление», которая теперь широко известна и экранизирована. Кроме того, здесь увидели свет его пьесы «Бердичев» (№ 50-51, 1980) и «Волемир» (№ 67, 1982), а также юмористические рассказы «Три встречи с Лермонтовым», «Контрреволюционер» и «Археологические страсти» (№ 68, 1982).
Важно отметить, что в журнале «Время и мы» публиковались не только произведения литераторов «третьей волны» эмиграции, но и тексты, поступавшие в редколлегию из советской России по тайным каналам. Так, здесь увидели свет повести авторов ленинградского самиздата: Б. Вахтина «Ванька-каин» (№ 4, 1977), А. Арьева «Долгота дня» (№ 23, 1977) и Ф. Чирскова «Андромер» (№ 27, 1978). Московская школа неподцензурной литературы была представлена психологической прозой Ю. Карабчиевского «Жизнь Александра Зильбера» (№ 55-56, 1980) и «Вчера, сегодня, завтра» (№ 57, 1980). Эти повести были посвящены жизни и духовному становлению еврейского юноши в послевоенной Москве. В повести Б.Ямпольского «Большая эпоха» (№ 13, 1977) раскрывалась жизнь обитателей коммунальной квартиры в одном из арбатских домов. По каналам самиздата в журнал «Время и мы» поступила и документальная повесть Лидии Чуковской «Предсмертие» (№ 66, 1982), посвященная последним дням и самоубийству Марины Цветаевой. Сегодня не лишним, пожалуй, будет напомнить, что такого рода материал было абсолютно невозможно опубликовать в то время на родине. Кроме того, Лидия Чуковская была в 1974 году исключена из Союза писателей СССР, находилась в опале, и публикации в изданиях русского зарубежья оставались для нее единственной возможностью встречи с читателем.
Как любой уважающий себя «толстый» журнал, «Время и мы» публиковал не только русскую, но и зарубежную литературу. Переводчиками были, как правило, сами эмигранты «третьей волны», причем в журнале печаталась зарубежная проза высокого уровня. «Совсем не случайно в первом номере журнала мы опубликовали роман Артура Кестлера “Тьма в полдень”, ─ подчеркивал В.Перельман в одном из интервью. ─ Для нас он был романом-программой так же, как для миллионов людей он уже многие годы является романом-предостережением: вдумайтесь в трагическую судьбу бывшего члена ЦК, бывшего командарма, бывшего партийного вождя Залмана Рубашова, и тогда вы лучше поймете, каким дьявольским оборотнем способна обернуться идеология, как беспощадно мстит она тем, кто служит ей верой и правдой»[6]. Среди зарубежных авторов в журнале, в частности, публиковались Исаак Зингер (рассказы «Пленник», «Портфель», «Цитата из Клопштока», № 81, 1984); Милан Кундера (фрагменты книги «Невыносимая легкость бытия», № 88, 1986; два отрывка из «Книги смеха и забытья», № 60, 1981; № 68, 1982); Вацлав Гавел (радиопьеса «Прием», № 88, 1986). В 1987 году в № 95 журнала были опубликованы главы из романа Генри Миллера «Тропик рака» (с предисловием Нормана Мейлера).
Среди мемуарной прозы, которой в журнале была отведена специальная рубрика «Из прошлого и настоящего», можно обнаружить немало текстов, и сегодня не лишенных интереса для читателей. Это воспоминания Натальи Михоэлс-Вовси (дочери знаменитого еврейского актера) «Убийство Михоэлса» (№ 3, 1976). Как будто в продолжение темы ─ отрывок из книги Владимира Гусарова «Мой папа убил Михоэлса» (№ 12, 1976). Очень интересны мемуарные очерки К.Вилковского, поступившие в редакцию по каналам самиздата: «Похороны Пастернака» (№ 9, 1976) и «Прощание с Олешей» (№ 19, 1977). Из тех же источников была получена и рукопись С. Липкина «Арест романа» (№ 83, 1985), посвященная Василию Гроссману и судьбе его эпопеи «Жизнь и судьба».
В поэтическом разделе журнала печатались по преимуществу поэты-эмигранты как из Израиля, так и из США, но здесь не приходится говорить о каких-то ярких открытиях. За исключением, пожалуй, Владимира Гандельсмана ─ ленинградского поэта, который с детства писал стихи, но не печатался в СССР. Сегодня В.Гандельсман ─ один из ведущих поэтов русского Нью-Йорка. А в 1987 году, представляя подборку стихов «Цепляние за жизнь», пришедшую по каналам самиздата, Илья Серман во вступительном слове писал: «В стихах Владимира Гандельсмана сильнее всего звучат две ноты: одна ─ общая для всего этого поколения ─ тихое, всепоглощающее отчаяние, вернее безнадежность и покорность этой безнадежности, ничем не колеблемое убеждение, что жизнь ничего не принесет нового и радостного, что в ней не будет перемен, надеяться не на что и ждать нечего. Другая тема ─ это привязанность к Петербургу, это именно Петербургская, а не Ленинградская тема»[7].
В журнале «Время и мы» не было постоянной рубрики, связанной с литературной критикой. И одного или нескольких ведущих критиков в издании тоже не было. Однако в 1976 году (еще до создания журнала «Синтаксис») здесь были опубликованы две статьи Андрея Синявского: «Я и они» (№ 13) и «Театр Галича» (№ 14). Когда русская эмиграция не приняла книгу А.Синявского «Прогулки с Пушкиным» и устроила, по выражению писателя, «второй суд над Абрамом Терцем», журнал «Время и мы» выразил свое решительное несогласие с идеологическими нападками на вольную эссеистскую прозу одного из самых ярких писателей «третьей волны» эмиграции. В частности, Наталья Рубинштейн в статье «Абрам Терц и Александр Пушкин» (№ 9, 1976) искренне, убежденно и эмоционально защищала Синявского-Терца. Она писала о том, что «Прогулки.» нельзя оценивать с позиций науки и унылого школярского литературоведения, что в книге А. Терца есть легкость и свобода, присущие самому Пушкину. Изучению пушкинских черновиков она предпочитала анализ метафор, придуманных А. Терцем. В частности, Н. Рубинштейн утверждала, что, говоря о «пустоте» Пушкина, автор «Прогулок.» имел в виду его «всемирную отзывчивость»: «Пустота художника, по Синявскому, есть знак его абсолютной свободы, его распахнутого навстречу всему миру сердца»[8].
Молодые в то время критики П. Вайль и А. Генис, жившие в Нью-Йорке, печатались в самых разных изданиях «третьей волны» эмиграции. В журнале «Время и мы», в частности, можно отметить их эссе о творчестве А.Зиновьева «Вселенная без мозжечка» (№ 39, 1979); статью о книге Ф. Искандера «Сандро из Чегема» («Сталин на чегемском карнавале», № 42, 1979) и эссе о романе В. Аксенова «Ожог» («Разгром», № 61, 1981).
Известный литературовед, критик и переводчик Ефим Эткинд, вынужденный эмигрировать из СССР в 1974 году, жил во Франции и не только входил в редколлегию, но и (как уже было сказано) заведовал французским отделением журнала «Время и мы». Здесь увидели свет его статьи «Советские писатели и смерть» (№ 26, 1978); «Леонид Брежнев как писатель» (№ 30, 1978); «Литературная нравственность Феликса Кузнецова» (№ 47, 1979); «Рождение мастера. О прозе Фридриха Горенштейна» (№ 42, 1979); «Двадцать лет спустя. О Василии Гроссмане» (№ 45, 1979). Напомним, что именно Ефиму Эткинду мы обязаны тем, что рукопись романа В.Гроссмана «Жизнь и судьба», вывезенная на Запад В.Войновичем, была опубликована в Лозанне в 1980 году.
Несмотря на острую полемику внутри третьей эмиграции, разгоревшуюся вокруг прозы и публицистики А.Солженицына, в журнале «Время и мы» ни разу не появилась статья или рецензия, которая содержала бы необоснованные обвинения в адрес писателя (столь характерные для журналов «Синтаксис», «Алеф» и других изданий «третьей волны»). В частности, известный публицист Дора Штурман (которая возглавляла израильское отделение журнала «Время и мы») неоднократно выступала со статьями, разъясняющими позицию А. Солженицына как историка и как автора романа «Красное колесо». Всякий раз она категорически отвергала обвинения А. Солженицына в антисемитизме. В частности, она подробно разбирала этот вопрос в статье «Солженицын и некоторые его читатели» (№ 100, 1988). Дора Штурман писала о Солженицыне как о религиозном моралисте, либерале в классическом смысле этого слова и как об убежденном и стойком центристе в политике. Она подчеркивала, что обвинения А. Солженицына в имперском шовинизме абсолютно беспочвенны, и что писатель рассматривает еврейский вопрос в России серьезно и глубоко. В целом можно утверждать, что в ожесточенном идеологическом противостоянии между журналами «Континент» и «Синтаксис», расколовшем «третью волну» эмиграции на два непримиримых лагеря[9], В. Перельману как редактору и как человеку была ближе позиция В. Максимова («Континента»).
В 1988 году, когда в СССР стремительно нарастали перемены, вышел в свет 100-й номер журнала «Время и мы». Среди авторов юбилейного издания вновь видим известнейшие имена: Ф. Горенштейн и Б. Хазанов, Е. Эткинд и Т. Кибиров («Сквозь прощальные слезы»). Редакция издания и лично Виктор Перельман получили, разумеется, множество горячих поздравлений по поводу юбилея. Процитируем только одно из них, присланное главным редактором «Нового русского слова» Андреем Седых: «Журнал, благодаря Вашим неустанным трудам, сделался одним из заметных явлений культуры Русского Зарубежья, и без него уже трудно представить себе жизнь российской эмиграции, ее лучшей ─ читающей, мыслящей ─ части и в Америке, и в Европе, и в Израиле. В этот знаменательный день “Новое Русское Слово” желает Вам столь же успешного продолжения большого и важного дела ─ на многие годы вперед. Пусть Ваш журнал сохранит свое “лица необщее выраженье”, преумножит число читателей и подписчиков, пусть читают его на всех широтах и долготах, ─ в том числе и в России!»[10]
В том же номере было опубликовано развернутое интервью с Виктором Перельманом ─ «Исповедь перед юбилеем». Это разговор с увлеченным человеком и профессионалом, который на протяжении многих лет преданно служил собственному изданию. «Я абсолютно уверен, что даже когда мое имя канет в Лету, журнал “Время и мы” будет жить и останется важным источником познания эпохи, ─ подчеркивал В. Перельман. ─ Это не хвастовство и никакая не гордость содеянным, а просто констатация факта, который не может не вызвать у меня как у редактора удовлетворения. Но это лишь одна сторона дела. По складу характера я человек прямой и совершенно не выношу лицемерия. Так вот, 100-й номер, коль скоро мы называем его этапом, принес мне как издателю не только удовлетворение, но и разочарование: “Время и мы”, при всей любви к нему читателей и его большой популярности, так и не стал массовым изданием. И ─ что еще печальнее ─ по-видимому, никогда им не станет. Так что, сколь ни приятно звучит для уха сравнение с “Современником”, приходится признать, что оно нуждается в поправках. Ссылки на условия эмиграции многое объясняют, но вряд ли могут прибавить оптимизма[11].
В эпоху перестройки и гласности в СССР журнал «Время и мы» постепенно перестал быть изданием «третьей волны» эмиграции. Само понятие «писатель-эмигрант» уходило в прошлое, привычным стало говорить о русских писателях, живущих за рубежом. «Время и мы» воспринимался как журнал либерально-демократического направления, близкий по своим идеологическим позициям «Новому миру» и «Знамени». Издание журнала продолжалось в Нью-Йорке еще десять лет; в 2003 году Виктор Перельман умер.
До распада СССР и отмены идеологической цензуры в 1991 году журнал «Время и мы», как и другие издания русской эмиграции, находился в спецхране и был запрещен. Тем не менее в небольших количествах он поступал в Россию по тайным каналам и пользовался среди оппозиционно настроенной столичной интеллигенции такой же популярностью, как и «Континент» В.Максимова. В настоящее время все номера журнала доступны для чтения в крупнейших публичных библиотеках Москвы и Петербурга, а также в некоммерческой электронной библиотеке «Вторая литература»: http://www.vtoraya-literatura.com.
Виктор ПЕРЕЛЬМАН
«Его надо читать!..»
О Фридрихе Горенштейне
Его надо читать и тот, кто его читает, тот… Тот, кто читает или прочтет хоть одну из его фундаментальных вещей, тот уже никогда не утратит из своей памяти впечатления об этом авторе.
Мой коллега Игорь Ефимов довольно подробно рассказал о его творческом пути, но в той степени подробно, в какой это было возможно, так сказать, в нашем кратком выступлении. Я только позволю себе сделать один, по-моему, очень важный комментарий к творчеству, к тому, что написал Фридрих Горенштейн и к его облику как писателя.
В связи с этим я немножко отклонюсь… Есть тут профессор Джон Глэд[12] такой, в Мэрилендском университете, который берет телеинтервью или, скажем, видеоинтервью у русских писателей. Недавно он брал видеоинтервью у Владимира Максимова и Андрея Синявского. Вот такая, так сказать, дружественная компания: Синявский и Максимов.
Ну, как вы понимаете, разговор был очень острый и, в какой-то степени, очевидно, он не мог не коснуться Солженицына. И Максимов в данном случае защищая, в общем, Солженицына, в одном месте сказал о нем следующее (странную довольно вещь): «Я иногда высказывал Солженицыну всякие замечания, претензии, соображения о его творчестве и, в частности, у меня, ─ говорил Максимов, ─ возникает некое недоумение, когда я читаю многие произведения Солженицына. Одни написаны одним стилем ─ например, «Матренин двор», а другие его узлы ─ совсем другим». И далее Максимов говорит (я цитирую его): «Значит, есть что-то неподлинное у этого автора». Потом он говорил много очень хороших слов и так далее.
Я об этом вспомнил вот почему: потому что у Горенштейна мы можем, а вернее, даже не можем уловить один, однообразный, постоянный, настойчивый стиль и почерк. Горенштейн совершенно многогранный писатель. Я бы сказал: уникально многогранный и поразительно многогранный. Искать у него какой-то единый стиль, только ему присущий ─ это значит искать какой-то стиль у очень крупного оркестра. С моей точки зрения, Горенштейна как писателя вот как раз и можно сравнить с оркестром, который сегодня исполняет одну вещь, завтра исполняет другую и если что-то объединяет все, что исполняет Горенштейн, все, что он пишет, то это внутренняя гармония его вещей. У него нет дисгармоничных вещей, у него нет какофонии в его литературе и это, по-моему, наиболее важное, что отличает его.
Вот вы посмотрите… Я… Сейчас совершенно не способен, нет времени просто даже перечислить то, что создано в наше время Фридрихом Горенштейном. Но если бы вы сравнили «Искупление», которое вот есть на том столе, с его… хм… комедийной вещью, с комедией, «Бердичев», которая есть на нашем столе, то вы бы уже отметили то, как будто бы эти две вещи написаны разными писателями.
Недавно я начал читать, случайно начал читать… Собственно, не так случайно: Фридрих сам мне дал ее ─ «Детоубийца» ─ о времени Петра Великого. О Петре. Пьесу о Петре. Подумайте, какая дерзкая задача: написать пьесу петровского времени. Как важно и как необыкновенно трудно передать колорит этого времени!.. Пробовал это сделать Алексей Толстой, но мы же знаем, что это сделано далеко-далеко не совершенно.
Из рассказов о Горенштейне, из бесед с ним, мне известно, что у Горенштейна, например, есть вещь «Место». Называется «Место» ─ 1136 страниц! Вещь, которую Анна Самойловна Берзер ─ один из самых талантливых редакторов нашего времени, редактор «Нового мира» ─ прочла залпом! Я предлагаю вам задуматься над этим фактом: прочесть залпом вещь в 1136 страниц, на которую французское издательство без особых сомнений заключило договор.
Я хочу найти какие-то подходы к описанию Фридриха Горенштейна ─ это не так просто. У него есть юмористические рассказы, в которых он выступает перед нами как юморист. У него есть «Искупление», в котором он перед нами выступает как сильный драматургический, ну, в широком смысле слова, писатель. У него есть «Бердичев», когда он выступает как сатирик. У него есть исключительная вещь «Псалом», еще ее здесь нет у нас, но она уже существует, она вышла даже на русском языке в Германии. У него есть «Ступени», о которых здесь говорили. Им написано большое количество книг, но поразительно, что на всех этих книгах лежит печать особого своеобразия, независимо от стиля, независимо от темы.
Горенштейн как будто бы берется соревноваться с материалом: способен он его одолеть, преодолеть, препарировать или нет. Вот так кажется, когда читаешь иные из вещей Горенштейна. Такое ощущение, по крайне мере, оставляет вот эта последняя вещь о Петре, «Детоубийца». Способен писатель справиться с материалом или он способен только сделать изящную подделку? Изящное, так сказать… Изящную… Показать некий образец такого изящного искусства и на этом закончить.
Оказывается Горенштейн, Фридрих, сам рассказывал, что ему пришлось преодолеть колоссальное сопротивление материала перед тем, как он создал вот это пьесу, «Детоубийца», о Петре. Я думаю, что ему пришлось преодолеть колоссальное сопротивление материала, то есть проделать огромную работу, когда он написал «Псалом».
Я бы сказал так: очень трудно выдавать векселя. Вот этот ─ самый талантливый, вот этот ─ один из десяти талантов, вот этот ─ в первой пятерке, вот этот ─ в первой десятке… Это очень неблагодарное дело, особенно в эмиграции ─ врагов наживешь и не более. Поэтому с этой точки зрения я не хочу говорить о Горенштейне. И не хочу говорить еще о нем потому с этой точки зрения, что, по-моему, он вообще стоит в стороне. Вот есть литература эмиграции, а есть Фридрих Горенштейн. Он ни на кого не похож и никто не похож на него. Писатель-оркестр и писатели-солисты ─ вот чем отличается Горенштейн от многих остальных.
Мы сегодня, вот Игорь Ефимов и я, два его издателя, пытаемся довольно скудно, очень скудно, представить то, что им написано, потому что «Искупление» ─ это только одна из его вещей, которая была напечатана во «Время и мы», а потом вышла в издательстве «Эрмитаж» отдельной книгой. И, наконец, шесть журналов, которые есть за нашим столом, «Время и мы»… Мы подобрали пять-шесть журналов со всем, что было напечатано Горенштейном в нашем журнале. Значит, вот такая подборка, журнальная подборка, начиная, по-моему, с 1978-го года ─ то, что вышло в журнале «Время и мы».
Мне почти ничего не остается добавить дальше. Мне хочется, значит, пожелать, предложить и попросить каждого из присутствующих обратить особое внимание на этого писателя, посмотреть, какого уровня таланты и литераторы вырастали в России. Ведь самое-то интересное ─ что мы знаем? Мы знаем Суркова, мы знаем Бабаевского, мы знаем Фадеева, мы знаем… Мы знаем массу писателей из России, их знают университеты, о них говорят, о них пишут в хрестоматиях, а о Горенштейне знают очень мало! Только сегодня французские издательства берутся заключать договора на его вещи, причем не жалея… Я знаю одного издателя, который заключил сразу договор по-французски на восемь книг Горенштейна, в том числе на его вещь «Место», насчитывающую 1136 страниц о жизни одного человека в СССР. Каким талантом надо обладать, чтобы создать, вылепить вот такое произведение, способное покорить не только русского читателя, но, как мы видим, и французов.
Сегодня французская печать вдруг наконец открыла Горенштейна! Они пишут о «Псаломе», они пишут, кажется, об «Искуплении»... Они ─ сегодня! ─ открыли Горенштейна, который работал десятки лет «в стол» в России. Работал с необычайным мужеством, потому что человек, который работает «в стол», не может не быть не мужественным: ему не платят гонорары, о нем не пишут газеты, о нем не пишут рецензии, он должен год за годом работать «в стол» веря в себя, в литературу и в своих будущих читателей!
Вот, собственно, то, что я хотел сказать о человеке, который будет сейчас перед вами выступать. Спасибо!
Время и мы, 1979, №42
...Не говоря ничего по существу романа, он расспрашивал меня о том, кто я таков и откуда взялся, давно ли лишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня надоумил сочинить роман на такую странную тему?
М. Булгаков.
"Мастер и Маргарита". (1─13)
Ефим ЭТКИНД
РОЖДЕНИЕ МАСТЕРА
У советских писателей репутации обычно фальшивые. Есть множество знаменитостей, чьих сочинений никто "ни при какой погоде" не читал; они увенчаны почетными званиями, увешаны орденами, выступают на мировых конгрессах ─ кто, однако же, может похвалиться, что знает книги Берды Кербабаева, Анатолия Софронова, или Георгия Маркова? Имена их гремят: ведь это они ведают Союзом писателей и вообще литературной политикой в Советском Союзе. Имена гремят, но не имеют литературного обеспечения. Несколько лет подряд Союзом писателей в Ленинграде руководил Олег Шестинский, теперь его же возглавляет Анатолий Чепуров. Кто они такие, чем прославили русскую словесность? Ничем. Это искусственные фигуры, подставленные начальством для симуляции литературы. И Шестинский и Чепуров продуцируют рифмованные строки, приносящие лишь один вид пользы: гонорар авторам и гонорары всем тем шарлатанам в квадрате, которые эти подделки переводят на многочисленные языки народов СССР и социалистических стран. Создается имитация литературной и общественной жизни: выходят сотни книг, их раскупают библиотеки (полмиллиона библиотек!), восхваляют критики, экранизируют кинематографисты, композиторы кладут на музыку... А все это ─ обман. Фальшивка.
Есть немало писателей, ведущих двойную жизнь, существующих одновременно ─ в разных мирах. Так, еще недавно советская публика знала Александра Галича как автора популярных пьес и киносценариев; тот же Александр Галич был блестящим автором (и исполнителем) нелегальных (но всем известных) песен, поднявших его на одно из первых мест в современной русской литературе; два Галича ─ и каких разных! Василий Гроссман ─ видный и вполне официально признанный советский прозаик, но главные его произведения вышли (или еще готовятся к выходу) на Западе: грандиозный роман "Люди и судьбы", непримиримо-разоблачительная повесть "Все течет"; два Гроссмана! Анне Ахматовой присвоен в СССР ранг классика, но ее трагический "Реквием", посвященный жертвам великого террора, издан только за границей; без "Реквиема" и запрещенных советской цензурой стихотворений Ахматова ─ другая. Почти все ─ другие. Даже официальный основоположник советской литературы Максим Горький ─ другой; его "Несвоевременные мысли", да и еще многое русскому читателю неизвестны. Другой ─ Булгаков. Другой ─ Есенин. Другой ─ Сельвинский. Другой ─ Мандельштам. Все другое. Вся литература другая. Искаженная. Фальсифицированная.
Есть в этой фантасмагорической стране возможности для чудес. Например, может вдруг родиться на свет зрелый писатель ─ совсем готовый, как вооруженная Афина из Зевесовой головы. Внезапное появление искушенного мастера так же удивительно, как рождение взрослого человека, минующего детство, годы учения и становления. Так возник Александр Солженицын; когда в 1962 году в "Новом мире" появился "Один день Ивана Денисовича", читатели журнала были ошеломлены: неужели этот опытнейший художник ─ начинающий писатель, рязанский учитель математики? Читатели не знали, что Солженицын (говоря словами Пушкина о Дельвиге) "гений свой воспитывал в тиши" и что он до "Ивана Денисовича" уже написал несколько томов, хранившихся в глубоком подполье ─ среди них "В круге первом", стихи, пьесы, да и часть "Архипелага ГУЛаг". Вот как у нас рождаются.
Возникновение из пустоты писателя Фридриха Горенштейна тоже событие фантасмагорическое. Я впервые прочел его прозу в журнале "Континент", 1978, № 17 ─ повесть "Зима 53-го" ─ и прямо-таки ахнул: откуда взялся такой зрелый, строгий, уверенный в своих силах, скромный мастер? Автор, который позволяет себе со спокойным достоинством повествовать о шахтерах и шахтах, не боясь наскучить читателю техническими подробностями и замедленными описаниями; который видит жизненную значительность в ничтожных, казалось бы, деталях, наряду с событиями исторического масштаба; который малые страдания тела умеет сопрягать с порывами духа ─ такой автор сразу занимает почетное место в современной русской литературе, и его вчера еще неведомое имя становится в один ряд с громкими. Как же это его даже в Самиздате не было? В том же "Континенте" я прочел крохотную биографическую справку: родился в 1932 году в Киеве, окончил сценарные курсы, опубликовал в журнале "Юность" (1962) рассказ "Дом с башенкой" ─ значит, семнадцать лет назад, и за эти семнадцать лет ничего больше не печатал. Позднее узнал я, что по его сценарию Андрей Тарковский поставил известный фильм "Солярис" (1972), а еще позднее ─ что его перу принадлежат сценарии восьми поставленных фильмов (из них три телевизионных). Это, так сказать, официальное лицо Ф. Горенштейна, знакомое властям; впрочем, им знакома еще и пьеса "Волемир", которую собирался ставить театр "Современник", да спектакль был запрещен. Но есть у Ф. Горенштейна другое лицо ─ писателя, который тоже "гений свой воспитывал в тиши" и в Советском Союзе даже не пытался печатать свои книги. А книги составляют уже солидное собрание сочинений: рассказ "Старушки" (1964), повести "Зима 53-го" (1965), "Ступени" (1966), "Искупление" (1967), пьеса "Споры о Достоевском (1973), да еще два огромных по размеру романа, которые я пока не имею права называть. Вот теперь кое-что из этого списка начинает появляться.
Ну, не чудеса ли? В стране, где нельзя писать друг другу писем ─ их читают агенты полиции. Где нельзя писать дневников ─ в любой час придут с обыском и заберут, а неосторожного автора посадят. Где нельзя спорить с друзьями ─ микрофоны в стенах и потолке. В этой самой стране неутомимо и безнадежно, роман за романом, пишет неизвестный автор, пишет в убежденности, что его проза людям нужна, и если не сегодня, так завтра до них дойдет. По моим приблизительным подсчетам, Ф. Горенштейн за пятнадцать лет написал не менее ста авторских листов (в "Войне и мире" листов ─ восемьдесят). И в каких условиях! Когда зарабатываешь на жизнь семьи иным способом, не этим нелегальным пером... Когда свое писание надо тщательно скрывать от всех, и даже говорить о нем вслух нельзя... Когда проводишь целую писательскую жизнь в литературе, не участвуя в ее процессе, не слыша критики ─ ни доброжелательной, ни даже обозленной... Когда постоянно ведешь полемику, ─ философскую, политическую, художественную ─ и все это словно во сне: твоего голоса никто не слышит, ─ тебя нет, ты бесплотный призрак... Когда тебе самому кажется, что ты нашел важные ответы на сомнения и вопросы современников, и ответы эти ты сформулировал как мог полнее и отчетливее, ─ и кто же их услышал? Два-три твоих самых близких, самых надежно-молчаливых собеседника?
Теперь молчанию конец. Фридрих Горенштейн входит в литературу, и я хочу сказать читателю, что это ─ торжественный момент: мастера рождаются редко.
Говоря "мастер", я имею в виду многое, и меньше всего умение складно и ловко писать беллетристику ─ умение, которое в последние десятилетия распространилось очень широко. Теперь все пишут складно и ловко (кроме совсем уж дремучих провинциальных графоманов). Для меня "мастер" ─ слово старинное, воскрешенное и обновленное М. Булгаковым. Мастер ─ это художник, владеющий своим ремеслом, и это мыслитель, надеющийся научить людей тому, во что сам он верует, и это творец, умеющий создать собственный мир, и это правдолюбец, которому сатанинским началом Вселенной представляется только ложь.
Фридрих Горенштейн исполнен безоговорочной веры в человека: злобное, мелко-ненавистническое, паскудное в конце концов уступает место доброте и свету. Ф. Горенштейн пишет о тех людях, которых иногда называют "маленькими": таковы его старушки, которые, казалось бы, терпеть не могут друг друга; Ким ─ из "Зимы 53-го", который, как все советские обыватели, благоговеет перед Сталиным, ненавидит "всяких космополитов", осуждает отца-предателя и почитает начальство; Сашенька, которая патологически ревнует мать и готова погубить ее из этой ревности, переходящей в ненависть. И эти люди, как бы они ни были ожесточены или развращены окружающим злом, просветляются любовью и открываются добру. Зло ─ в уродливом мире придуманных общественных отношений и в той подлой лжи, которой сочится всякая официальная фразеология ("Весь коллектив работает напряженно, ─ рубил воздух ладонью "хозяин", ─ пробиваемся к богатым рудам... Вследствие тяжелых геологических условий, план временно не выполнен... Это была политическая ошибка, встретить новый год сталинской пятилетки с потушенной звездой на копре... Весь коллектив несет трудовую вахту..." ─ всю эту пошлость несет начальник шахты в "Зиме 53-го", чтобы скрыть преступление, ─ гибель шахтеров) . Зло ─ в уродливо-искусственном обществе, а правда и красота ─ в природе. В природе мира и человека. Придуманный социальный строй обслуживается придуманной системой фраз, называемой "идеология"; это ─ зло второго яруса, растлевающее душу, в особенности, хрупкую, легко доверчивую душу юного человека: Сашеньки, Кима. Но зато в юном человеке природные силы неудержимы, и они без труда сметают ложь и уродство. Самая могучая из этих природных сил ─ любовь, и в конце повести "Искупление" это она, любовь, торжествует, игнорируя условности поколений, классов, цивилизаций, нравов, привычек.
Ф. Горенштейн решительно отвергает всякие ложные, измышленные построения; естественное несет добро. Поэтому он противник идеологии и идеологов; даже Достоевский его привлекает до той поры, пока он не выработал себе искусственной идеологической системы, ─ Горенштейну близок автор "Бедных людей", не автор "Братьев Карамазовых" или "Бесов". Не знаю, что думает Ф. Горенштейн о книгах А. Зиновьева; вероятно, они ему чужды. Дело в том, что у Зиновьева человек до конца социален, им потому и удается так хитро манипулировать, что природа ─ не сопротивляется; для Зиновьева советский режим до такой степени обеднил, уплощил, обездуховил человека, что теперь литература невозможна ─ о таких людях романы писать нельзя. ("Донос, измена, предательство, обман и т.п.... не рождают проблем, достойных быть проблемами великого искусства, в обществе, в котором нравственность не образует социально-значимого механизма".
Ф. Горенштейн не только умеет писать романы об этих людях и даже о самых мерзких подонках самого мерзкого из обществ, но даже демонстративно превращает гадкую, себялюбивую, растленную советской демагогической пропагандой Сашеньку чуть ли не в мадонну. Потому что в единоборстве с фальшивой социальной конструкцией одерживает победу святая сила Природы. Пусть в заключение этого предисловия прозвучат слова Фридриха Горенштейна из его повести "Зима 53-го": "Любовь к окружающему миру, к существованию, пусть подсознательная, есть последняя опора человека, и, когда природа отказывает ему в праве любить себя, любить воздух, воду, землю, он гибнет. И чем чище и нравственней человек, тем строже с него спрашивает природа, это трагично, но необходимо, ибо лишь благодаря подобной неумолимой жестокости природы к человеческой чистоте, чистота эта существует даже в самые варварские времена".
ИСКУПЛЕНИЕ
1
Мать сидела на табурете, привалившись спиной к столу, и красными от мороза руками стаскивала кирзовый сапог. Всякий раз, когда мать, придя с работы, начинала стаскивать сапог, Сашенька замирала, глотая слюну, с колотящимся сердцем ожидая лакомых кусочков. Был последний день декабря сорок пятого, уже начинало темнеть, и Ольга принесла из кухни коптилку.
То, что их жилица Ольга была дома, сердило Сашеньку, она знала, что Ольга не уйдет к себе на кухню, а будет торчать у стола, пока мать не даст и ей что-либо.
Мать левой ладонью схватила себя за согнутое, обтянутое ватными штанами колено, держа ногу на весу, а пальцами правой руки, упираясь в задник, тянула изо всех сил. Сапог упал, и из портянки посыпались на пол смерзшиеся куски пшенной каши. Мать подобрала их и сложила в заранее приготовленную тарелку. Она развернула портянку и достала тряпочку с котлетами. Было четыре котлеты: две совсем целые, подернутые хрустящей корочкой, две же были примяты ступней, и мать аккуратно сложила их на тарелку кусочек-в-кусочек. Затем она подтянула ватную штанину и начала отстегивать пришпиленный булавками к чулку промасленный мешочек. Сладкий, волнующий запах защекотал Сашенькины ноздри, под ребрами защемило, и она сглотнула слюну. Ольга тоже сглотнула слюну, да так громко, что в горле что-то хрустнуло, и Сашенька посмотрела на нее со злобой.
Сашеньке было шестнадцать лет, и была она довольно миловидна, но, когда начинала сердиться, а сердилась Сашенька часто, бледное личико ее покрывалось румянцем, глазки блестели, губки иногда вытягивались вперед, а иногда приоткрывались, обнажая мелкие аккуратные зубки. Сашенька страдала, но где-то в глубине души испытывала и удовольствие всякий раз, приведя себя в такое состояние.
Ольгу Сашенька ненавидела так, что, случалось, от гнева начинал болеть затылок.
Ольге было лет тридцать восемь, но выглядела она старше. Это было тихая, покорная женщина, однако покорность ее временами переходила в наглость, так как, не помня и не чувствуя обид, она не знала и стыда. Работала она поденно, мыла полы, стирала белье, по воскресеньям и церковным праздникам ходила на паперть и потом сортировала у себя за ширмой медяки, черствые куски пирога, застывшие вареники из черной муки. У Сашеньки с матерью Ольга поселилась тоже благодаря своей покорной наглости. Однажды она пришла работать: вымыла пол, принесла из сарая два мешка торфа, потом легла за печь и уснула. Был морозный ноябрьский вечер, а на Ольге были рваные чулки и галоши, подвязанные бечевкой. Мать ее пожалела, не стала будить. К утру Ольга расхворалась, кашляла, тяжело дышала. Дня через два кашель прошел, однако Ольга так и осталась жить за печью на кухне. Постель ее состояла целиком из вещей, днем на нее надетых. Под низ она подстилала две юбки, солдатскую гимнастерку, солдатскую байковую рубаху, телогрейка заменяла подушку, а платок ─ одеяло. В общем, с одеждой у нее обстояло неплохо, туго было с обувью, в одних галошах ломило от мороза пальцы, хоть она кутала ноги тряпьем и бумагой.
Но еще более Ольги ненавидела Сашенька ее ухажера Васю, которого Ольга подобрала где-то на паперти замерзающего и тоже привела в дом. Вася был крестьянин высокого роста с широкими, как лопата, руками, волосатыми ушами и толстой тяжелой шеей. Но глазки на его лице были маленькие, линяло-голубые, всегда испуганные и просящие.
─ Как же так, Ольга? ─ сказала мать. ─ Как же ты человека в чужой дом поселяешь?.. А может, он вор или заразный...
─ Нам до весны, хозяйка, ─ отвечала Ольга, отпаивая Васю кипятком, ─ Христа ради, хозяйка...
Вася так замерз, что не мог говорить, лишь испуганно косился на мать и с мольбой смотрел на Ольгу, точно прося, чтобы она его защитила. Вася остался.
Сашенька после узнала, что сбежал он из села, где соседка, как сказала Ольга, по злобе написала на Васю бумагу, будто он служил в оккупацию полицаем. Вася был совсем тихий, тише Ольги, и если не ходил на заработки, то сидел на кухне за ширмой, которую им дала мать. Ольга поставила в своем уголке круглый столик, весь ноздреватый, изъеденный древесными червями, Вася из досок сколотил скамеечку, на стену они повесили бумажные цветы, иконку и портрет маршала Жукова, вырезанный из газеты.
Пока мать снимала с ноги промасленный мешочек, Сашенька с тревогой думала, на заработках ли Вася, или он сидит за ширмой. В мешочке оказались пончики.
─ Это по случаю Нового года, ─ сказала мать. ─ Для комсостава пекли...
Мать работала посудомойкой в милицейской столовой, и потому руки у нее были красные, распаренные кипятком из кухонных чанов, а на морозе они краснели еще сильней и опухали в суставах.
Сашенька смотрела, как мать достает пончики, раскладывает по тарелке, и красные, распухшие пальцы ее теперь лоснились от жира. Пончиков было семь. Мать сложила их кружком вдоль ободка тарелки и облизала с ладоней мазки повидла.
Сашенька прикоснулась к пончику, он был еще теплый и такой мягкий, что палец сразу утонул в нем, а изнутри полезла колбаска повидла.
─ Подожди, ─ сказала мать. ─ Сперва кашу и котлеты разогреть надо... Ольга, вот тебе с Васей. ─ Она положила на другую тарелку целую котлету и несколько кусочков от раздавленной. Котлета эта была с одного бока несколько пережарена, но Сашенька любила погрызть такую хрустящую мясную корочку. К котлете мать добавила три комка каши, затем, подумав, добавила еще комок.
─ Вася, ─ радостно сказала Ольга. ─ Ты выходи, Вася, хозяйка угощает... Пожируем...
Вася вышел из-за ширмы, но в комнату не вошел, остановился на пороге. Сашенька почувствовала, что у нее начинает учащенно колотиться сердце.
Мать взяла два пончика и положила их на Ольгину тарелку.
─ Угощайся, ─ сказала мать. ─ Первый год без войны встречаем...
Мать улыбнулась, и Вася тоже улыбнулся. От него исходил кислый запах, какой бывает в неопрятном бедном жилье. Сашенькино сердце понеслось так, что дух захватило, точно Сашенька бежала с крутой горы и не могла остановиться.
─ Пусть он уйдет! ─ крикнула Сашенька. ─ От него воняет!.. Когда я у стола!.. Пусть он всегда!.. За ширму!.. И она!..
Вася затих на пороге, пригнув голову, а Ольга шагнула к нему, чтоб защитить в случае надобности, и этот здоровый запуганный мужик еще сильнее разозлил Сашеньку.
─ Мой отец погиб за родину, ─ крикнула она матери высоким голосом, как на митинге, ─ а ты здесь немецкого холуя прячешь!
Перед ней мелькнуло лицо матери с подпухшими глазами, мелькнул растрепанный жиденький клубок волос на макушке, и Сашенька вдруг впервые поняла, что ее сорокалетняя мать совсем постарела. На мгновение ей стало жалко мать, она ослабила грудь, напряженную от злобы. Но это позволило также передохнуть, перевести дыхание, набрать побольше воздуха в легкие и закричать громко уже нечто неразборчивое, как не раз хотелось кричать, испытывая тоскливую сладкую истому, которая уже больше года терзала Сашеньку, лишь стоило вечером потушить коптилку. А иногда, просыпаясь ночью, она стискивала зубы, ей хотелось, чтоб кто-то большой с неясным лицом взял грубыми руками ее тело и мял и рвал на части. В последнее время Сашенька начала думать о «ястребке» Маркееве.
«Ястребками» называли допризывников из истребительного батальона, который нес патрульную службу в городе.
Сашенька ненавидела Маркеева, но прошлой ночью ей приснилось, будто Маркеев прижимает ее к какой-то стене, и это было так сладко, что, когда она проснулась, все тело еще несколько минут дрожало в ознобе.