Пакостный был мужичишка, однако ж в церкву ходил по расписанию, будто в контору, где бог у него был что-то вроде строгого, но не шибко умного начальства, которого надо умаслить и очки втереть.
На престольный праздник веселым переливом зазвенели колокола. Золоченый крест храма Михаила-Архангела сиял на фоне мутного, как помои, осеннего неба. Вилесов с дочерьми под ручки прошествовал на молебен. Работники да приказчики почтительно трусили позади. Важно выставив пузо, не отвечая на поклоны верующих, подходил Андрей Григорьевич к Очёрскому храму и размашисто напоказ крестился, будто Емелька Пугачев на Лобном месте.
На паперти купчина милостынькой не разорялся, отметая тянущиеся руки нищих длинной полой богатой сибирки. Повел уничижительным взглядом на убогих да калик перехожих, брезгливо скривил рот под сивой бородой:
– Ужо вам копеечку! На позиции бы вас, смердюков, под германские пулеметы!
В углу под чугунной лестницей вдруг зашевелился серый комок. На свет божий выполз увечный солдатик – сам грязнее грязи, кривой на один глаз, без обеих ног, на вздымавшейся от гнева груди тускнела жалкая георгиевская медалька. Шипя пеной у рта, нищий грозил Вилесову кулачишком, будто поп анафемой:
– Падаль ты, купец! Не оторвало б мне ходули под Перемышлем, дотянулся бы до твоей бороды и выдрал всю. Вместе с башкой желательно… Это таких как ты, мерзавцев бессовестных, на пулеметы-то надо! Вот только не видывал я что-то таких ероев на позициях – простой люд за такую нечисть головы кладет, тьфу… Для вас же война – манна небесная. Ты, Вилесов, на людском горе харю отъел: цены в лавках взвысил до небес, тебе что, сало да хлебушек из Германии возят или из туретчины? Наши же мужики тебе по божеским ценам сдают, а ты накручиваешь, бесстыжий. Копеечки он пожалел… Погоди-и, сатана! Подавишься ты еще нашими копеечками, найдется и на тебя шворка либо пуля!
Вилесов по-рачьи выпучил глаза и захватал ртом воздух:
– А-а, мне-е грозить? Да ведь это социалист, да еще и жид, похоже! Лупи его, православные!
Кинулись было вилесовские подсевалы намять бока инвалиду, да заслонил Исайка – в силу вошел парень, и страху перед хозяином заметно поубавилось. Семнадцатый год пошел – не шутка. Набычился, губы в щелку сжал – не замай! А тут еще парни знакомые подоспели, плечо к плечу с Исайкой встали. Хлопцы хватские – с заречной стороны, такая же голь беспросветная, молодая мастеровщина очёрская. Улыбки недобрые, картузы заломлены, шелухой семечной на сапоги перетрусившим приказчикам плюют и в грудки их подталкивают:
– Что почём? Сбрызнули отсель! Только троньте, подгузники вилесовские, прямо тут положим – не горе, что боженька увидит!
Да, такие и бога не боятся и черту рога завернут на салазки…
Ничего не сказал Вилесов, но вечером приказал Исайке:
– Выметайся со двора, пачкун! Как смел, паршивец, страмить меня перед обществом? Видано ли дело! Моли бога, что отходчив я, а то б закатал тебя, куда Макар телят не гонял. Меня сам господин исправник уважает, и мировой по отчеству величает!
– Расчетные, так понимаю, не выдашь, – усмехнулся Исайка.
– Да ты сам мне должен, па-ра-зит! Поил-кормил змеюгу такую…
– Ничего, сочтемся еще, Андрей Григорьич. Беднее я уже не стану – некуда. Но и ты счастливее от моих денег не будешь. Как бы тебе не прогадать, купец – настанет и твой черед, приду к тебе за должком…
Не знал Исайка, но нутром-то чувствовал, что уже скоро предъявят всем вилесовым да щелкуновым, господам исправникам да мировым такие счета, по которым тем уже не хватит мошны расплатиться.
***
– Тум-тум-тум! Бух-бух-бух-бух-бух! Тух-тух! – громкий постук резко оборвал предрассветную тишину очёрских улочек.
Кованые ворота дрожали на петлях, железный лязг дверной ручки вязнул в сонном воздухе теплой ночи. Разбуженные прежде времени петухи перекликались хриплым кукареканьем. Старые дворовые кабыздохи робко им подтявкивали, сторожко прислушиваясь к незнакомому грохоту – уж больно опасному для их собачьих шкур, чтобы залаять во весь голос. Кое-где в окнах домов сквозь тусклый свет мерцающих ламп замелькали лица потревоженных обывателей, оглядывающих улицу.
– Бах-бах-бах! – Кто-то настойчиво стремился в гости – шумные, заполошные, непрошенные…
– Открывай! Эй, хозяева? Рано почивать устроились! Отпирай, кому говорю!
– Ой, да кто там дубасит? Пошто ворота ломаешь? Кобеля спушшу!
– Я тебе спушшу! Портки! И телешом на улицу выгоню! Именем Советской власти – открыва-ай!
– Да сичас-сичас, оглашенный! Только лопотишку накину да свечу запалю! Не греми уж, ради Христа, и так всех вокруг спужал!
– Да я еще и не начал пужать! Вот стрельну щас!
– Да бегу-бегу, не лютуй! Ох, кончился наш покой…
Вот так же требовательно, громко, с оружием и красным знаменем в руках постучалась в старый Очёр Советская власть. И попробуй такой силище не отворить ворота!
Исайка стучался в знакомые ворота, в дом купца Вилесова, на которого отбатрачил четыре долгих года. Выгнанный взашей, вроде совсем недавно уматывал он отсюда босяк босяком, а теперь входил вольно, гордо – уже хозяином…
– Ого, ну и гостёк пожаловал! Исайка, ты что ли? – просунул бороду в дверной проём Вилесов.
– Кому Исайка, а кому – Исай Моисеевич! Доброго здоровьица, Андрей Григорьич! – Исайка протянул Вилесову потертую на сгибах бумагу.
«Податель сего Наберухин Исай Моисеевич является преданным революции красным гвардейцем и т.д., и т.п.». За сим, как полагается, следовали витиеватая роспись уездного военкома и круглая печать со звездой и скрещенными орудиями труда, не вызывающие сомнений в важности полномочий предъявителя.
– Без очков не разгляжу никак, – прищурился Вилесов, на вытянутую руку отодвинув от лица Исайкин мандат. – Ишь ты, мать честная, верно – Моисеевич! Гвардеец… Может, еще и благородием тебя величать? Дожили, царица небесная, прости господи…
Увидев, что бывший хозяин не проникся уважением к документу, кой-где извазганному пятнышками ружейного масла и просвечивавшему нечаянными надорвышами, Исайка вручил ему вторую бумагу – побелее и почище, которая за подписью председателя Чрезвычайной Комиссии обязывала бывшего купца Вилесова предоставить Исайке квартиру, стол и фураж.
– Вот еще! Какой, к лешакам, фураж? – взбеленился Вилесов. – Где же коняка-то твоя? Или вы, коммунисты, теперь сами сено жрёте, коль поразорили весь честной народ?
Исайка промолчал, но взгляд его не сулил ничего хорошего. Да и буквы «ЧК» поохладили пыл купца: с этой организацией он уже имел дела, но больше как-то не стремился. Хватит, покормил клопов в узилище…
– Ладно, живи покамест! Но на обильный стол не тщись, потому как обедняли в прах по вашей милости. Все подчистую подмели, такое хозяйство обнищили, скорохваты, – проворчал Вилесов. – Спать-то в сенках, по старой памяти, постелить, хе-хе? Или ты теперя ежели Моисеич – дак меня с законной кровати сселишь или, не дай бог, к дочкам приляжешь? Выкуси, лиходей! Для меня ты все одно как был и есть – Исайка, песий сын и баламут, и бумажонки энти мне в шары не тычь. Своим красным гвардейцам обратно отнеси – на раскурку. Указывать мне ишо будут, подзаборники – фура-аж имя подавай!
– Ты не уроси, Андрей Григорьевич, все одно не пожалею! Мне твоя постеля без надобности – брезгую, и за дочерей можешь быть спокоен – не про наших женихов невестушки. А кормил ты нашего брата-батрака и раньше не чем бог послал, а тем, что после поросюков оставалось. Так что не объем твои богачества, – усмехнулся Исайка и вдруг нахмурился. – И бумаги мои ты зря пастью своей поганой стервишь. Мне их народная власть выдала. По этим бумагам, ежели не исполнишь, что в них велено, имею полное право шлепнуть тебя прямо здесь без лишнего базла. Аль не веришь? – и Исайка начал снимать с плеча винтовку.
Вилесов однажды уже видал его таким – пару лет назад, у Очерской церкви, когда Исайка заступился за инвалида: коренастый, весь из себя густоплотный; широколобая голова чуть наклонена вперед, глаза захмурены лохмотками бровей, толстые губы упрямо сжаты полумесяцем вниз, желваки, часто подрагивая, морщинят суровыми складками щеки, а из ноздрей со свистом, как из чайника, угрожающе пышет нетерпеливым парком – ну чистый бычок-откормыш. А теперь еще и с винтовкой! Поди возьми такого за рубль двадцать…
– Но-но, шуткую я, Исаюшко! Что ты, что ты – мы ж родня почти с тобой! Убери ружье, милый сын, и проходи в горницу, – пошел на попятную Вилесов.
Гоношист был купец, да не кремнист: робел и в комок съёживался перед мало-мальской силой. Но злобу таил долго, прятал ее глубоко в нутро, лишь изредка, словно из переполненного ведра, побрызгивая желчью в сладостном предвкушении скорой мести. «Ну, погоди еще, щеня мокропупая! Твоя власть покуда, но надолго ли… Кровью омоешь нынешнюю обиду мою», – как ни хотелось Вилесову эти слова прямо в лицо Исайке рявкнуть, но духу хватило только на подумать.
Хотя в мыслях своих дерзких Вилесов ничуть не голословил. Месяц назад к нему на постой попросились два красных командира из расквартированного в Очёре 10-го инженерного батальона. Хотя в красное-то они совсем-совсем недавно перекрасились – оба были бывшие офицеры, ярые монархисты-черносотенцы. Убиенного царя-батюшку, конечно, почитали, жалели его, однако больше тужили да причитали по своим утраченным капиталам. Один паровые мельницы содержал, второй – крупную торговлю имел, как и Вилесов. Однако революция отняла у них все это богатство, да еще и заставила послужить себе, мобилизовав в Красную Армию. Но служили они не за совесть, а за страх перед новой властью и за тайную надежду, что эта самая, не от бога, власть пришла ненадолго: пошалит, побузит и рассосётся, как в 1905-м.
Инженерный батальон был силой не шибко-то надежной: собирали его наспех и с бору по сосенке, поэтому сознательных, преданных революции бойцов там почти не оказалось. Рабочих и крестьян-бедняков – едва ли с четверть, коммунистов – вообще кот наплакал: почти все большевики ушли на фронт сражаться с Колчаком… Так что попали туда, да и то не своей охотой, разные кулацкие сынки, бывшие лавочники да приказчики, трактирные половые и кучера-извозчики. Среди рядовых было много не успевшего сбежать на Дон или к атаману Дутову офицерья, что скрыло свое социальное происхождение. Однако можно на время позабыть барские захмычки, снять золотые погоны, сменить фуражку на солдатскую папаху, сбрить щегольские усики и зарости простонародной бородой, но личину-то не утаишь: прознав про успешное колчаковское наступление, все они готовились встретить верховного правителя хлебом-солью. И не просто так, а – хозяевами, при полном параде! Для этого было нужно всего ничего – сковырнуть ослабленные Советы, перебить ненавистных коммуняк, а сочувствующих рассадить по кутузкам, себя тем самым реабилитировав перед суровым адмиралом за службу в Красной Армии, пусть и вынужденную. А то ведь дело известное: колчаковская контрразведка не больно любит разбираться в психологических тонкостях, нравственных муках и правах личности. Просто к стенке поставят или, честь твою офицерскую похерив, выпорют прилюдно, как крестьянина-недоимщика – и вся недолга…
Поэтому в Очёре уже давно тлел заговор, центром которого, что ни сколь не удивительно, оказался вилесовский дом. Вот почему купец так рьяно противился такому неудобному квартиранту как Исайка. Однако офицеры будто и не замечали молодого красногвардейца и конспирацию не особо блюли: дескать, телепень нескладный, молокосос – разве такой допрёт до шпионских штучек… Не стесняясь Исайки, они вслух вспоминали старое время и дразнили того усмешливыми намёками, что скоро, мол, оно возвернется в Очёр. Вилесов вновь задрал нос и гоголем похаживал по двору.
– Всем ли довольны, свет Исай Моисеич? Не прикажете ли самоварчик? – ёрничал купец, посмеиваясь в бороду. – Жаль, что съедете скоро от меня, ой, как жаль! Может, сальца фунтик одолжить – пятки смазывать?
Исайку это пустобрёхство ничуть не занимало – у него своих забот полно было. Малочисленный красногвардейский отряд поддерживал порядок в поселке, вместе с чекистами гонял по уезду кулацкие банды, шерстил жуликов и спекулянтов, помогал комбедовцам устанавливать Советскую власть в деревнях. Исайка еще и учиться успевал, наверстывая упущенное из-за батрачества. Приходилось ему разъяснять простому люду, за что сражаются большевики. По своей молодости он и сам еще плохо разбирался в политграмоте, но душой и сердцем чуял, что выбрал самую верную дорогу на свете, пусть пока и трудную…
Агитатор из Исайки был и верно, как говорится, так себе. Однажды на сходе мужики спросили его: дескать, а кто такой Ленин и правда ли, что он германский шпик? Исайка возмущенно набычился, достал из кармана газету, развернул и крикнул:
– Да вы что, опупели, граждане? Это же наш вождь! – а сам на портрет кажет.
– Во-ождь? А где ж у него перья? – вглядываясь в газету, сбалагурил какой-то не в меру начитанный мужичишка, едва не поплатившись за неосторожную шутку головой.
Положение спас Исайкин командир, рабочий-большевик Павел Тиунов, который, оттеснив парня, рассказал селянам о Ленине и доходчиво разъяснил им суть происходящего в Советской России…
Так что Исайка ног не чуял от усталости и, наскоро поев, забывался в коротком молодом сне. О пугающей серьезности разговоров в вилесовском доме он задумался лишь тогда, когда краем уха услышал спор, который троица вела о каких-то списках, сигналах и паролях.
А однажды Исайка спросонок увидел, как из подъехавшей ночью подводы какие-то люди сгрузили длинные ящики и унесли в амбар. А путь им семилинейной лампой освещал сам Вилесов. Утром Исайка заглянул туда и обнаружил около трех десятков винтовок, несколько наганов и россыпь ручных бомб. «Если все это принадлежит батальону, так зачем же прятать, тем более у Вилесова – классового врага?» – удивился парень и поделился своими подозрениями с товарищами по отряду Колей Бояршиновым и Васей Бурдиным. Вместе пошли они к военному комиссару Кондакову и рассказали всё, как есть.
– Так-так-так, бойцы-молодцы! То-то брательник мой младший Сашка талдычил, что видел какие-то сигналы на Кукуе, – встрепенулся военком. – Они с ребятами на речке пышкарили и увидали, как на горе костёр мерцает, словно сигнальный фонарь на корабле. А со стороны пожарной части кто-то в ответ фонариком замаячил! Залез Сашка на Кукуйскую гору и кострище свежее нашел – шаяло еще, говорит. А рядом – рогожка! А я ему: не дури, дескать, Пинкертон, не мешай работать. А теперь-то допёр, что какая-то вражина этой рогожкой костер загораживала и сигнал световой морзянкой подавала. И куда – около пожарки-то артбатарея наша! Все сходится! Спасибо, ребятки, за чекистскую бдительность! Я давно чую, что в поселке контра голову поднимает, особенно в инженерном батальоне – доходят сведения. Мы их на догляде держим: всё-то они кучкуются, нюхаются, будто собаки на гульбе, шепчутся, обывателей мутят. Бунт затевают, а время сейчас тяжелое, это ж нож в спину революции! Жаль вот только сил маловато у нас, чтобы эту заразу разом прихлопнуть, как мух на коровьей лепешке. Буду звонить в Оханск! Только, слышьте, парни, вы – люди взрослые, понимать обязаны: о нашем разговоре – ни-ко-му!
Из Оханска спешно прибыл особый отряд во главе с губернским военкомом Степаном Окуловым. Всю верхушку заговора похватали быстро и без лишнего шума – по спискам. Одних взяли по домам – прямо в исподнем, спящих. Других арестовали на службе, обезоружили, не дав опомниться. Оказалось, успели вовремя: еще день-два задержки – и почти весь батальон, одурманенный бывшими офицерами, поднял бы восстание, потопил бы пол-Очёра в крови и переметнулся к белым. Вилесов шел с обедни, когда его под белы рученьки сцапали чекисты.
– За что? По какому праву? – пытался сопротивляться купец, но затих, когда его провели перед строем арестованных офицеров, среди которых, понуро опустив головы, переминались с ног на ноги два его постояльца. Налитые кровью, полные змеиной ненависти глаза прожгли Исайку, когда Вилесов прошел мимо него. Окулов заметил переглядку матерого мужика и молодого парнишки в потрепанном тулупчике с красногвардейским бантом на груди.
– Молодец, парень! – Степан Акимович похлопал Исайку по плечу. – Самое паучье гнездо разорил. Но это еще не последняя контра – держи ухо востро! А этот отгадил своё…
Батальон переформировали и, назначив комиссаром Павла Тиунова, отправили под Петроград. Арестованных Окулов приказал отправить на станцию Верещагино, а самых отъявленных мятежников, в том числе и Вилесова, забрал с собой в Оханск. Нити заговора расползлись по всему уезду, где у купца было много приспешников из числа богатеев. Но короткий залп под суровую команду «По врагам революции – пли!» у магазинных амбаров в селе Таборы навсегда оборвал эти нити…
***
– Жалование мне не выплатят никак – что ж вы за власть такая бестолковая?! Ваших же оборванцев уму-разуму учу! Им, неумытым, коровам под хвостами подмывать, а не в школе полы топтать! У-у, постылые…
Старшая дочь Вилесова Анна терпеть не могла Исайку, обвиняя его в смерти отца. Она учительствовала в сельских школах – кое-как да понемногу, не могла дольше месяца держаться на одном месте из-за неуживчивого нрава: не любила она детей, а те отвечали Анне полной взаимностью. Когда Вилесова расстреляли, она хозяйкой вернулась в дом вместе с младшей сестрой.
– Эх ты, Анна, сама вроде детишков учишь, а словами непотребными как шмара трактирная плюешься, – по-взрослому попенял ей Исайка. – Не нужны нам такие учителя! Мы для наших детей своих выучим.
Исайка вспомнил, как давно-давно собирался в Куминскую школу. Мамка две ночи выкраивала ему нарядную рубашку – прямо из своей, единственной, на которой пятнышки от молока еще не обсохли – она кормила в то время младшую сестренку… Положили ему в холстинный мешочек половинку луковицы, яичко печеное да кусок хлеба. Ни жив, ни мертв сидел Исайка рядом с такими же плохонько одетыми ребятами, которых несчастные родители с горем пополам собрали, отмыли им с щек чумазины, одинаково постригли под горшок. Казалось, что все они из одной большой семьи. Большой и бедной, как вся крестьянская Россия…
Престарелый батюшка, что обучал Закону Божьему, оглядывая эту беспортошную школоту, ронял слёзы на бороду. Жалеючи учеников, он каждый раз приносил им что-нибудь поесть – каши горшок или миску с губницей, и, скорбно качая головой, слушал, как дробно стукотали деревянные ложки, а за ушами пищало так, что… Какой уж там Закон Божий…
Проучился Исайка всего-то несколько суббот, да так и не понял, зачем вообще в школу ходил. У Вилесова в наймышах ему за книжками сидеть было некогда, поэтому, когда Исайка великовозрастным неучем поступил в Красную гвардию, то и расписываться не умел. Правда, вместо подписи не крестик ставил, а звёздочку. Но в отряде не все такие были: образованных-то за революцию сражалось ничуть не меньше, чем за буржуев. Они-то и натаскивали безграмотных бойцов в порядке общественной нагрузки.
От рождения смышленый, Исайка понял, что читать да писать – наука не такая и трудная, и очень жалел, что не старался постичь «азы» да «буки» раньше. К тому же читать-то он учился по другой – близкой ему, родной, советской – азбуке, где «М» – мир, «Р» – революция, «С» – свобода. А это вам не какие-нибудь «како» или «рцы»! Поэтому, на радость своим учителям – товарищам-односумам – Исайка схватывал уроки на лету, и уже скоро вместо звездочки коряво, но грамотно выводил: «На-бе-ру-хин». И мог сосчитать, сколько патронов в обойме его винтовки. Читая лозунги и листовки, Исайка был уже почти счастлив, однако его друг Саша Шардаков говорил:
– Трудовому человеку и другие науки знать надо: как от буржуев проклятых землю очистить, как жизнь в советской стране наладить и другим народам помочь в этом, как Родину свою защищать до последнего вздоха. Заводы строить, машины конструировать, аэропланы… Не для богатеев, а для счастья всех людей! Дело это нелегкое, и делать его нам с тобой, Исайка – больше некому!
Исайка мечтал, как поедет учиться в Пермь, а то и в саму Москву, представлял себя за учеными книжками и чертежами, за рулем какой-нибудь невиданной машины, за станком гигантского, построенного своими руками, завода. Но чаще всего видел он себя с острой шашкой, в командирской кожанке, верхом на коне – на полном скаку! Ведь своих врагов побить мало – нужно и другим беднякам помочь…
– Вы истребляете лучших людей России, а сами ногтей их не стоите! Пропадете все – туда вам и дорога! Отняли наше счастье – своего вам не видать! – Исайкины мечты прервались руганью младшей дочери Вилесова Лидии.
– Это твой-то батя – лучший? Кровопивец он и мироед был! Пил да жрал, воздух портил, над обездоленными измывался. Что он людям-то оставил хорошего? – беззлобно огрызался Исайка.
– Да как ты смеешь неуч, бездарь голодраный, в моем же доме поучать меня да тятеньку-покойника грязью обливать? Прочь пошел, босяк, холоп! Во-он! – забилась в истерике Лидия, падая на руки старшей сестры.
Исайка плюнул и вышел на двор. Но вечером, когда ложился спать, улёгся прямо на рассыпанные по тюфяку швейные иголки. Жили сёстры Вилесовы мелко, и месть их была такой же…
– Да холера с вами – шипите-шипите, сколь влезет! Не воевать же с такими лахудрами, – усмехнулся Исайка. – А насчет счастья нашего – не каркайте! Вот уж дудки! Ваше счастье липовое, вам его с мёдом на блюдечке подавай – даром, за чужой счет! За ваше счастье бедный люд столько горя принял, что вам и не вынести… А мы за свое бороться будем! И, будьте покойны, добудем вам назло! Наше счастье – общее, даже таким как вы от него чего-нибудь перепадет – нам не жалко. Потому и настоящее оно, наше счастье, справедливое…
– Что, друг, уяснил, что такое классовая борьба, – засмеялся Саша Шардаков, когда Исайка показал ему тюфяк, больше похожий на ежа. – Дай бог, чтоб вся контра только на это и отваживалась! Но, боюсь, понавтыкают нам еще чего-нибудь почище иголок. Колчак уже рядом – Очёр придется оставить…
– Вернемся! – уверенно ответил Исайка. – Обязательно вернёмся, Саша!
10 марта 1919 года Исай Наберухин, 18-летний коммунист, красноармеец 30-й дивизии товарища Блюхера, скупо отстреливаясь, с последней подводой покидал Очёр, в который с нескольких сторон уже входили полки колчаковского генерала Пепеляева. Сворачивая на спешковскую дорогу, он еще раз обернулся, чтобы окинуть взглядом окутанный дымом печных труб заводской посёлок, куда Исайка, сдержав обещание, вернется через тридцать пять лет – уже не Исайкой, а генералом Советской Армии Наберухиным, героем двух войн, настоящим победителем, а потому и вполне-вполне счастливым…