Я не знала, кто я, но казалось, знаю, кем хочу быть. Я думала о выглаженной форме стюардессы и надменном лице преподавателя, о тщательно вымытых сто раз на дню руках врача и о табличке с фамилией на двери психолога… А бабуля, наверное, совсем не умела мечтать – она думала о том,
Бабуля знала, что дело это важное, и главное теперь, чтобы я не взбунтовалась. Она аккуратно уводила меня в сторонку от дорогущего меда, хитро намекала на безнравственность педа, делано боялась академии внутренних дел, и гражданской авиации тоже, и, наконец, медленно, за ручку подвела меня к ин.язу…
К институту я тщательно подготовилась: купила красную помаду, решила носить волосы распущенными, окончательно отреклась от себя сиротки, от Кирюхи, который все названивал, от Катрин, у которой появился парень.
Исписанные парты, крашеные в желтый стены, пожухлые цветки в горшках – для меня все казалось новым, волнующим. Я с любопытством вглядывалась в незнакомые лица сверстников, а по утрам в зеркале в свое собственное, старалась понять – а каким они видят его, все эти новые люди?
Перевоплощалась в трамвае. Дед по утрам и не видел меня, (он вообще редко стал выходить из комнаты, все больше лежал), но это преображение было важной частью моей новой жизни. Таинством. Я распускала волосы, красила губы, чуть-чуть ресницы. Смотрела на себя отраженную в окне трамвая. По-утреннему свежий, отдохнувший город, сотней лампочек оживлял мое призрачное лицо.
К моему новому образу не хватало лишь штриха. Я все время чувствовала эту незавершенность, тяготилась ею. И однажды поняла – нужно учиться. Без реального интеллектуального превосходства вся моя загадочность и нелюдимость выглядела просто скорлупой.
Учиться оказалось несложно, местами занимательно.
И все теперь было на месте. Я все о себе придумала.
Преподаватель, отчаявшись получить от студентов правильный ответ, с надеждой смотрит на меня, а я до последнего держусь, жду этого особого взгляда, сигнала, и после, отвечаю громко, четко. И обо мне уже шепчутся девчонки, с которыми я не дружу, на переменах подсаживаются однокурсники с глупыми вопросами…
А еще есть Костя, который все крутится вокруг, и напрашивается пусть не на любовь, но на ее производные…
Но вдруг, появляется та, которая занимает мои мысли больше меня самой. Садится за первую парту, упирается подбородком в ладонь…
И все рушится, рушится, рушится!
Это я должна сидеть неподвижно, с прямой спиной, изящным затылком к аудитории, безразличными глазами к преподавателю. Не мне ли быть статуей с такой наследственностью? Это я должна уметь ходить медленно, никогда не торопиться, а говорить спокойно, даже ленно, чуть растягивая слова, будто перевожу с иностранного.
Но увы…
Это Лиля. И она непременно должна меня заметить, оценить, полюбить, приблизить к себе.
Я стала той, что шепчется о ней с другими девчонками, с которыми пришлось подружиться, чтоб было с кем шептаться. Той, которая подсаживается к ней на переменах, заготовив заранее вопрос, пытаясь опередить других желающих.
Новая «я» не состоялась.
И снова все стало сложно и больно. И в нашем первом с Лилей задушевном разговоре я плакала, а том, как одиноко и пусто жить без мамы.
– Я совсем одна, понимаешь?
– Живешь одна?! Круто!
– Да, нет, не одна, у меня есть там…
– А-а.
– Внутри, понимаешь, сосем одна.
– Как я хочу жить без родоков. Как они достали!
Я расчесывала Лилины волосы – длинные, тяжелые, и хотела такие же, но понимала, что одних волос «как у Лили» мне будет мало. Она позволяла мне это – ей было приятно, а мне лестно. А еще противно до ненависти к себе, что так нравится перебирать их пальцами, сплетать в незамысловатую косу, чувствовать, как поддается ее голова, когда я тяну прядь на себя.
Мне хотелось, чтобы Лиля сделала, что-нибудь гадкое, мерзкое. Ведь глупое – я бы простила, злое – оправдала. Мне хотелось предательства, низости. Хотелось, например, влюбиться, и чтобы она увела у меня любимого. Но как тут влюбишься?
Лиля как назло не давала повода в себе разочароваться. Она завораживала. У Катрин красота была банальная – большие глаза, пушистые ресницы, длинные ноги, а с Лилей все было по-другому. Было в ней что-то неуловимое, необъяснимое. Тоньше аромата, неосязаемее его. С этой тайной рождаются. Как пантера, которая не учится своей походке, грации, хищному взгляду раскосых глаз…
В тайне я лелеяла двух своих детенышей – выстраданных, еле выдуманных. Во-первых, рассуждала я, Лиля – безмозглая, потому что учится плохо, точнее не учится совсем. А во-вторых, распущенная, потому что не отгоняет от себя своры почитателей. Иногда и по коленке себя погладить позволяет, и за руку подержать, и даже самым гадким дарит снисходительные улыбки.
И я ей в укор продолжала хорошо учиться, и единственного верного своего рыцаря Костю била по рукам.
Но она от того и была так великолепна, что не видела меня, моих укоров, мучений, обид. Она от того и была так великолепна, что видела только себя.
– Затяни потуже, – говорит Лилина сестра, которая ни как Лиля – попроще, невзрачная – а то живот видно.
Мать объясняет ей, что потуже нельзя и уже в который раз велит отправляться к гостям.
Те все прибывают.
Лиля, наверное, и сама бы не прочь затянуть потуже. Вертится перед зеркалом, посмотрит на себя справа, посмотрит слева.
Конечно, видно.
– Да не видно! – настаивает мама. – Скажи, дорогая, ведь не видно? – обращается она ко мне.
И я вру, что не видно. Все равно же все соврут – те, которые прибывают.
Мама вокруг Лили кружит, хлопочет. Сама маленькая, кругленькая и платье у нее смешное – с рюшачками. Я, наверное, уже час здесь сижу, и ничего мне не хочется. Ни женщины этой суетливой, ни платья белого в пол, ни живота. А внутри пусто, хотя должно быть светло и радостно от того, что Лиле больше нет, и не жить мне впредь в ее великолепной тени. Она теперь стоит вон там, метрах в трех от меня бледная и безучастная, и пытается поверить маме, что живота не видно.
Я пила в этот день шампанское, все думали за здоровья молодых, а я за свое освобождение. Долго танцевала, копируя телодвижения тех, кто умел это делать, а потом опомнилась, говорю, (правда, уже не помню только себе или кому-то из тех, за кем повторяла):
– Э-э, нет, я так больше не делаю!
И раздвигая толпу, ушла.
Позволила Косте, по-моему, приглашённому специально для меня на эту свадьбу, целовать себя на улице за беседкой, в которой курили гости. Гости были пьяны, и им не было дела. А я пыталась понять границы своей свободы – он целовал уже шею, трогал грудь.
Границы были нащупаны, и я говорю:
– Костик, (вышло, вроде, даже «котик») мне пора.
Он протестует. А я на правах нетрезвой женщины, заявляю, что я свободна, и имею права его не любить.
Ушла.
Свобода. Ни с чем ни сравнимое, ни на что не похожее ощущение. Это… Это… как откровение, свет, кульминация, вдохновение, катарсис, в общем чем-то похоже на оргазм, только ментальный и такой, что в нем, кажется, можно жить.
Всякие там аналогии с крыльями и окрыленностью давно уже не в моде. Да и когда были, казались мне вычурными и не романтичными (наверное, я слишком часто в детстве видела во дворе крылья голубей, оставленные котами после плотоядного пиршества). И если вариант с крыльями все-таки отбросить, то скорее всего это был ветер – свежий, по-весеннему напитанный влагой. Он дул мне в спину, подгонял, подсказывал. А я дышала им, впитывала. Бежала от музыки и несвободы. От людей, скованных белыми платьями, кольцами, животами.
Ураган в Канзасе. Куда он отнесет меня?
Я могла уйти куда угодно. Легкости хватало даже чтобы никогда не вернуться домой. И я была почти готова.
Как когда-то бабушка старым платком, накинутым на прикроватный светильник, приглушала свет, чтобы мне не спать в темноте, так и сейчас ей удалось обуздать мой ветер. Потому что я шла в противоположную сторону от дома, шла в темноте родного города, а она вглядывалась в эту темноту из каждого окна, каждого многоэтажного дома и искала меня. Чем дальше я уходила, тем больше видела окон, заполненных ею.
И я вернулась. Но только для того, чтобы сказать, что со мной все хорошо, но теперь «хорошо» мне мало. А еще за паспортом.
Бабуля сказала, что дед спит, и я могу собрать вещи.
– Сильно не шуми.
Я стояла с рюкзаком и пухлым пакетом у подъезда, вглядывалась в темноту, ругала ветер, что выдул меня из дома, а теперь успокоился, притих.
Думала: «И куда? Ни Лильке же звонить в ее первую брачную ночь. Ни отвергнутому Косте…»
Косте.
Звоню, говорю:
– Ушла из дома.
– Сейчас приеду. Напиши адрес.
Сказка началась.
Приехал за мной на такси. Усадил в машину, сумки в ноги поставили.
Костя был серьезен. Из-за всех сил старался не выглядеть пьяным. Разговаривал с кем-то по телефону – про квартиру, деньги. Что-то не получалось, и он прикрывал трубку рукой, говорил шёпотом. Я старалась не слушать, отвернулась к окну.
Заехали куда-то за ключом. Я не выходила, осталась в машине.
– Приехали.
Костя суетился, нервничал, доставая сумки у меня из-под ног, хотя проще было бы мне сначала выйти. Я ему так и сказала.
Потом долго пробовал открыть дверь подъезда, подбирая наугад код замка. Выругался, позвонил, чтобы его узнать. С дверью в квартиру он справился лучше.
Костик нащупал выключатель в коридоре, включил свет. Разулись, пошли смотреть квартиру.
Маленькая комнатка, в которой помимо дивана помещался лишь столик с двумя стульями и небольшая тумбочка. Крохотная кухонька. Прилепленные друг к другу унитаз и поддон для душа, в помещении, наверное, метр на метр.
Костик рассказал, что это бывшая коммуналка. Его тетка взяла в ипотеку комнату. Сделала ремонт, сдает. Сказал, что нам очень повезло, квартиранты недавно съехали, и теперь мы – квартиранты.
И это наш дом…
Мы подолгу смотрели друг на друга. Изучали. Ни охотник и жертва. Ни застенчивые влюбленные. Чужие, холодные, вынужденные сосуществовать. Мы не стремились познать друг друга, не демонстрировали себя, не соприкасались без особой надобности.
Мы не любили друг друга.
Мне претили его блеклые стены, одетые в бежевые обои, вздувавшиеся пузырем кое-где под потолком; унитаз и душевая, видевшие уже многих, и, наверное, призирающие наше человеческое устройство; газовая плита, вскормившая тех, что были до меня, тех, что возможно были ласковее, хотя бы мыли ее.
Может, дай я ему шанс он бы приютил меня, обогрел. Будь я дружелюбнее, сделай я первый шаг… Но разве можно дружить с тем, кто стал свидетелем твоей низости, перед кем тебе невольно совестно, даже стыдно? С тем, кто видел твое тело податливым, ни завоёванным, и ни заслуженным, а отданным за сомнительную свободу. Его можно только ненавидеть.
И я ненавидела.
Ты мне не дом, шептала я в его темноту.
– Стой, стой, Кость. Выключи свет.
– Да так же нормально.
– Ну выключи, пожалуйста.
– Стесняешься что ли?
А если бы мама была? Сказала бы она, что Костя хоть и неплохой, но долго любить меня не сможет?
Я, конечно, и сама видела Костину неряшливость, в облике, например, – ногти, рубашки, в состоянии личных вещей – взять хотя бы его тетради… То есть, могла же я понять, что он ленив, а ленивым и любить лень. Особенно долго… Но как-то не сопоставила я этих вещей.
Костя заглядывал редко. Казалось, ему было достаточно того, что теперь он мог свободно держать меня за талию при однокурсниках. Особое удовольствие ему доставляло спрашивать меня после пар:
– Ты домой?
При этом он обводил светящимся взглядом всех присутствующих, и лицо расплывалось в самодовольной улыбке. Я обычно отвечала, что да, а сама шла гулять в парк, или сквер, или под окнами многоэтажных домов, куда угодно лишь бы прийти «домой» попозже.
Он встречал меня блеклым светом не зашторенного окна, тишиной и запахом утреней яичницы. Я шла к дивану, чураясь теней его нехитрого убранства. Долго гуляла, устала. Теперь меня должно было хватить лишь на домашнее задание по экономике или, скажем, истории, или незамысловатые ласки, если Костя все-таки придет. А потом спать. Наконец-то спать.
Когда я жила у себя дома, стипендию бабули отдавала. Как-то себе не доверяла. А теперь пришлось учиться распоряжаться деньгами, благо, их было совсем немного. За съем квартиры Костик платил сам, а может и не платил, а просто с теткой как-то договорился, точно не знаю, только с меня он денег не спрашивал. На еду я тратила мало. Костик как не заглянет в холодильник, обязательно возмутится:
– У тебя, как всегда, пожрать нечего.
Я питалась в основном на улице, во время своих долгих бесцельных прогулок. Чаще всего это был пирожок, неспешно съеденный на лавочке.
Я нашла лучшее применение своим невеликим деньгам. Я стала ходить в кино. Покупала билеты на вечерние сеансы, на задние ряды. Любое кино. Лишь бы в темноте, лишь бы громко. За стандартные полтора часа фильма я успевала, и наплакаться, и просушить глаза. Даже самое глупое или жуткое кино давало повод для слез. Везде были люди, которые улыбались, кто-то кого-то обязательно любил. Приходила «домой» опустошённая, уставшая.
Глава 4