Оксана Ветловская
Каменное зеркало – 2. Алтарь времени
Людям, до которых мне хоть сколько-нибудь есть дело… я желаю, чтобы им не остались неизвестны глубокое презрение к себе, муки неверия в себя, горечь и пустота преодолённого; я им нисколько не сочувствую, потому что желаю им единственного, что на сегодня способно доказать, имеет человек цену или не имеет: в силах ли он выстоять…
© Ветловская О., текст, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Пролог. В камне
Казнь, судя по всему, предстояла на рассвете.
До того как распахнулась дверь, кое-что уже предвещало, что всё близится к концу. Медленно оживало сознание: это означало, что инъекции отменили.
Как часто их делали – два раза в сутки, три? Смертник осознавал лишь то, что краткое ощущение холодной иглы в вене приходило регулярно. Особенно неукоснительно соблюдали регулярность после одного случая, когда медик то ли из-за воздушной тревоги, то ли по какой другой причине время очередной инъекции пропустил. Немногим позже врач вспомнил о своей обязанности и в сопровождении унтер-офицера зашёл в камеру – но из камеры вместо медика появился заключённый, за которым, будто на привязи, сомнамбулически шествовал унтер. Правда, далеко смертник не ушёл. Несколько солдат сбили его с ног и принялись лупить прикладами, не столько в ярости, сколько в страхе, и избивали до тех пор, пока узник не потерял сознание – и в это же самое мгновение безучастно стоявший рядом унтер-офицер будто очнулся от сна.
С того дня уколы смертнику ставили даже в разгар авианалётов, когда глухие удары где-то там, наверху, казалось, порождали ответные удары из недр земли. На руки и на ноги наложили прикованную к стене длинную цепь. Участились ночные проверки. Узника, впрочем, это не волновало. Ненадолго выныривая из тяжкого забытья, он думал лишь о том, как удержать в непослушных руках ложку или кружку с водой или как проделать пару шагов от кровати до прикрытой деревянной крышкой дыры возле обшарпанного умывальника. Ещё беспокоился, не поломали ли ему рёбра, когда били за ту безнадёжную попытку выбраться из тюремного подвала. Физической боли он давно не чувствовал: кололи ему, очевидно, смесь морфина со снотворным. Возможно, подмешивали что-то ещё. В нечастые периоды прояснения сознания он молился, чтобы проклятое зелье не убило его прежде, чем он сумеет отсюда выбраться.
В то, что ему удастся выбраться живым, смертник продолжал верить даже тогда, когда конвоиры вывели его из камеры: оставались ещё последние глотки надежды, последний шанс.
Но прежде была тихая ночь, что накрыла всё его существо, словно прохладная ладонь, лёгшая на разгорячённый лоб больного. Первая ночь, когда отступили тёмные волны болезненной, давящей дремоты. Раньше свинцовые валы захлёстывали узника с головой, он из последних сил сопротивлялся, таращась в низкий потолок – остроты зрения не хватало на то, чтобы разглядеть сеть трещин в штукатурке, – потом вся плоскость потолка ухала вниз, и узник захлёбывался очередным кошмаром или просто тонул в пустом мертвенном сне. Выплывая обратно, в мир ненадёжной, тошнотворно-текучей вещественности, он слышал шаги рядом, чувствовал, как его руку расправляют, поворачивают локтевым сгибом кверху, ощущал холод смоченного в спирту клочка ваты и чужеродность металлического проникновения под кожу, слышал:
– Спи.
И едва державшееся на плаву сознание вновь шло ко дну. Однако, пока новая порция зелья расходилась по жилам, смертник успевал осознать, насколько же его личный Морфей боится своего пациента. Боялась узника и охрана. Они все испытывали страх перед ним – по рукам и ногам скованным цепью, в наркотическом бреду пускающим слюни на продавленный матрас. Они знали, что смертник мог их
Прочих заключённых водили по утрам в комнату для умывания, где они могли побриться, – смертника без крайней необходимости не выводили никуда. На дверь навесили пару дополнительных тяжёлых засовов, едва выяснилось, что узник умеет открывать замки одним лишь усилием мысли. Но для того требовалось сосредоточиться, что было уже не под силу утонувшему в дурмане разуму.
Нынешней ночью дурман рассеялся. Мало-помалу все чувства оживали, и память по кускам извлекала себя из небытия.
Темнота запредельной концентрации клубилась вокруг. Узник провёл ладонью по матрасу, почувствовал под пальцами холод железных прутьев: спинка койки. За дрожащей от слабости рукой тянулись звенья тяжёлой цепи. И вот тут память распахнулась первым осознанным воспоминанием: он уже видел такую койку и такие цепи – не слишком далеко отсюда, примерно в девяноста километрах на север, в одном из многочисленных концлагерей «тысячелетнего рейха» он видел в точности такую же картину, как та, которую являл собой теперь.
Цепи, которые теперь были и на его руках. В поразительной симметрии явственно просматривался почерк высшего возмездия – узник горько усмехнулся этой мысли.
В кошмарах ему, бывало, чудилось, как он плутает в недрах вырубленного в скале лабиринта, а где-то, в самой глубине, беспрерывно долбят и крошат камень, и этот гулкий звук отдаётся в самой сердцевине костей. Ещё ему мерещилось, что за пределами его камеры ничего нет, кроме бесконечной скалы, и он, скорчившийся на своей койке, обречён на вечное пребывание в мёртвой каменной утробе, где густая тьма – как давно остывшие околоплодные воды.
Неумолимо подступающие воспоминания, словно прибой, рокотали на горизонте сознания. За многие дни, а то и недели пребывания между сумерками полуосознанности и глубокой тьмой полной бессознательности узник успел отвыкнуть от своей памяти – этого цепкого, непрестанно царапающегося, ненасытного чудовища. Слишком много всего сразу. Слишком резкие, яркие картины. В том числе и такие, которые он рад был бы вовсе забыть: слишком острое чувство вины они теперь вызывали.
Руки его непроизвольно дёрнулись, исхудалые пальцы сжались. Бряцнула цепь. Да, у него тогда не было выбора. Но любая фронтовая мясорубка – участь куда менее определённая, чем та, что неминуемо ждала его парней: на фронте есть хотя бы призрачный шанс выжить.
Узник напряжённо смотрел во тьму. Вслушивался в смутную боль, зарождавшуюся под черепным сводом. Сколько он уже здесь?.. Так ли это важно. Он должен выйти отсюда. Выйти живым. У него есть обязательство – не перед собой, нет, – жить.
Как, по большому счёту, не имело значения и то, что его теперь всё равно осудят – за неповиновение и за то, что его подчинённые убивали тех, кто пришёл остановить его.
Лишь одно было существенно – он должен был жить. Несмотря ни на что.
Тем временем уже давала о себе знать цена пробуждения. Растущее невнятное беспокойство узник поначалу и не думал связывать с тем, что его отлучили от зелья. Не жажда, не голод и не удушье – но нечто сродное всему этому: гнетёт, и тянет, и словно выедает изнутри. Он ворочался на койке, будто порывистые движения могли принести облегчение. Пытался отвлечься на что-нибудь – но предутренняя тишина приносила лишь обрывки тяжёлых сновидений тех, кто был заключён по соседству. Если бы он большую часть времени не пребывал в сонном отупении от наркотиков, то целыми днями чувствовал бы их боль, бесплодную ярость, страх – и страха здесь было куда больше, чем всего прочего. Порой казалось, что страх должен был оседать повсюду в этом здании, липко-серым конденсатом на кабинетных и подвальных стенах.
Лампа под потолком внезапно разразилась полоумным светом, на мгновение ослепив. После непродолжительного лязга отворилась дверь. Узника поставили на колени и освободили от оков под бдительным надзором двух узких автоматных рыл – лица солдат он разглядеть не мог, зато покачивающиеся перед глазами автоматные дула видел отчётливо, и эти штуки исключали любую глупость с его стороны.
Потом его повели вверх по лестнице, подталкивая стволами автоматов в спину, а он спотыкался на высоких ступенях, едва не теряя стоптанные, без шнурков, ботинки с чужой ноги, громко шлёпавшие при каждом шаге и всё норовившие соскользнуть с его длинных, узких голых ступней. Спадавшим опоркам вполне соответствовали лишившиеся пуговиц галифе, которые приходилось кое-как поддерживать связанными за спиной руками (на замки наручников охрана больше не полагалась). Пуговицы со штанов срезали ещё перед первым допросом – обычный здесь способ унизить арестантов. Прочую одежду смертника составляла лишь грязная рубаха.
По коридору первого этажа гулял ледяной сквозняк, и такой же сквозняк навылет продувал душу. Узник знал, куда и зачем его ведут. Он
Были среди его предков те, кто окончил свои дни на плахе. Память о них обязывала выпрямить спину (насколько позволяли связанные за спиной руки и сползающие штаны) и надменно вскинуть подбородок. В конце концов, со стороны тюремщиков это было по-своему честно: позволить ему в последние минуты жизни пребывать в ясном сознании. Умереть с достоинством. Ведь могли бы просто-напросто впрыснуть в вену смертельную дозу зелья.
Его привели в кабинет, по размерам мало отличавшийся от камеры. Обвинитель, едва посмотрев на смертника, уткнулся в бумаги. Они все тут считали опасным встречаться с ним взглядом, как будто он был помесью человека с василиском. Хотя внешность узника – удлинённое сухое сложение, рост под самую притолоку и чересчур, пожалуй, широкий рот на узком лице – и впрямь словно бы намекала на не совсем человеческую природу.
В соседнем помещении без конца надрывался телефон. Окно было наглухо забито фанерой и напоминало повязку на выколотом глазу.
Узник переступил с ноги на ногу: у него начинала кружиться голова. Только этого не хватало. Собрать всю силу, всю злость, всё отчаяние. Остался последний – смехотворно ничтожный – шанс. В здании их слишком много. Но когда его выведут во двор… Хотя что тогда? Что?
От нескончаемой телефонной истерики уже сверлило в висках. Чиновник не спешил: сонно перебирал бумаги, и казалось, всё это будет длиться до скончания времён. С трудом различимые сквозь дымку близорукости очертания комнаты и сгорбившегося за столом человека зыбко плыли куда-то. Узник из последних сил заставлял себя стоять прямо и глядеть надменно.
Ну же.
Где, наконец, этот чёртов приговор: «
– Вы что, в самом деле, сговорились? Вы предстанете перед военным судом! Оба!
Те, кому предназначены эти слова, невозмутимо курят и смотрят в разные стороны. Первый, инженер – прямой и неуклюжий, как шпала, в угловатом пальто, словно склёпанном из кровельного железа, – стряхивает с сигареты пепел заскорузлым пальцем и делает вид, что его ровным счётом ничего не касается. Второй – щеголеватый офицер с холёными усами и завитками на висках, эдакий румяный гусар с картинки, стоит вполоборота, с такой миной, будто он здесь по досадной случайности и проездом.
– Объект следовало сдать ещё неделю назад! Что у вас тут творится? Прошло десять дней, и хоть бы что-нибудь сдвинулось с места!
Наискось мощёной площади тянутся снежные валы, над гребнями которых, смахивая ледяную пыль, со свистящим шорохом проносится позёмка. Площадь окружена тремя рядами вросших в землю, одетых по низу снежными заносами каменных плит, похожих не то на надгробья великанов, не то на гигантские, в несколько метров высотой, изваяния акульих плавников. Генерал смотрит по сторонам, но не видит ни площади, ни мегалитов, ни недостроенного сооружения, посреди древнего капища нацелившего в рваное небо копья арматуры, – видит только остановившийся, испорченный механизм. Механизм, где движущая сила – приказы, а детали – люди, машины, обстоятельства. Генерал – специалист по такого рода механизмам. И пусть его считают рвачом, хватающимся за всё подряд и подгребающим под себя все должности, до которых только достаёт сил дотянуться. Он способен поддерживать такие механизмы в рабочем состоянии, в отличие от многих.
– Ну, что на сей раз? Опять кого-то бродячие собаки покусали?
– Волки, – поправляет инженер. – Это были волки, а не собаки, группенфюрер[1].
– Волки-убийцы. – Когда генерал улыбается, от крыльев его крупного носа к углам рта прочерчиваются острые складки, а полная нижняя губа оттопыривается вниз. – А вам известно, что последнего волка в Тюрингенском лесу пристрелили в середине прошлого века?
– Об этом стоило бы рассказать погибшим, группенфюрер, – тускло-стальным тоном отвечает инженер.
– К вам приставлена целая рота солдат.
– Да. Четверо уже сошли с ума. Слышат голоса и всё такое прочее. Остальные мечтают о Восточном фронте. Даже там, по их словам, безопаснее, чем здесь.
Генерал решает оставить пока инженера в покое и обращается к самодовольному щёголю с налётом чего-то антикварного в облике:
– Ну а вы, Валленштайн, это ведь вы специалист по всякой чертовщине! Почему у вас тут волки да какие-то, видите ли, голоса? Почему не ликвидировали?
– Виноват, группенфюрер. – «Гусар» бросает сигарету под ноги и, по-видимому, пытается придумать что-нибудь ещё, более содержательное. Генерал подбавляет желчи в голос:
– Вот что тут скажешь о цене всего вашего отдела, если даже его начальник…
– Заместитель начальника, – сухо поправляет «гусар».
– Какая разница!
– Я не специалист по этим штукам. Я вас предупреждал.
– Да есть ли вообще хоть какие-нибудь специалисты в вашем шаманском отделе?
– В отделе оккультных наук.
– Да какая разница! Ваше дело – чертей гонять, так гоняйте! И вот что я вам скажу, Валленштайн: сдаётся мне, у всей вашей чертовщины есть вполне заурядное объяснение. Очень простое – саботаж!
– Это не «чертовщина», группенфюрер. Здесь нет ничего сверхъестественного. Тут действуют какие-то неизвестные нам законы. Я не специалист… Людей преследуют галлюцинации. А что их убивает… Не могу сказать. Вам лучше спросить у человека, который действительно в этом разбирается. Обратитесь к моему начальнику. К Альриху фон Штернбергу.
– Хорошо. Я удвою охрану. Обо всех подозрительных случаях докладывать мне немедленно. А теперь объясните, почему
– Виноват, группенфюрер, но объяснить мы ничего не сможем, – странно ровно произносит «гусар», а инженер с едва уловимым злорадством скрипит: