Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Транснациональное в русской культуре. Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia XV - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Примечательно, что из надписи, отчеканенной на медали, исчезли слова «знаменитый русский баснописец», имевшиеся во всех предварительных вариантах. Отчасти они были следом первоначального замысла юбилея как корпоративного литературного празднества и, подобно аналогичным надписям на медалях в честь медиков, указывали на профессиональный статус юбиляра. С другой стороны, определение «знаменитый русский баснописец» к тому моменту представляло собой неофициальный титул Крылова в культурной табели о рангах. Оно пришло на смену именованию «русский Лафонтен», распространенному в 1810–1820-х гг. Отказ от любых определений при имени Крылова свидетельствовал о следующем качественном переходе – от корифея жанра к классику отечественной словесности. Однако уже очень скоро с именем Крылова срастется другое определение, фактически депоэтизирующее, снижающее его «классический» статус, – «дедушка Крылов».

Парадоксальным образом такое переключение регистра стало следствием высшего триумфа поэта. «Огосударствление» и возведение в ранг национального классика с легкой руки Вяземского[187] обернулись бытовизацией и неизбежным упрощением образа. Несовместимость в одной фигуре «первого поэта России»[188] и патриархального дедушки русского народа неизбежно и быстро привела к вытеснению творчества Крылова в сферу детского и учебного чтения[189]. Решающую роль в этом сыграла включенность концепта «дедушка Крылов» в консервативную общественно-политическую парадигму, которая уже к середине XIX в. утратила культурную продуктивность[190].

Вяземский и сам сознавал, что, «окрестив дедушку Крылова»[191], он невольно создал культурный феномен, который зажил собственной жизнью, не нуждаясь в связи со своим прототипом. Неудивительно, что после кончины Крылова в 1844 г. именно этот образ занял центральное место в еще одном программном тексте, автором которого также был Вяземский.

Он более, нежели литератор и поэт ‹…› С ним живали и водили хлеб-соль деды нашего поколения, и он же забавлял и поучал детей наших. ‹…› Кто, и не знакомый с ним, встретя его, не говорил: вот дедушка Крылов! и мысленно не поклонялся Поэту, который был близок каждому Русскому, –

говорилось в официальном объявлении о подписке на сооружение памятника баснописцу[192].

11

Триумфальное празднование крыловского юбилея имело еще одно следствие, которым баснописец был обязан взаимной приязни, связывавшей его с министром финансов Е.Ф. Канкриным. Именно Канкрину пришла в голову мысль почтить Крылова особым образом – учредить в его честь именную стипендию. Эта идея лежала в русле формировавшейся в России традиции завершать чествования выдающихся лиц каким-либо благотворительным актом или созданием общественно полезной институции. Так, на празднике в честь Брюллова было объявлено о решении образовать капитал для вдов и сирот художников, а следствием празднования юбилея доктора Загорского стало учреждение анатомической премии его имени.

В связи с тем, что изготовление медали взяла на себя казна, суммы, уже собранные для этой цели, высвободились; 5 февраля 1838 г., при обсуждении вопроса о чеканке медали, Канкрин предложил императору направить их на учреждение Крыловской стипендии и получил одобрение. По первоначальному замыслу, на это требовалось не менее 25 тыс. руб., для чего Канкрин в записке на высочайшее имя предложил, «по соглашении с министром народного просвещения и президентом Академии художеств, открыть ‹…› подписки у каждого из тех по его ведомству и в кругу его знакомых»[193]. Однако очень скоро замысел приобрел иные масштабы. Получастная подписка среди сановных друзей Крылова и их подчиненных превратилась в открытую.

Основным ее организатором стало Министерство финансов. 22 марта в подведомственной ему «Коммерческой газете» появилось официальное объявление от имени министра об открытии, с высочайшего разрешения, подписки, «дабы проценты с собранной суммы были употребляемы на платеж в одно из учебных заведений для воспитания в оном, смотря по сумме, одного или нескольких юношей»[194]. Непосредственное руководство сбором средств Канкрин возложил на своего подчиненного П.А. Вяземского.

Средства, по всей видимости, поступали довольно вяло, хотя бывали и исключения. Так, 29 мая 1838 г. титулярный советник Владимир Турчевский, почтмейстер захолустного местечка Тельши Ковенской губернии, препроводил А.А. Краевскому, издателю «Литературных прибавлений к “Русскому инвалиду”», десять рублей с просьбой присовокупить их к собираемому капиталу. «Иван Андреевич для сердца нашего нечужд, и мы особенно благоговеем пред его особою, – писал он. – Приношение мое ничтожно и ничего не значуще, но чтоб не быть участником в оном, ето, право, стыдно. Я по состоянию моему сколько могу, столько и жертвую в честь нашего патриархального баснописца и по русской пословице доложу, что по одешке протягивай ношки»[195].

Между тем к сбору средств подключилось Министерство внутренних дел, которое задействовало административный механизм. Представление об этом дает печатное отношение санкт-петербургского гражданского губернатора к уездным предводителям дворянства от 28 мая 1838 г., где среди прочего говорится:

В полной уверенности, что многие любители словесности, пребывающие в губернии, во уважение заслуг И.А. Крылова, осведомившись об изъясненном столь высоком к нему внимании августейшего монарха, конечно, с особенною готовностию поспешат явить сему истинно-Русскому и всеми любимому народному писателю свою признательность и по сему в ознаменование многолетних трудов его на пользу общую не оставят участвовать в подвиге благотворительности в честь сему ученому мужу и во исполнение отеческих намерений Его Величества[196].

Однако наибольший эффект при сборе средств дали усилия Министерства финансов в подвластной ему сфере. Так, к осени 1838 г. через Биржевой комитет Санкт-Петербургской биржи удалось собрать 30 500 руб. ассигнациями, а при проведении торгов в Сенате («между торгующимися на винные откупа») – 13 852 руб. ассигнациями[197].

Прошло еще полгода, и проект приобрел окончательные очертания: положение о Крыловских стипендиях было высочайше утверждено 10 марта 1839 г. Предполагалось, что на проценты с неприкосновенного капитала будут содержаться трое воспитанников тех петербургских гимназий, где допускалось обучение детей разных сословий, – 2-й, 3-й и 4-й (Ларинской). По окончании гимназического курса мальчики получали право пользоваться стипендиями для занятий в Санкт-Петербургском университете, на факультете по собственному выбору. Право назначения стипендиатов предоставлялось Крылову. М.А. Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Петербургского учебного округа, уведомлял правление Санкт-Петербургского университета:

Граф Канкрин, принявший в этом деле самое живое участие, испросил ‹…› Высочайшее разрешение в случае, если сбор не составит капитала в 60 т. руб. асс., необходимых на стипендии, дополнить недостающее количество из Государственного Казначейства. Хотя в этом и не оказалось надобности ‹…› почти вся сумма на стипендии собрана по министерству финансов[198].

В связи с этим Положение предусматривало, что по смерти Крылова Министерство народного просвещения будет предоставлять две из трех стипендий детям чиновников Министерства финансов.

Первые крыловские воспитанники – мальчики около 13 лет от роду – начали обучение в 1839/40 учебном году. Во 2-ю гимназию Крылов определил Федора Оома, своего крестника; это был еще в младенчестве оставшийся без отца сын его давней приятельницы, воспитанницы Олениных А.Ф. Фурман. В 3-й гимназии его стипендиатом стал сын дворянина Черниговской губернии Степан Кобеляцкий – круглый сирота, о котором заботилась тетка. Наконец, в Ларинской гимназии Крылов принял под свое попечение некоего Ивана Мазурова, сына титулярного советника[199].

Благодаря положенному в ее основу значительному капиталу Крыловская стипендия продолжала существовать еще в 1880-х гг.

12

Крыловский юбилей 1838 года сыграл весьма важную роль в формировании юбилейной культуры в России. Благодаря ему заимствованная традиция, изначально практиковавшаяся только одной корпорацией – врачами, была переосмыслена как общеприменимая и подхвачена другими профессиональными группами.

Первыми примеру врачей и литераторов последовали военные. Уже 12 октября 1838 г. с высочайшего разрешения в зале Второго кадетского корпуса состоялось празднование 50-летия службы в офицерских чинах военного педагога генерал-лейтенанта К.Ф. Клингенберга. На торжественном обеде присутствовали весь высший генералитет и государственные сановники. Многолетнему наставнику русского офицерства была поднесена драгоценная ваза из чистого золота на золотом же постаменте, изготовленная на средства, собранные по подписке; от имени государя он был осыпан наградами и милостями. А два дня спустя в Павловском кадетском корпусе состоялся второй обед в его честь, на сей раз с участием кадет; на этом обеде лично присутствовал великий князь Михаил Павлович, главный начальник военно-учебных заведений[200].

Этому празднику, описанному в газетах, П.А. Плетнев посвятил статью в «Современнике», поставив торжество в честь Клингенберга в один ряд с отпразднованными в том же году юбилеями Крылова и лейб-медика Буша. Резюмируя складывающуюся на глазах традицию, Плетнев отмечал:

В этих торжественных изъявлениях любви, уважения и благодарности стольких лиц перед одним частным человеком есть много отрадного и поучительного для сердца. Жизнь честного, полезного и отличного гражданина, на каком бы поприще он ни действовал, привлекает всеобщую признательность[201].

21 января 1839 г., так же при стечении высоких гостей, в зале Морского кадетского корпуса обедом на 400 персон был отпразднован юбилей службы выдающегося мореплавателя, ученого, директора Морского корпуса вице-адмирала И.Ф. Крузенштерна, в 1803–1806 гг. возглавлявшего первую русскую кругосветную экспедицию. Церемониал этого праздника, равно как и юбилея Клингенберга, практически не отличался от крыловского торжества – с поправкой на военную стилистику. В честь мореплавателя была выбита и памятная медаль, которую, впрочем, как и в случае с Крыловым, не успели изготовить непосредственно к празднику[202]. Тот же Петров исполнил в честь юбиляра куплеты, в качестве автора которых неожиданно выступил Булгарин:

Вот он! – Наш первый мореход!Его честит днесь Русский Флот![203]

Тем не менее в военной корпорации подобная форма празднования юбилеев не утвердилась. Характерно, что 50-летние юбилеи службы в офицерских чинах министра двора П.М. Волконского и председателя Государственного совета и Комитета министров И.В. Васильчикова, пришедшиеся на 1 января 1843 г., не были отмечены ни торжественными обедами, ни подписками, ни поднесением ценных подарков. Николай I, по словам Корфа, не дал на это разрешения, «отозвавшись, что такими пирами праздновали доныне у нас юбилеи только докторов и профессоров»[204]. Так император подчеркнул общественный характер заслуг врачей и ученых (включая педагогов) и отделил от них чисто военных и государственных деятелей, право оценивать заслуги, которых оставил за собой. Вследствие этого юбилейные торжества в честь обоих сановников, утратив какие-либо признаки общественного чествования, свелись к церемониальным поздравлениям с личным участием государя. Тем, что военный юбилей был сведен к сугубо служебному чествованию, объяснялось и отсутствие в подобных случаях[205] благотворительного компонента: торжественное празднование не сопровождалось учреждением каких-либо капиталов, предназначенных для премий, стипендий, книгоиздания и т. п.

В том же 1843 г. состоялись первые юбилейные чествования лиц, состоявших на гражданской службе. 12 января Академия наук особым заседанием отметила «полуюбилей» – 25-летие президентства С.С. Уварова[206], а 23 мая Санкт-Петербургский монетный двор отпраздновал 50-летие горной службы и 40-летие пребывания в должности директора генерал-майора Е.И. Эллерса. В том и другом случае в честь юбиляров были отчеканены памятные медали. Разумеется, продолжали установившимся порядком праздновать юбилеи своих коллег и врачи[207].

Что же касается юбилейных чествований писателей и художников, то крыловский праздник долго оставался уникальным. Только 16 апреля 1848 г. Академия художеств торжественно, но при закрытых дверях отметила 50-летие художественной деятельности живописца и педагога В.К. Шебуева[208], а собственно литературного юбилея пришлось ждать еще дольше.

Подобный праздник должен был состояться в 1847 г., когда исполнялось 50 лет литературной деятельности В.А. Жуковского. Высочайшее разрешение было получено, и подготовка к юбилею в Петербурге уже велась Министерством народного просвещения совместно с друзьями поэта. Помимо праздника как такового предполагалось объявить подписку для сбора средств на учреждение именной стипендии на словесном отделении Петербургского университета. В Москве Шевырев замышлял приветствовать Жуковского неофициальным праздником. Однако ввиду того, что юбиляр, живший за границей, не смог прибыть в Россию, задуманные торжества отменили[209].

Только 29 января 1849 г. взамен официального юбилея состоялось скромное домашнее празднование дня рождения поэта. Дата была некруглой, Жуковскому исполнилось 66 лет, и он по-прежнему находился в Германии, так что праздник прошел без него. На петербургской квартире П.А. Вяземского собрались немногие литераторы, родственники, старые друзья и знакомцы поэта, включая Д.Н. Блудова, Мих. Ю. Виельгорского, М.И. Глинку, Ф.Ф. Вигеля и вдову Пушкина Н.Н. Ланскую. К ним присоединился воспитанник Жуковского – наследник престола великий князь Александр Николаевич. Ни специальных подарков, ни наград к этому дню приготовлено не было, однако отсутствующего виновника торжества приветствовали стихами и написанными в его честь куплетами – как на настоящем юбилее. Публикацией этих текстов и краткого сообщения о домашнем праздновании дня рождения Жуковского и ограничился резонанс этого события в прессе[210].

Фактически вторым официальным писательским юбилеем в России после юбилея Крылова стало празднование 50-летия литературной деятельности Н.И. Греча, состоявшееся 27 декабря 1854 г.[211] Несмотря на великолепие обеда, устроенного в помещении 1-го кадетского корпуса, и старания организаторов праздника, он обернулся скандалом. В отличие от крыловского юбилея, который был поддержан и властями, и образованным обществом, претензию Греча на аналогичное чествование литературное сообщество встретило в штыки. Все крупные писатели проигнорировали праздник; более того, некоторые откликнулись на него ироническими, гневными и язвительными комментариями. В такой атмосфере юбиляр не получил и официальной поддержки: он не был удостоен никакой награды, государственных сановников среди гостей тоже не оказалось. В довершение унижения Академия наук, невзирая на его звание члена-корреспондента, проигнорировала юбилей Греча, зато спустя всего два дня на своем торжественном годовом заседании 29 декабря спонтанно, без подготовки устроила чествование филолога А.Х. Востокова в связи с 50-летием его ученой деятельности[212].

Медленнее всего практика празднования профессиональных юбилеев проникала в церковь. Если в западноевропейской традиции, вне зависимости от конфессии, еще со времен Средневековья было принято отмечать юбилей рукоположения священнослужителей, то в России первым подобным событием, отпразднованным публично и сопровождавшимся высочайшими наградами и разного рода чествованиями, стало 50-летие архиерейской хиротонии митрополита Московского Филарета 5 августа 1867 г.[213]

«К сожалению, литературные юбилеи совершаются у нас редко. Смерть перебегает им дорогу», – печально заметил П.А. Вяземский 2 марта 1861 г. в речи на многолюдном банкете в Академии наук., посвященном 50-летию его собственной литературной деятельности[214]. Однако редкость юбилеев (не только литературных) на протяжении первого тридцатилетия существования этой традиции в России объяснялась скорее не недостатком долгожителей, но главным образом тем, что юбилейная сфера жестко контролировалась государством, и официального чествования мог быть удостоен лишь деятель, обладавший безупречной, с точки зрения властей, политической репутацией.

Новое царствование открыло куда больший простор общественной инициативе и, как следствие, развитию юбилейной культуры в России. К 1870-м гг. понятие «юбилей» перестало ассоциироваться только с 50-летием профессиональной деятельности; никого уже не удивляли чествования современников за 30– и 35-летние заслуги на том или ином поприще. Это привело к взрывообразному росту количества празднеств, так что в конце концов правительство было вынуждено ввести в этой области некоторое правовое регулирование. 6 февраля 1876 г. Александр II утвердил Положение о праздновании юбилеев, касавшееся 25-летних и 50-летних годовщин деятельности военных, государственных служащих и связанных с государством институций[215]. Что касается юбилеев профессиональной, общественной или художественной деятельности в негосударственной сфере, то на них никакая регламентация по-прежнему не распространялась.

В последней четверти XIX в. обращает на себя внимание группа 50-летних юбилеев поэтов «чистого искусства»: Я.П. Полонского (10 апреля 1887 г.), А.А. Майкова (30 апреля 1888 г.), А.А. Фета (28–29 января 1889 г.), – в которых отчетливо заметны аллюзии на крыловский праздник 1838 г. Само юбилейное чествование к этому времени приобрело значение едва ли не обязательного атрибута поэта, претендующего на вхождение в пантеон национальных классиков[216]. Однако тот уникальный консенсус, который сформировал атмосферу юбилея Крылова, в условиях стремительно усложнявшейся общественной жизни был уже недостижим.

Студенты-евреи, балтийские немцы и песни. Национальные конфликты в Императорском Юрьевском университете (1893–1895)[217]

Тимур Гузаиров

Статья посвящена конфликтам между студентами-евреями и балтийскими немцами в контексте русификации Императорского Дерптского/Юрьевского университета в 1893–1895 гг. Студенческие объяснения и деловые записки позволяют описать взаимоотношения между студентами, университетской властью и городской полицией. Анализ частного поведения, делопроизводства и решения конфликтов заставляет по-новому взглянуть на представления о дозволенном и неприемлемом, о соотношении между правилами и исключениями.

В 1889–1895 гг. в структуре Тартуского университета, в организации учебного процесса происходили реформы, связанные с политикой русификации северо-западной окраины Российской империи. Вместо немецкого официальным языком преподавания и делопроизводства должен был стать русский. (Полный переход, по прогнозам попечителя учебного округа Н.А. Лавровского, должен был завершиться к 1 января 1895 г.) В 1892 г. последний немецкий ректор Университета проф. римского права О. Мейков вышел в отставку и на его пост был назначен проф. славяноведения А.С. Будилович, который видел свою задачу в борьбе с «немцами на нашем “Окне Европы”»[218]. 27 февраля 1893 г. город Дерпт был переименован в Юрьев, Дерптский учебный округ – в Рижский, Дерптский университет стал называться Императорским Юрьевским университетом. После введения русского как основного языка обучения положение балтийских немцев в Юрьевском университете пошатнулось, часть немецких студентов и профессуры была вынуждена покинуть это учебное заведение[219]. Но если количество немецких студентов уменьшилось, то число студентов-евреев возросло. Совет и Ректорат не всегда соблюдали предписание от 1 июля 1887 г. принимать в учебное заведение не более 5 % евреев от общего количества. Как установил Л. Эрингсон, к концу 1890-х гг. студенты-евреи составляли 15–20 % от общего числа поступивших[220]. В отличие от студентов-немцев[221] студенты-евреи владели русским языком[222] и могли осознавать себя «русскими евреями», служившими политике русификации Остзейского края (что ярко проявилось в деле вокруг антисемитского куплета «Распродажа» в 1894 г.).

В 1893 г. Университет издал новые правила для студентов, которые впоследствии перепечатывались, иногда с внесением дополнений. Наказания, налагаемые университетской властью на студента, имели 7 степеней[223]:

1. выговор;

2. выговор с внесением в штрафную книгу;

3. выговор и арест в карцер на время от 1 дня до 4 недель;

4. выговор и арест в карцер с объявлением, что в случае нового проступка виновный тотчас же будет уволен из Университета;

5. временное увольнение из Университета по распоряжению ректора;

6. увольнение из Университета без прошения и без права поступить обратно в Дерптский университет, но без запрещения продолжать образование в другом университете;

7. исключение из числа студентов.

В изученных нами делах Юрьевского университета типичными наказаниями были, как правило, выговор или выговор с внесением в штрафную книгу. В случае, если студент был оштрафован полицией, это не отменяло наказания со стороны университетской власти. Если он не мог заплатить штраф (например, 5 руб.), то полиция арестовывала его на один день. Следует подчеркнуть, что в Дерптском университете студенческие конфликты и случаи непристойного поведения рассматривал профессорский суд, который весной 1887 г. был временно упразднен. С 1887 по 1903 г. дела разрешал проректор, в отдельных случаях – ректор, а 18 июня 1903 г. профессорский суд в Юрьевском университете был восстановлен.

Среди архивных документов Императорского Юрьевского университета, связанных с дисциплинарными взысканиями, особое место занимает папка с отчетами о конфликтах, участниками которых были студенты иудейского вероисповедания[224]. С 1894 по 1909 г., согласно официальным данным, таких дел было всего 11. По архивной описи видно, что канцелярия Императорского Юрьевского университета не собирала в отдельные папки дела студентов другой конфессиональной или национальной принадлежности. Кроме того, с 1893 по 1894 г., в течение почти двух лет, дела о конфликтах с участием студентов-евреев Юрьевского университета тоже подшивались в общую папку вместе с другими делами.

Первый официально зарегистрированный канцелярией Императорского Юрьевского университета конфликт между студентами-евреями и балтийскими немцами произошел 11 октября 1893 г. Немецкая корпорация «Курония» прислала Аснесу и Дорфману не именное приглашение, а общее уведомление о предстоящем вечере. Аснес расценил этот жест как проявление неуважения и отослал его назад. Спустя несколько часов двое куронцев, Трампедах и Брюкнер, пришли на квартиру студентов-евреев и, застав Дорфмана, нанесли ему словесное оскорбление и фрондировали его. Но Дорфман отказался от вызова на дуэль, что куронцы восприняли как оскорбление действием. Вечером 12 октября куронец Адольфи с другими корпорантами дважды приходил на квартиру студентов-евреев. Оскорбляя словом и размахивая нагайкой, Адольфи вынудил Дорфмана принять вызов. Выйдя из квартиры и спускаясь по лестнице, куронцы встретили идущего к друзьям студента Мандельштама и избили его. Адольфи ударил его нагайкой по голове.

Университетская власть потребовала письменных объяснений от участников и свидетелей конфликта. 15–16 октября были представлены почти все показания. Пострадавшая сторона – Аснес, Дорфман, Мандельштам – получила от университетской власти возможность ознакомиться с текстом куронца Адольфи и на его основе составить свою записку. Студенты-евреи подчеркнули необоснованную жестокость и агрессивность со стороны балтийских немцев. Проректор подчеркнул в тексте их замечание:

Прочитав показание студента Адольфа ‹…› Позволяем себе еще обратить внимание Господина Проректора на то обстоятельство, что, почему Адольфи, желая только объясняться с Аснесом и не имея никаких других целей в виду, пришел не один, а в сопровождении 7 и 8 товарищей, вооруженных плетками и палками[225].

Университетская власть стремилась маневрировать, особенно после избиения Адольфи в ночь с 21 на 22 октября четырьмя неизвестными студентами Ветеринарного университета. Это обстоятельство привлекло внимание городской полиции. Проректор позволил Адольфи ознакомиться с показаниями студентов-евреев и написать подробный, по пунктам, ответ. Изучая показания студентов, проректор подчеркивал цветным карандашом отдельные слова и выражения, которые, с одной стороны, указывали на характер оскорбления, а с другой – были связаны с обстоятельствами отказа и вызова на дуэль. Приведем некоторые примеры:

ты и твой товарищ Аснес нахальные и глупые мальчишки;

kam ich Euch nur sagen, dass ihr dumme und freche Esel seid;

удары нагайки о стол;

махал нагайкой

толпа «Куронцев» с поднятыми палками и нагайками окружала Мандельштама и

била его ‹…› увидел на черепе глубокую рану;

«ты нахальная каналья»

rief ich ihm: «Canalie»;

не достоин такой чести

вызов

фордировал

не принимаю от Вас «Forderung»

по «Comment» противники не могут оставаться в одной квартире

как студент, гарантирующий «Comment»

напрашивался на оскорбление его действием[226]

При количественном анализе всех помет видно, что проректор особенно выделял те слова, которые относились к дуэли, официально запрещенной университетской властью. Несостоявшееся разрешение дела чести позволило, однако, спустить дело на тормозах. 12 ноября был объявлен выговор с занесением в штрафную книгу всем пяти куронцам. За удар нагайкой по голове Мандельштама Адольфи дополнительного наказания не понес.

Обратимся к делу, которое стало предметом разбирательства городской полиции и университетской власти (лично ректора). 17 февраля 1894 г. на железнодорожном вокзале произошла потасовка между студентами-евреями и балтийскими немцами, после которой они были задержаны. Покинув полицейский участок, спустя час они продолжили выяснять отношения на Техельферской улице. В записке куронца Зиветера ректор подчеркнул выражения, указывающие на характер драки:

Еврейские студенты тогда кричали ‹…›. Тогда я подошел к этим четырем, и, узнав Гронгмана, ударил его по голове, за обиду моего имени в дежурной комнате. Тогда бросился Левенберг на меня с ключом и ударил меня в грудь, за что я его тоже бил по голове. После того мы уехали[227].

В отличие от предыдущего дела 1893 г., когда немецкие студенты писали свои объяснения по-немецки, в феврале 1894 г. немецкий студент впервые представил ректору свою записку на русском языке. Важно отметить, что Зиветер использовал в тексте определение «еврейский», маркируя национальную принадлежность «другого», своего обидчика:

‹…› мы встретили общество еврейских студентов ‹…› сказал ему: «dummer Rindvieh», на что они кричал «Du bist gefordet, Esel», чем кончилась сцена на перроне, которая только громким поведением еврейских студентов приняла характер нарушения общественной дисциплины. ‹…› Еврейские студенты тогда кричали ‹…›[228]

В своих показаниях студенты (как немец, так и еврей) воспроизвели отдельные детали конфликта и словесные оскорбления на немецком, т. е. на языке, на котором они и были произнесены. Студент-еврей И.Л. Левенберг писал, например:

Тогда другой куронец крикнул первому: «Forden ihm doch!» Я что-то сказал, чего не могу вспомнить. Тогда «куронец» Зиверт подошел ко мне и, представившись, сказал: «Ich wollte Dir nur sagen, dass Du ein dummes Vieh bist». Во избежание дальнейших ругательств я возразил: «Esel, bist gefordet!»[229]

На материале других дел можно увидеть, что нанесенные студентами-немцами словесные оскорбления студенты-евреи в своих записках иногда переводят на русский язык, тем самым подчеркивая свою обособленность от немца-обидчика. Оскорбления, имевшие антисемитский характер, студенты-евреи опускали в своих объяснениях, студенты-немцы, наоборот, воспроизводили. 9 февраля 1895 г. произошел конфликт между студентом-евреем Эфраимом Гейманом и студентом-немцем Францем Дюпнером. В своей записке Дюпнер писал:

‹…› я находился на лекции в анатомическом театре и сидел рядом с Ефраимом Гейманом, причем последний стеснял меня, занимая больше места, чем ему следует ‹…› После окончания лекции я отозвал Ефраима Геймана в комнату рядом с аудиторией, т. е. в коридор, и сказал ему: «Если вы, нахальный жиденок…» но Ефраим Гейман не дал мне докончить предложение, сказав мне: «Вы! идиот!», за что я ему и дал пощечину ‹…›[230]

В 1894–1895 гг. взаимоотношения между университетской властью, Юрьевской городской полицией, попечителем Рижского учебного округа и Лифляндским губернским жандармским управлением можно проследить на материале двух дел, в которых в качестве улики фигурирует антисемитский студенческий «Juden-Marsсh».

13 февраля 1894 г. в зале «Бюргемусс» студенты сорвали концерт Тирольского хора «Инталь». В середине концерта пьяные студенты неоднократно вызывали певицу Ринталь на бис. В результате директор распорядился прервать концерт. Тогда один студент залез на сцену и запел «Juden-Marsh», публика стала подпевать, оркестр – играть мелодию. Присутствовавший в зале юрьевский полицмейстер Фукс приказал оркестру прекратить исполнение марша. Во время беспорядка из зала на сцену летели апельсины. Об этом инциденте сообщила своим читателям местная газета «Postimees», которая, правда, не упомянула об антисемитской песне[231]. Старший попечитель Университета доложил о происшествии проректору профессору государственного права А.Н. Филиппову.

24 февраля проректор обратился с двумя запросами: к юрьевскому полицмейстеру Э.Х. Расту и ротмистру Н.А. Василевскому, помощнику начальника Лифляндского губернского жандармского управления в Юрьеве. В начале марта проректор получил отчеты от двух представителей местной полицейской власти, которые сообщили подробности инцидента, предоставили копию песни «Juden-Marsch» и список студентов: 46 человек были членами немецких корпораций «Курония» и «Ливония»; 21 человек – из общества «Naturwissenschaftlicker Verein», еще 12 студентов не входили в корпорации и ферейны. На основании пункта 2 § 108 «Правил студентов» ректор А.С. Будилович вынес всем студентам выговор с внесением его в штрафную книгу. 24 марта проректор Филиппов предоставил попечителю Рижского учебного округа полный отчет о происшествии, предпринятых действиях и о наказании студентов; к записке был приложен текст «Juden-Marsch» («Text zum Trio»)[232].

Die Juden, aber Ach!Die werden wir nicht los,Und schlagen wir dareinMit Knütteln klein und gross.Die Zeit wird kommen, baldWird Baroch König seinLieb’ Vaterland, lieb’ Vaterland kannst ruhig sein.Das sind die Juden, die ich meine,Schief und krumm die Nas’ und krumm die BeineWo’s was zu schachern giebt,Da sind die Juden schlau.Hier ein Jud’, da ein Jud! Jau! Jau! Jau!

Итогом переписки представителей разных структур власти стал запрет полицмейстера Раста «всем Юрьевским капельмейстерам вообще играть эту песню в публичных местах»[233]. Однако бытование этой антисемитской песни в городе не закончилось. В конце августа 1894 г. в Юрьеве была издана четырехстраничная книжка «Juden-Marsch» («Еврейский марш»), на которой были указаны композитор Kran’l и автор слов Carl Wermer. В конце четвертой страницы, после нот был приведен немецкий «Text zum Trio»[234]. Несмотря на запрет со стороны юрьевского полицмейстера, 18 августа 1894 г. юрьевский отдельный цензор Егевер выдал цензурное разрешение на публикацию «Еврейского марша». Эта книжка тиражом 1000 экземпляров была напечатана в солидной Юрьевской типографии Шнакенбурга. Ее владельцем был староста купеческой гильдии К.Э. Генри. Хотя «Еврейский марш» был публично запрещен, местная власть не препятствовала частному распространению и знанию его текста, тем самым косвенно способствуя усилению антисемитских настроений. В августе 1894 г. публикация «Еврейского марша» аккумулировала и материализовала антисемитские настроения среди студентов-немцев. В этом контексте представляется неслучайным, что осенью 4 октября университетская власть завела отдельную папку, куда собирала дела, связанные со студентами-евреями.

При разрешении внутренних конфликтов среди студентов университетская власть наказывала всех, кто наносил оскорбление словом или делом. Исключением из правила стало дело 19 марта 1895 г. В ту ночь между 2–3 часами слушатель фармации Гирш Михелис был разбужен шумом, доносившимся из смежной комнаты, где трое пьяных студентов – Скуин, Гелмс, Герберсон – пели «Juden-Marsch» и стучали в стену. В результате возникшего конфликта студенты нанесли друг другу оскорбления словом, студент-еврей был избит. 24 марта Михелис подал проректору жалобу. 15 апреля датируется объяснение Скуина (латыша по национальности), к которому были приложены свидетельства Гелмса и Герберсона. Университетская власть предоставила Скуину возможность ознакомиться с текстом Михелиса, и в своем объяснении он приводит цитаты из записки студента-еврея. Предоставив прошение Михелиса Скуину, университетская власть тем самым дала ему возможность составить ту версию событий, которая была бы для нее убедительной и приемлемой.

В записке Скуин объясняет конфликт проявлением дурного характера студента-еврея. Созданный студентом образ Михелиса вполне узнаваем и включает в себя злонамеренность, коварство, обидчивость, мстительность – черты, характерные для общего в то время отрицательного представления о еврее:

‹…› он отличается крайне желчным и придирчивым характером ‹…› он имеет склонность малейшую неприятность ‹…› принимать за крупнейшую обиду ‹…› Михелис отличается неуживчивым и раздражительным характером и крайнею мстительностью ‹…› он нарочно не запер дверь, чтобы дать при входе кого-либо из нас туда, учинить скандал, как это и случилось с Герберсоном ‹…› я пришел к заключению, что Михелис действовал по заранее обдуманному плану[235].

Объяснение Скуина ярко демонстрирует психологическое различие в восприятии «своих» и «чужих» поступков. Действия Михелиса приписываются проявлению его истинной человеческой натуры; свои же действия Скуин изображает как естественную реакцию, закономерный ответ на поступки «чужого» Михелиса.

Версия и аргументы Скуина эмоционально оказались близки ректору Будиловичу, они соответствовали его личной картине мира. Интересно отметить, что к делу университетская власть приобщила показания свидетелей только со стороны Скуина, которые не видели ничего предосудительного в пении «Juden-Marsch». Слушатель фармации Г.И. Варшавский писал: «‹…› я из комнаты Г-на Скуина слыхал пение, но пение приличное, которое мне нисколько не мешало заниматься»[236]; студент Б. Грабовский показал: «‹…› не слышал никакого скандала со стороны студ. Скуина и бывших у него гостей. Я только слышал обыкновенное пение»[237]. В итоге столь избирательного делопроизводства ректор Будилович приказал это дело «оставить без последствия». Университетская власть вынесла, по сути, оправдательное решение, никого не наказав ни за исполнение запрещенного «Еврейского марша», ни за нанесение Михелису оскорбления действием.

Мне представляется ошибочным искать формальное, рациональное, причинно-следственное объяснение решению ректора по делу Михелиса-Скуина. Это решение исключительное и аномальное в контексте других дел, когда университетская власть считала неприемлемым оскорбление студента и проректор Филиппов непременно наказывал обидчика. Этот частный случай характеризует не университетскую систему в целом, а именно частное лицо, ректора Будиловича. Несмотря на запрет «Еврейского марша» и стремление не допустить проявления антисемитизма в целом, ректор тем не менее мог закрыть глаза на оскорбления в адрес студентов-евреев.

При изучении национальных конфликтов и способов их разрешения необходимо больше внимания уделять не только административным механизмам, но и характеру, эмоциям, частным интересам чиновника. Несмотря на свой антисемитизм, Будилович в особых случаях защищал интересы студентов-евреев. 26 сентября 1894 г. в ресторане произошел конфликт между старшим адъютантом 18-го армейского корпуса И.И. Куляевым и студентами Пассиром и Меднисом. Адъютант нанес оскорбление словом, в ответ студенты вызвали его на дуэль. Адъютант сообщил об инциденте командиру 18-го армейского корпуса, генерал-лейтенанту барону Л.Л. Зедделеру, который письменно обратился к ректору Университета с требованием наказать студентов. Однако в результате вмешательства ректора и изучения им дела студенты-евреи получили извинения от адъютанта Куляева[238]. Ответить на вопрос, почему Будилович решил защитить студентов, вызвавших офицера на дуэль, официально запрещенную университетской властью, не представляется возможным. Можно только выдвинуть гипотезу, что Будиловичу, назначенному на пост ректора в 1892 г. и полному решимости бороться с остзейскими немцами, больше хотелось добиться извинения от адъютанта, тем самым унизив его начальника – немецкого барона.

Вслед за балтийскими немцами евреи были второй нежелательной группой студентов. Закономерно, что Будилович предложил попечителю учебного округа Лавровскому разрешить принимать в Университет семинаристов. Эта мера должна была увеличить общее количество студентов и уменьшить число евреев, прекратив практику их приема сверх процентной нормы[239]. Среди документов городской полиции и Юрьевского университета удалось найти только одно дело, в котором студенты-евреи решительно отреагировали на публичное оскорбление словом, нанесенное представителем титульной нации. Это дело, как и скандал вокруг «Juden Marsch», получило широкий резонанс в том смысле, что его рассмотрели попечитель Рижского учебного округа и лифляндский губернатор и наказания были вынесены суровые.

29 сентября 1894 г. в концертном зале «Бюргемусс» выступала труппа Балтийского товарищества. Актер С.А. Трефилов исполнял куплеты, в частности не запрещенную для публичного исполнения песенку «Распродажа»:

Коммерсанты нынче сталиДля нас вновь изобретать,Прежде мирно торговали,Нынче стали плутовать.Пойдет новомодной, назначают нам всегда,На товар совсем негодный распродажу, господа.Не страшимся мы напасти,Не боимся мы беды,Только нам одно несчастье –Одолели нас жиды,Да, от них мы часто плачем,Да, от них ведь нам беда.Всем евреям бы назначитьРаспродажу, господа.

В этот вечер на представление специально пришло много студентов-евреев. Во время исполнения «Распродажи» они дружно, по словам полицмейстера, «громко шикали, кричали на всю залу и, несмотря на мое и всеобщее замечание публики не нарушать тишину, продолжали бесчинствовать и, наконец, громкими свистами совершенно нарушили порядок в зале, так что актеры продолжительное время на сцене стояли без действия, вследствие чего многие семейства вынуждены были оставить залу»[240]. Полицмейстер обратил особое внимание на слова студента-медика Израиля Моисеевича Райхера: «Мы, русские евреи, приглашены сюда для обрусения края, а сами русские нас еще обижают»[241]. Студент был задержан.

Как убедительно показал А.Е. Иванов, «в 1860–1870-е годы в обиход новой еврейской интеллигенции входит понятие “русский еврей”»[242]. Это был окончивший государственное учебное заведение (школу, университет) еврей, стремившийся избежать типичных еврейских проблем и войти в культурное поле русского влияния, тем самым его распространяя. Русский язык служил основой межнационального сближения. Конфликт студента Райхера с властью выявляет столкновение двух точек зрения на решение еврейского вопроса в разные эпохи. Если Александр II проводил политику сближения евреев с титульной нацией посредством общей школы, то при Александре III с конца 1880-х гг. начала преобладать политика великорусского шовинизма, были введены процентные нормы для поступления евреев в учебные заведения. Если полицейская и университетская власти четко разграничивали русского и еврея, не конструировали и не использовали идеологему «русского еврея», то другие студенты могли воспринимать владеющего русским языком еврея как русского[243].

В деле вокруг куплета «Распродажа» укоренению распространяемого представления о студенте-еврее как воплощении антипатриотизма и неблагонадежности способствовало поведение товарищей Райхера. В знак солидарности в полицейский участок, где находился Райхер, в течение дня явились 14 студентов. Дело приняло серьезный оборот. 3 октября лифляндский губернатор составил рапорт и отправил письмо Будиловичу с требованием примерного наказания. 30 ноября попечитель Рижского учебного округа Лавровский также направил к ректору университета письмо, в котором подчеркнул:

‹так как› при большом числе евреев, принимаемых в названный университет, в среде его образовалось нечто вроде еврейской корпорации, солидарно действующей и представляющей собою какое-то национальное еврейское представительство, Губернатор признает необходимым принять решительные меры ‹…› ввиду того, что взысканиями, которые имеют быть наложены на виновных в буйстве студентов-евреев приговором Мирового Судьи, не будет достигнута цель – прекращение на будущее время столь нежелательных еврейских проявлений, Генерал-Лейтенант Зиновьев считает необходимым, в виде примера, исключить всех уличенных в производстве беспорядка студентов[244].

Главную задачу власть видела в том, чтобы не допустить сознательных и свободных поступков студентов, которые имели массовый (социальный, национальный, конфессиональный, политический) характер. Студент не имел права на публичный протест. 9 декабря 1894 г. из Университета были отчислены 15 студентов и слушателей-фармацевтов[245]. В этом деле победила полицейско-юдофобская логика, согласно которой представители власти отказывались видеть и признавать, что поступок студентов в концертном зале и полицейском участке был продиктован защитой чести и достоинства.

Наибольшее официально зафиксированное количество столкновений между студентами-евреями и балтийскими немцами приходится на время русификации Остзейской провинции Российской империи, перехода Дерптского/Юрьевского университета на русский язык в делопроизводстве и обучении. На основе архивных материалов можно утверждать: в 1893–1895 гг. конфликты приобрели отчетливо агрессивный антисемитский характер. Остается открытым вопрос, считать ли увеличение количества принимаемых «русских евреев» и снижение количества немецких студентов теми дополнительными факторами, которые могли скрыто влиять на возникновение и характер столкновений в Университете. При разрешении конфликтов университетская и полицейская власти стремились не проявлять особую благосклонность к какой-либо стороне на основании национальной и конфессиональной принадлежности. Вместе с тем власти не препятствовали распространению антисемитских настроений: в концертном зале исполнялись песня «Распродажа» и «Juden Marsch», который позднее, несмотря на запрет, был напечатан с цензурного разрешения и получил дальнейшее распространение в городе. В начале 1890-х гг. евреи послужили временным средством увеличения числа русскоязычных студентов в Юрьевском университете, однако эти «русские евреи» (как и балтийские немцы) оставались для власти политически неблагонадежной, «чужой» группой. О взаимосвязи между русификацией, ростом конфликтов между студентами-евреями и балтийскими немцами, антисемитизмом и недоверием власти к «русским евреям» свидетельствует то, что в октябре 1894 г. университетская канцелярия завела отдельную «еврейскую» папку. Интересно, что это событие совпало с разгоравшимся в это время скандалом вокруг процесса А. Дрейфуса и общим ростом антисемитских настроений.

«Но все предназначено было по-другому…»: Л.Н. Толстой и Всемирный конгресс мира в Стокгольме 1909/1910 гг

Бен Хеллман

Первый всемирный конгресс мира состоялся в Париже в 1889 г. После этого аналогичные конгрессы собирались почти ежегодно в крупных городах Европы. В 1909 г. очередь была за Стокгольмом. На этот, XVIII, Всемирный конгресс мира, проходивший с 29 августа по 4 сентября, ожидали около 500 делегатов. Трехдневная работа должна была проходить в пяти рабочих группах по разным темам. Вечерняя программа включала королевскую garden party, в конце недели обещали двухдневную поездку по Центральной Швеции.

За пять недель до открытия конгресса Льву Толстому сообщили, что он выбран в качестве почетного члена и ему дается возможность выступить с докладом[246]. Толстой сразу согласился поехать в Швецию, о чем и сообщил организаторам[247]; он начал работать над докладом, а также выяснять маршрут в шведскую столицу. Однако конгресс, увы, не состоялся. Он был отложен на год, но Толстой – приглашенный снова – приехать не смог. Свой доклад он, однако, обещал прислать.

Вокруг запланированного участия Толстого в несостоявшемся конгрессе 1909 г. и судьбы его доклада в конгрессе 1910 г. возникло много мифов и ложных предположений, и теперь настало время выяснить, что же происходило на самом деле.

Когда шведский организационный комитет конгресса пригласил Толстого, он точно знал, с кем имеет дело. Радикальный пацифизм писателя и его неприятие патриотизма были хорошо известны по многочисленным книгам и статьям. Не могли в комитете не знать и про его скептическое отношение к международным конференциям мира как таковым. Свой отрицательный взгляд на Гаагскую конференцию 1899 г., собравшуюся по инициативе русского царя, Толстой выразил в так называемом «Письме к шведам»[248]. А кроме того, секретарем будущего Стокгольмского конгресса был Валдемар Ланглет, старый знакомый писателя. Ланглет был в Ясной Поляне осенью 1897 г., когда Толстой закончил статью с предложением дать Нобелевскую премию мира духоборам. Ланглет тогда прямо на месте перевел статью, чтобы передать ее в шведскую и иностранную печать. Можно, таким образом, предполагать, что приглашение Толстого на Стокгольмский конгресс было хорошо обдуманным.

Но почему же Толстой без колебаний согласился поехать в Швецию? Он знал, что его взгляды слишком радикальны для организованного движения за мир и что на симпатию большинства делегатов ему едва ли можно надеяться. Однако одновременно он сознавал, что это, вероятно, последняя возможность (ему исполнился 81 год) с мировой трибуны прояснить свое отношение к вопросу, который он считал центральным для христианского человечества. Выступление в Стокгольме, сделанное без оглядки на цензуру, было бы широко замечено.

Несмотря на то что все существенное по этому вопросу уже было высказано им ранее, прежде всего в книге «Царство Божие внутри вас» (1893), Толстой три недели интенсивно работал над докладом для конгресса. В готовом тексте ничего неожиданного нет, но нет там и никаких уступок или смягченных формулировок[249]. Как мальчик в его любимой сказке «Новое платье короля», Толстой собирался открыто сказать то, что все, по его мнению, видели и понимали, но по разным причинам не хотели признать. Закон «не убий» вечен и годен во всех обстоятельствах; убийство всегда убийство, даже на войне, и поэтому христианство и военная служба несовместимы. Все режимы основаны на насилии, и армии им нужны прежде всего для их собственного существования. Конгрессы мира по традиции обращались к власть имущим с предложениями o сокращении вооружений или даже о разоружении, но, по Толстому, это наивность. Принимать решение должен каждый человек для себя; не императоры или министры воевали, а солдаты, и если те откажутся это делать, тогда никаких войн уже не будет. На вопрос, как защищаться от врагов и как поддерживать внутренний порядок, если никакой армии нет, Толстой собирался ответить: мы не можем знать, что будет, но жизнь людей, отказавшихся от убийства, не может быть хуже нынешней.

На конгрессах мира традиционно присутствовали и военные. От Толстого им пришлось бы услышать, что военная профессия постыдна и преступна и что вступление в армию означает согласие на подготовку к убийству. Такие слова, как «служение отечеству, геройство войны, военная слава, патриотизм», на практике означали «голое, преступное дело убийства»[250].

Конгрессу Tолстой собирался предложить составить совместное воззвание, где было бы сказано, что «война не есть, как это признается теперь большинством людей, какое-то особенно доброе, похвальное дело, а есть, как всякое убийство, гадкое и преступное дело, как для тех людей, которые свободно набирают военную деятельность, так и для тех, которые из страха наказания или из корыстных видов избирают ее»[251].

В конце своего доклада Толстой хотел попросить извинения, если он кого-нибудь оскорбил или огорчил своими словами. Но у него уже не было выбора:

Мне, 80-летнему старику, всякую минуту ожидающему смерти, стыдно и преступно бы было не сказать всю истину, как я понимаю ее, истину, которая, как я твердо верю, только одна может избавить человечество от неисчислимых претерпеваемых им бедствий, производимых войной[252].

Уже во время работы над русским текстом Толстой стал переводить его на французский язык (рабочими языками конгресса были французский, английский и немецкий), при этом делая в нем некоторые изменения. Русский текст Стокгольмского доклада был готов 4/17 августа. До открытия конгресса оставалось тогда 12 дней.

Толстой мог предвидеть сопротивление делегатов конгресса, но столкнулся с ним уже дома. Проблема была не в том, что Софья Андреевна возмущалась взглядами мужа, – скорее она их даже разделяла, но она боялась за здоровье мужа; ее также пугала мысль, что Толстой воспользуется случаем и осуществит свое давнее желание уехать из дома навсегда. Последствием стали нервные срывы: Софья Андреевна запиралась в своей комнате, угрожая принять яд или морфий. Для Толстого было важно участвовать в конгрессе, из-за споров он потерял ночной сон, но перед супругой оказался беспомощен. Несколько раз он вслух объявлял, что никуда не поедет[253]. Однако Софья Андреевна была капризна: могла вдруг заявить, что готова поехать в Стокгольм вместе с мужем, надо только забрать праздничную одежду из Москвы. Приято считать, что ее сопротивление в конце концов заставило Толстого отказаться от участия в конгрессе, но это не так. На самом деле в начале августа (или в середине – по новому стилю) пара согласилась вместе ехать в Швецию. 2/15 августа Толстой написал Владимиру Черткову: «К моему удивлению, мы как будто едем на конгресс. С[офья] А[ндреевна] совсем собирается»[254].

В своем ответе от 12/25 июля на приглашение организационного комитета Толстой написал, что если по какой-то причине он приехать не сможет, то во всяком случае пришлет свой доклад. При этом он боялся, что при таком положении дел на месте составят искаженное резюме его речи. Но и для этой проблемы нашлось решение. 31 июля (13 августа) Толстой получил письмо от своего финского единомышленника Арвида Ярнефельта, который предложил сопровождать Льва Николаевича в Стокгольм. Толстой, однако, придумал для своего друга более важную задачу: пусть Ярнефельт прочтет его доклад, если он сам по какой-то причине не сможет поехать[255].

Итак, 4/17 августа русская версия доклада была готова, так же как и быстро сделанный французский перевод; супруги согласились поехать вместе, и о решении Толстого выступать в Стокгольме написали как в русской, так и в шведской печати. Казалось, все идет хорошо. Но в тот же день шведский оргкомитет послал телеграмму всем участникам с сообщением, что конгресс не состоится – он отложен на год. Причиной послужила всеобщая забастовка в Швеции, в которой участвовало около 300 000 человек. Конфликт длился уже две недели, но конца пока не было видно. Было понятно, что при таких обстоятельствах трудно осуществить многодневную программу для 500 участников. Некоторые из них уже успели сообщить, что не приедут из-за напряженной ситуации. Правда, кое-кто в оргкомитете выступал за проведение конгресса невзирая на забастовку. Например, заместитель председателя, Эдвард Ваврински, активист шведского и международного движения за мир, в письме к другому члену оргкомитета о принятом решении отозвалсякритически[256].

Толстой узнал об отмене конгресса 6/19 августа, т. е. за 10 дней до запланированного открытия[257]. В разговоре со своим знакомым, князем Дмитрием Оболонским, он выразил сожаление по этому поводу:

Я хотел говорить об идее мира, для которой я работал всю мою жизнь, но и эта надежда рухнула из-за генеральной забастовки в Швеции. Мне очень хотелось хоть раз до моей смерти видеть эту мою сокровенную надежду сбывшейся, хотелось без всякого внешнего принуждения говорить об ужасах войны и причинах войн. Но все предназначено было по-другому[258].

Правда, в тот же день Толстой комментировал решение шведского оргкомитета врачу Душану Маковицкому совсем в другом духе:

Я думаю, – нескромно с моей стороны, – что в отложении конгресса играли роль не одни забастовки рабочих в Швеции, а и то, что я собирался приехать, и мое письмо к ним, и статья газеты. Побоялись приезда. «Как нам быть с ним?» Прогнать нельзя. И отложили конгресс[259].

Скромно или нескромно? Скорее, все-таки «нескромно». В упомянутом писателем письме (ответ Толстого организаторам конгресса) и газетной статье (интервью С. Спиро, «У Л.Н. Толстого», опубликованной в «Русском слове» 2 августа, т. е. всего за день до решения шведов!) ничего нет о содержании будущего доклада Толстого – только подтверждение его решения приехать на конгресс. Значит, Толстой полагал, что само его согласие выступать в конгрессе (или послать свой доклад) обеспокоило шведов. Они пригласили его, убежденные, что он не приедет, и его положительный ответ нарушил их планы – лишь гордиться присутствием его именем в списке почетных членов. Решили отложить конгресс из-за одного человека, не думая о том, что это нарушает планы остальных многочисленных делегатов. Неубедительно, конечно.

Толстой, по-видимому, не высказывал своих предположений публично или в письмах, но всего через полторы недели после его разговора с Маковицким в нескольких зарубежных статьях все-таки появились подобные аргументы. Норвежский историк литературы, доцент Кристен Коллин иронически комментировал «трусливое» поведение шведов в газете «Верденс ганг»: боялись, что «революционная личность ‹Толстого› могла быть огнеопасной в такое беспокойное и возбужденное время»; опасались реакции русского правительства, если позволят выступить оппозиционному писателю. Был также риск, что шведский народ примет Толстого теплее, чем принял русского царя, недавно посетившего Стокгольм. Все свои гипотезы Коллин построил на предположении, что всеобщая забастовка, к моменту написания статьи уже закончившаяся, была мелочью в сравнении с возможностью послушать Толстого[260].



Поделиться книгой:

На главную
Назад