Роберт Дарнтон
Цензоры за работой. Как государство формирует литературу
Вступление
Где в киберпространстве север?[1] В неизведанных просторах за пределами галактики Гутенберга мы вынуждены обходиться без компаса, и дело не только в картах или технологиях. На заре интернета киберпространство казалось открытым и свободным. Теперь в нем чертят границы, ведут бои и возводят стены[2]. Люди, жаждущие свободы, надеялись, что электронные коммуникации обойдутся без ограничений, но эти ожидания были наивны. Кто добровольно откажется от пароля к своей электронной почте или отключит фильтр, защищающий детей от порнографии, или оставит свою страну беззащитной перед кибератаками? Но Великая китайская стена сетевой защиты и неограниченная слежка со стороны Агентства национальной безопасности доказывают, что власти ставят свои интересы выше интересов простых людей. Дали ли новые технологии новые инструменты, которые помогут воле государства перевесить права его граждан? Возможно. Но не стоит думать, что такого никогда не бывало в прошлом. Чтобы до некоторой степени понять текущую ситуацию, мы должны изучить все попытки государства контролировать средства коммуникации. Эта книга призвана показать, как выглядели такие попытки, причем в конкретные периоды и в конкретных местах, так что их можно исследовать во всех подробностях. Это история скрытого, ведь такое «расследование» приводит в закрытые кабинеты и к секретным заданиям, исполняя которые, государственные служащие надзирали за словом, допуская или не допуская книги в печать или запрещая их уже после публикации.
История книгопечатания и попыток его контролировать не откроет методов, которые можно напрямую применить к процедурам контроля над цифровыми коммуникациями. Ее важно изучить по другой причине.
Показывая с изнанки работу цензоров, такая история дает понять, как мыслят создатели подобных стратегий, как государство оценивает угрозу своей монополии на власть и как пытается бороться с этими угрозами. Сила печатного слова может представлять не меньшую опасность, чем кибератака. Как ее определяли государственные служащие и какими соображениями руководствовались в своих действиях? Ни один историк не может влезть в голову мертвому человеку, да и живому, раз уж на то пошло, хотя последний может дать интервью для исследования по современной истории. Но с помощью документов возможно определить общий характер мышления и поведения цензоров. Архивы редко предоставляют нужную информацию на эту тему, ведь цензура работает тайно, а тайны, как правило, остаются нераскрытыми или утерянными. Однако, собрав необходимое количество свидетельств, можно догадаться о неявных предпосылках и подспудном вмешательстве чиновников, отвечавших за контроль над печатью. И тогда уже можешь почерпнуть гораздо больше сведений. Появляется возможность понаблюдать за работой цензоров, проверяющих текст строчка за строчкой, или проследить за полицейскими мерами против запрещенных книг, за тем, как упрочиваются границы между законным и незаконным. Эти границы необходимо обозначать, ведь они были зачастую нечеткими и нередко менялись. Где проходит черта между Кришной, заигрывающим с доярками, и недопустимым эротизмом в бенгальских книгах или между соцреализмом и «позднебуржуазной» литературой в коммунистической Восточной Германии? Подобные концептуальные разграничения интересны сами по себе и важны ввиду их влияния на практические действия. Запрещение книг – различные меры, попадающие в категорию цензуры после публикации, – показывает, как государство боролось с литературой на улицах. Эта борьба позволяет историку заглянуть в жизнь отчаянных людей, сомнительных личностей, действовавших вне рамок закона.
На этом этапе исследование дает ощутить радость настоящей охоты, ведь полиция – или ее аналог, в зависимости от характера правления, – имеет дело с человеческими типами, редко попадающими в книги по истории. Бродячие музыканты, изворотливые торговцы-разносчики, мятежные проповедники, купцы-авантюристы, писатели всякого рода, знаменитые и неизвестные, включая поддельного свами и наживающуюся на скандалах горничную, даже сами полицейские, иногда переходившие на сторону своих жертв, – все они встречаются на страницах этой книги рядом со всевозможными цензорами. Мне кажется, такие детали человеческой жизни сами по себе заслуживают внимания, но, пересказывая истории настолько точно, насколько возможно, без искажений и преувеличений, я хочу достичь большего – создать историю цензуры нового типа, который был бы одновременно сравнительным и этнографическим.
За исключением выдающихся мастеров вроде Марка Блока, историки призывают к сравнительным исследованиям куда чаще, чем проводят их[3]. Это трудоемкий жанр не только потому, что для него нужно свободно владеть материалом из разных изучаемых областей на разных языках, но и потому, что он перенимает у сравнения все его недостатки. Яблоки с апельсинами еще можно не перепутать, но как изучать два учреждения, которые выглядят одинаково или носят одно название, но действуют по-разному? Человек, которого называют цензором в одной системе, может действовать согласно таким правилам игры, которые будут совершенно недопустимы для цензора в другой. Да и сами игры будут разными. Даже представление о литературе в некоторых культурах обладает гораздо большей значимостью, чем в других. В советской России, как сказал Александр Солженицын, литература была столь могущественна, что «могла ускорить историю»[4]. А для большинства американцев она значит меньше, чем профессиональный спорт. Но и их отношение сильно изменялось с течением времени. Литература занимала важнейшее место в их жизни три сотни лет назад, когда Библия (особенно женевские издания, по большей части восходящие к полному силы переводу Уильяма Тиндейла) куда более непосредственно воздействовала на бытие людей. На самом деле, говорить о литературе у пуритан – некоторый анахронизм, так как этот термин отсутствовал в повседневной речи до XVIII века. Корректнее было бы сказать «религия» или «священное», что верно и для многих других древних культур, например для Индии, где исторические источники нельзя безошибочно отделить от мифологии. Но вместо того, чтобы сосредотачиваться на терминах, я надеюсь понять язык в целом – уловить общий тон культурной системы, ее неоговариваемые оценочные установки и имплицитные ценности через действия, к которым они приводят. Сравнительный анализ, на мой взгляд, лучше всего работает на системном уровне. Поэтому я решил воссоздать облик цензуры при трех авторитарных режимах: монархии Бурбонов во Франции XVIII века, Британской Индии XIX века и коммунистической диктатуре в XX веке в Восточной Германии. Каждый из них заслуживает отдельного изучения в этом плане. И если сопоставить и подвергнуть сравнительному анализу их данные, можно пересмотреть историю цензуры в целом.
Может показаться, что нужно начать с вопроса: что такое цензура? Когда я попросил своих студентов привести мне примеры, там были такие ответы (кроме очевидных упоминаний репрессий при Гитлере и Сталине).
• Оценки.
• То, что к профессору нужно обращаться «профессор».
• Политкорректность.
• Отзыв на научную работу.
• Любой отзыв.
• Редактура и публикация.
• Запрет на автоматическое оружие.
• Присяга или отказ от присяги флагу.
• Получение или выдача прав на вождение автомобиля.
• Надзор со стороны Агентства национальной безопасности.
• Система оценки фильмов Американской ассоциацией кинокомпаний.
• Закон о защите детей в интернете.
• Камеры, фиксирующие скорость.
• Необходимость соблюдать скоростной режим.
• Засекречивание документов для защиты национальной безопасности.
• Засекречивание чего-либо.
• Подсчет рейтингов в поисковых системах.
• Использование «она» вместо «он», являющегося нейтральным местоимением.
• Ношение или не ношение галстука.
• Вежливость.
• Молчание.
Этот список можно продолжать бесконечно, включая в него законные и незаконные санкции, психологический и технологический отсев и любое поведение со стороны государственной власти, частных компаний, групп ровесников и отдельных лиц, посягающее на внутреннюю жизнь человека. Оставив в стороне вопрос о том, правомерны ли приведенные примеры, можно увидеть, что широкое понимание цензуры может включать в себя почти все, что угодно. Может показаться, что цензура неизбежно существует повсюду, но повсюду значит нигде. Всеохватывающее понятие стерло бы все различия и, таким образом, потеряло бы смысл. Включать в цензуру запреты любого рода – значит превратить понятие цензуры в пустое клише.
Вместо того чтобы начать с определения, а потом искать примеры, его подтверждающие, я начал с показаний самих цензоров. У них нельзя взять интервью (цензоры из Восточной Германии из третьей части книги являются редким исключением), но можно услышать их голоса в архивных документах и задать им вопросы, проверяя и исправляя трактовку от одного документа к другому. Нескольких отдельных рукописей мало. Нужны тысячи, и поиск должен быть очень глубоким, чтобы показать, как цензоры справлялись с повседневными задачами. Тогда наиболее уместным становится вопрос: как они работали и как осмысляли свою работу? Если мы располагаем свидетельствами в достаточном количестве, можно выявить особенности поведения цензоров и в смежной среде – от отсеивания рукописей редакторами до изъятия книг полицией. Роли могут меняться в зависимости от организаций, распределение обязанностей между которыми будет зависеть от социально-политического строя. Но было бы ошибкой ожидать, что все публикации проходят один и тот же путь и что, если они оскорбляют власть, всегда следует одна и та же реакция. Здесь нет общих моделей.
Зато в изучении цензуры за последние сто лет сложились общие подходы[5]. Рискуя все излишне упростить, я назову два: во-первых, история борьбы за свободу высказывания против государственной и церковной власти, во-вторых, описание всех запретов, касающихся распространения информации. Несмотря на то что они так противоположны друг другу, мне кажется, оба заслуживают обсуждения.
Первый подход кажется дуалистическим, манихейским. Он противопоставляет детей света детям тьмы и апеллирует ко всем защитникам демократии, принимающим определенные истины как самоочевидные[6]. Какова бы ни была их логическая или эпистемологическая ценность, эти истины служат основным принципом не только в абстрактных рассуждениях, но и в политической практике. Первая поправка к Конституции США является отправной точкой для законов и судебных решений, давших определение и очертивших пределы «свободы слова и печати», как это записано в тексте одной великолепной фразой[7]. Интеллектуалы могут высмеивать «абсолютизм Первой поправки»[8], но свобода, заложенная в Билле о правах, относится к политической культуре, которую даже можно назвать «светской религией»[9], развивавшейся в течение двух с лишним веков и завоевавшей миллионы приверженцев. Придерживаясь Первой поправки, граждане США ориентируются на определенный стиль жизни. Они подчиняют свое поведение власти законов, а если между ними происходит конфликт, обращаются в суд, который определяет, какой закон применим согласно сложившейся практике.
Ратуя за основные права, философы оперируют абстракциями, но они обычно понимают, что эти идеи берут начало в системе власти и коммуникации. Джон Локк, философ, чье имя в первую очередь связывают с его теорией о естественном праве, не требовал свободы слова в то время, когда предварительная цензура была обычной практикой в Англии. Наоборот, он приветствовал решение парламента не обновлять закон о дозволении, обеспечивавший работу цензуры, считая это победой над торговцами из Книгоиздательской компании, которых презирал за монополистские действия и низкопробный товар[10]. Мильтон тоже выступил против Книгоиздательской компании в «Ареопагитике», величайшем манифесте свободы слова на английском языке – величайшем, но ограниченном (ведь в нем исключались «папизм» и «откровенные суеверия»)[11]. Эти примеры, как и другие, приходящие на ум (пример Дидро)[12], демонстрируют не принципиальную неспособность философов доказать ценность свободы слова, а то, что они воспринимали ее как идеал, который нужно защищать в мире экономических интересов и политических лобби. Для них свобода была не само собой разумеющейся нормой, а основным принципом политического дискурса, с помощью которого они добились перестройки общественной реальности в Европе XVI–XVII веков. Многие из нас живут в мире, который был создан этими философами, мире гражданских свобод и общечеловеческих ценностей. Эти моральные нормы не устарели с появлением интернета. Трудно представить себе более бессмысленное занятие, чем осуждение цензуры без учета традиции, ведущей от Античности к Мильтону и Локку, а от них к Первой поправке и Всеобщей декларации прав человека.
Такая аргументация может показаться несколько напыщенной. Она не то чтобы слегка отдает – от нее попросту пахнет завзятым либерализмом[13]. Я должен признаться, что сам разделяю либеральные взгляды и считаю «Ареопагитику» одной из самых воодушевляющих полемических работ, которые я читал. Но я также осознаю, что симпатизирую второму подходу к предмету, который сбивает спесь со сторонников первого. Сказанное или написанное слово обладает силой. На самом деле, могущество речи не сильно отличается по своему основному эффекту от других действий. Акты речи, согласно лингвистической философии, призваны произвести воздействие на окружающий мир. А их письменную форму нет причин связывать только с литературой. Некоторые теоретики литературы доходят до утверждения бессмысленности священного и защищенного конституцией понятия свободы слова. Как заявил Стенли Фиш в своем вызывающем эссе: «Свободы слова не существует, и это хорошо»[14].
Можно указать и на другие воззрения, так называемые постмодернистские[15], подкрепляющие эту точку зрения. В отличие от тех, кто воспринимает цензуру как нарушение прав, многие теоретики приходят к выводу, что она является неизбежной составляющей социальной жизни. С их точки зрения, цензура всегда и везде работает на уровне индивидуальной психики и общественного сознания. Она настолько вездесуща, что, как и в примерах, приведенных моими студентами, ее почти невозможно отличить от других форм контроля. Это ставит историю цензуры перед проблемой. С одной стороны, важно удерживаться от ограничения предмета исследования жесткими рамками, с другой – возникает искушение расширять его до бесконечности. Мы видим два конфликтующих подхода: один – нормативный, другой – относительный. На мой взгляд, их можно объединить, приняв оба и выведя на новый уровень анализа, который я назвал бы антропологическим. Чтобы доказать это, я привожу подробное описание работы цензуры в трех очень разных политических системах[16].
Такого рода исследование требует погружения в архивы – исторического аналога полевой работы антрополога. Мой путь начался много десятилетий назад с архивов Бастилии и коллекций Аннисона-Дюперона и Шамбре из Национальной библиотеки Франции. Благодаря счастливо сложившимся обстоятельствам я смог провести год, с 1989‐го по 1990‐й, в Берлинском научном колледже, а вскоре после падения Берлинской стены познакомился с некоторыми цензорами из Восточной Германии. В 1993–1994 годах я смог пополнить предоставленную ими информацию, проведя еще один год в Берлинском научном колледже в качестве стипендиата, и продолжил изучать эту тему в ходе нескольких исследований, посвященных цензуре газет Восточногерманской коммунистической партии (СЕПГ). Изучив работу цензоров в двух разных политических системах XVIII и XX веков, я решил обратиться к материалу XIX века из неевропейской части мира. Благодаря помощи Грэхэма Шоу, тогда заведовавшего собранием книг и документов Министерства по делам Индии в Британской библиотеке, мне удалось провести два лета, работая с невероятно подробными архивами Индийской гражданской службы.
Наконец, после стольких экспедиций к богатым залежам информации я стал думать, как превратить все это в книгу. Наверное, чтобы передать полученные сведения во всей их полноте, мне пришлось бы написать три книги. Но я хотел собрать результаты исследований в одном томе, чтобы читатели могли находить общие признаки в разных обстоятельствах и сопоставлять их. Попытка решить концептуальные и контекстуальные проблемы, сводя вместе сведения о трех разных странах в трех разных веках, может показаться обреченной на провал. Однако я все же надеюсь, что эта книга, в которой информация подается очень сжато, сможет привлечь широкую аудиторию и навести читателей на размышления о проблеме, вызываемой столкновением двух сил – государства, стремящегося бесконечно расширять свою власть, и коммуникации, постоянно увеличивающей объемы с развитием технологий. По системам цензуры, рассмотренным в этой книге, видно, что вмешательство государства в сферу литературы вовсе не ограничивается правками в рукописях. Оно доходит до формирования самого облика литературы как силы, проникающей во все слои общества. Если у государства была такая власть в эпоху печати, что может помешать ему воспользоваться ею в эпоху интернета?
Часть I
Франция Бурбонов: привилегии и репрессии
Манихейский подход к цензуре искушает особенно сильно, когда речь идет об эпохе Просвещения, которую легко воспринять как противостояние света и тьмы. Само Просвещение подает себя именно таким образом, а его сторонники из этой антитезы света и тьмы вывели новые: разум против мракобесия, свобода против угнетения, терпимость против фанатизма. Они видели параллельную работу двух сил в политике и обществе: с одной стороны, общественное мнение, возбуждаемое философами-просветителями, с другой – мощь государства и церкви. Разумеется, исторические исследования этой эпохи избегают подобного упрощения. Они разоблачают противоречия и двусмысленность, особенно когда соотносят абстрактные идеи с организациями и событиями. Но, когда речь заходит о цензуре, исторические интерпретации обычно противопоставляют репрессивные действия правительственных чиновников попыткам писателей продвигать свободу слова. Франция дает особенно яркие примеры такого противостояния: сожжение книг, арест писателей и запрет самых выдающихся литературных произведений, в первую очередь, работ Вольтера и Руссо, а также «Энциклопедии», история издания которых воплощает борьбу за освобождение знания от оков, навязанных государством и церковью[17].
В поддержку такой интерпретации говорит многое, особенно если воспринимать ее в ключе классического либерализма или защиты прав человека, то есть с современной точки зрения, берущей начало в Просвещении. Но, если говорить о правомерности такой оценки исторических фактов, ей не хватает углубленного изучения внутренней работы цензуры. Чем занимались цензоры, как они представляли себе свою задачу и как их деятельность встраивалась в существующий общественный и политический порядок?[18]
Книгопечатание и закон
Обратите внимание, например, на титульный лист (рис. 1) обычной книги XVIII века
Здесь мы видим пример цензуры, потому что одобрение (апробация) было официальным разрешением, выдаваемым королевскими цензорами. В приведенном случае речь идет о четырех одобрениях, они все напечатаны в начале книги и написаны цензорами, которые утверждали рукопись к печати. Один из цензоров, профессор Сорбонны, снабдил свое одобрение-апробацию примечанием: «Я получил удовольствие, читая эту книгу, и нашел в ней немало занимательного». Другой, профессор ботаники и медицины, подчеркнул пользу книги для путешественников, торговцев и исследователей естественной истории и особенно отметил литературный стиль. Третий цензор, теолог, просто признал, что книгу приятно читать. Он написал, что не мог ее отложить, потому что чувствовал «приятное, но не дающее покоя любопытство, которое вынуждает нас читать дальше». Разве таких слов мы ожидаем от цензора? Придадим вопросу форму, с которой, говорят, Эрвинг Гофман начинал любое социологическое исследование: что происходит?
Ответ кроется уже в самой привилегии, напечатанной после апробаций. Она выглядит как письмо от короля его чиновникам в судах, сообщающее, что король даровал автору книги, чье имя впервые упоминается в этот момент, эксклюзивное право печатать и продавать его произведение через посредников из гильдии книготорговцев. Привилегия – это длинный и сложный текст, в котором подробно оговариваются физические качества книги. Ее следовало печатать на «хорошей бумаге, красивым шрифтом, в соответствии с нормами книготорговли». Этими нормами задавались строгие стандарты качества: бумага должна была быть сделана из волокна определенного сорта, шрифт должен был быть откалиброван так, чтобы
Итак, на взгляд современного человека, все это выглядит довольно странно: мы видим цензоров, высоко оценивающих стиль и литературные достоинства книги, вместо того чтобы вырезать из нее крамолу, короля, распространяющего на нее свою милость, и гильдию книготорговцев, которая делит эту милость и продает по частям, как некое имущество. Что в действительности происходит?
Чтобы разгадать эту головоломку, нужно воспринимать книгу XVIII века так же, как некоторые банки с джемом или коробки с печеньем в Англии, которые привлекают внимание иностранцев тем, что произведены «для особого пользования Ее Величества Королевы». Книги были ценной продукцией, они имели высочайшую апробацию, выдавая которую цензоры ручались за высокое качество текста. Цензура не сводилась к уничтожению крамолы. Она была
Ключевым понятием в этой системе является «привилегия». Привилегии вообще были организующим принципом в эпоху Старого режима, не только во Франции, но и во всей Европе. Закон не распространялся на всех в равной мере, ведь предполагалось, что все люди рождены неравными – и в этом нет ничего плохого, так как иерархия была определена Богом и является частью природы. Идея равенства перед законом не приходила в голову большинству европейцев, за исключением нескольких философов. Закон был особым распоряжением, выдаваемым конкретным людям или группам лиц согласно традиции и по соизволению короля. И подобно тому как привилегии даровались знатным людям из хороших семей, их получали и высококачественные книги. Более того, в издательском деле привилегии действовали на трех уровнях: привилегия была у книги (современная идея авторского права еще не существовала нигде, кроме Англии), у книготорговца (он обладал эксклюзивным правом продавать книги как член гильдии) и у гильдии (она имела определенные права, например освобождение от большинства налогов). Короче говоря, монархия Бурбонов выработала сложную схему управления силой печатного слова. Как продукт системы, обсуждаемая в этой главе книга служит лицом целого режима.
С точки зрения цензора
Таковы были официальные условия книгопечатания при Старом режиме. Как выглядела эта система за внешней поверхностью титульных страниц с напечатанными на них текстами привилегий, то есть с точки зрения самих цензоров? К счастью, подборка рукописей в Национальной библиотеке Франции изобилует информацией о том, как цензоры выполняли свою работу в 1750‐е и 1760‐е годы. Тысячи их писем и рапортов главному директору Управления книготорговли (
Как и в тайной переписке с Мальзербом, в рапортах книги рассматриваются с откровенностью, немыслимой в официальных оценках. Иногда цензоры просто, на всякий случай, убеждались, что в рукописи нет ничего, оскорбляющего религию, мораль или государство, – это были основные критерии, которыми они должны были руководствоваться. Но многие положительно отзывались о стиле и содержании, даже если их отзыв состоял всего из пары строк. Вот, например, типичная рекомендация к привилегии: «Я изучил, по приказу господина канцлера, „Письма г-на де Ларивьера“,
Литературные соображения особенно заметны в негативных отзывах, от которых скорее можно было бы ожидать сосредоточенного выискивания крамолы. Один из цензоров осудил «легкомысленный и шутливый тон» трактата о космологии[26]. Другой не высказал теологических возражений против биографии пророка Мухаммеда, но нашел ее поверхностной, а проведенные исследования недостаточными[27]. Третий отказался рекомендовать учебник по математике, потому что задачи не излагались там в должной мере подробно, а также не для всех величин приводились вторые и третьи степени. Четвертый отверг юридический трактат на том основании, что там обнаружились терминологические неточности, неправильные датировки документов, неверные истолкования основных принципов и множество орфографических ошибок[28]. Оценка военных кампаний Фридриха II[29] вызвала негодование пятого цензора не из‐за неподобающей оценки международной политики Франции, а так как это была «компиляция, составленная без всякого вкуса и ума»[30]. А шестой отказался одобрить труд, защищающий ортодоксальную религию от нападок вольнодумцев, в первую очередь, из‐за небрежности автора:
Это вообще не книга. Невозможно понять ход мысли автора, пока не дочитаешь до конца. Сначала продвигается в одном направлении, а потом возвращается назад. Его аргументы слабы и поверхностны. Когда он пытается придать живость слогу, то становится просто нахальным… Стараясь ввернуть красивую фразу, он часто производит нелепое впечатление[31].
Разумеется, в рапортах содержится множество комментариев, осуждающих новые идеи. Безусловно, цензоры защищали церковь и короля. Но они работали, исходя из того, что апробация – это положительный отзыв о книге, а привилегии подразумевают поддержку короны. Цензоры выражали свое мнение как образованные люди, желающие защитить «честь французской литературы», как сказал один из них[32]. Они часто принимали надменный тон, жестко критикуя сочинения, не соответствовавшие стандартам, которые могли быть установлены еще в Великий век,
Я обнаружил только унылое морализаторство вперемежку с мелкими приключениями, плоскими шутками, невнятными описаниями и тривиальными рассуждениями… Такая работа не заслуживает официальной апробации[36].
Цензура такого рода вела к затруднениям: если произведение должно быть не только безобидным, но и достойным одобрения по критериям века Людовика XIV, разве так не отсеется большинство книг? Цензор, работавший с упомянутым выше романом, выбрал типичное решение:
Так как [это произведение], несмотря на свои недостатки и посредственность, не содержит ничего опасного или предосудительного и, в конце концов, не оскорбляет религию, мораль или государство, я думаю, что вполне допустимо разрешить ее печать с молчаливого дозволения, хотя публика и не обрадуется такому подарку[37].
Другими словами, режим создавал лазейки в юридической системе. «Молчаливое дозволение», «допущение», «простое попущение», «дозволение полиции» – чиновники, надзирающие за книготорговлей, разработали целую систему категорий, которую можно было использовать, чтобы разрешить печать книги без официальной апробации. Учитывая суть системы привилегий, им не оставалось ничего другого, иначе пришлось бы дать бой всей литературе того времени. Как сказал Мальзерб, вспоминая годы, проведенные на посту главного директора Управления книготорговли: «Если бы человек читал только те книги, которые сразу выходили с официальной апробацией правительства, он отстал бы от своих современников почти на сто лет»[38]. Мальзерб больше, чем все предыдущие директора Управления, расширил сферу применения «молчаливого дозволения» – обещания закрывать глаза на продажу книги, если она не вызывала столь громкого скандала, чтобы ее приходилось изымать с рынка – обычно силами полиции. В отличие от привилегий молчаливое дозволение не гарантировало эксклюзивного права на печать книги, но для него требовалось утверждение цензором и внесение в реестр. Эти процедуры не оставляли по себе никакого следа на титульном листе книги, даже имени цензора, вместо этого там часто был указан фальшивый адрес, показывавший, что книга напечатана за пределами Франции. В особенно сложных случаях цензоры могли рекомендовать Управлению книготорговли «простые попущения»,
Цензору, получившему новую рукопись, эта система разных уровней законности обычно предоставляла три варианта действий: во-первых, он мог запросить через главного директора Управления привилегию для книги у канцлера, и тогда она могла выйти с апробацией и именем цензора на титульном листе. Во-вторых, цензор мог рекомендовать молчаливое дозволение, тогда книга выходила без официальной поддержки, как если бы была напечатана за границей. В-третьих, он мог отказать в публикации рукописи, после чего она могла быть напечатана только нелегально[39]. Делая выбор, цензор должен был учитывать сложные и часто противоречивые факторы: соответствие принятым религиозным, политическим и моральным нормам, ценность для литературы или соответствующей области знания, эстетические качества и, иногда, коммерческий потенциал, возможное влияние на текущую ситуацию в стране, соприкосновение с паутиной вражды и протекций в свете,
Для начала, история успеха. Шевалье де Муи – наемный писатель и по совместительству полицейский шпик – обладал минимумом таланта и еще меньшими средствами, но нашел огромное количество «протекций», что в XVIII веке означало использование того влияния, которое заставляло «свет», или «мир»,
Все шло хорошо, но Монкриф получил неряшливый экземпляр рукописи, написанный почерком, который едва можно было прочесть. Ему потребовалось потратить много времени и труда, чтобы расшифровать его, расставляя свои инициалы на просмотренных страницах согласно принятой процедуре. Муи, умоляя действовать быстрее, убедил цензора отдать первую часть одобренных страниц, чтобы книгу можно было внести в список на апробацию во время следующей аудиенции у Мальзерба в Бюро книготорговли,
У следующей истории не такой счастливый конец. Гийом Понсе де Лаграв, адвокат и малозначительный писатель, был куда более талантливым, чем месье де Муи, но далеко не таким умелым в поисках покровительства, хотя в какой-то момент и был цензором сам. В 1753 году он закончил «Проект украшения города Парижа и его предместий» (
В недоумении Понсе через голову Монкрифа обратился к самому Мальзербу. «Во Франции автору тяжело сталкиваться с таким количеством трудностей, – писал он. – Я никогда не умел играть в придворного. В этом моя беда». Но после этого он сам прибегает к придворному языку: «Если бы я не знал о вашей справедливости, месье, я мог бы использовать связи своей семьи с месье д’Орьяком и месье Кастарнье. Хотя я не часто бываю в их обществе, они знают, кто я такой, им прекрасно известно мое имя… Среди благородных людей кровь многое значит»[44]. Мальзерб попросил Монкрифа изложить свою версию происходящего. Цензор признал свое нежелание вступать в противостояние с влиятельными людьми и попросил избавить его от хлопот по этому делу. Он также написал возмущенное письмо Понсе, жалуясь, что тот навлек на него неудовольствие Мальзерба. Так что Понсе в итоге пришлось просить о передаче книги другому цензору и о молчаливом дозволении. Когда его книга наконец увидела свет без привилегии и апробации, ее судьба была именно такой, какой можно было бы ожидать с самого начала: она никого не оскорбляла, и никто не обратил на нее внимания.
Эти два случая больше говорят о работе цензоров, чем нашумевшие гонения на просветителей. На самом деле, авторы и цензоры вместе работали в серой зоне, где законное постепенно перетекало в незаконное. Они разделяли одинаковые идеи и ценности – что неудивительно, ведь они происходили из одной среды[45]. Большинство цензоров и сами были писателями, включая авторов, связанных с Просвещением, например Фонтенеля, Кондильяка, Кребийона-сына и Сюара. Как и энциклопедисты, они принадлежали к университетско-академическим и административным кругам, кругам духовенства и образованных профессионалов[46]. Они не зарабатывали на жизнь цензурой книг, делая карьеру профессоров, врачей, юристов и всякого рода чиновников. Цензура была для них дополнительным занятием, и большинство исполняло обязанности цензоров бесплатно. Из 128 цензоров в 1764 году 33 получали скромное жалование в 400 ливров за год, один – 600 ливров, а остальные – ничего[47]. После долгой преданной службы они могли надеяться на пенсию. В 1764 году государство выделило 15 000 ливров на такие пенсии для отставных цензоров. Но для большинства из них награда за работу заключалась в престиже и возможности найти протекции. Быть отмеченным как «королевский цензор»,
Почему находилось столько образованных, зачастую принципиальных людей, готовых взяться за такую работу? «Условия работы», как мы сказали бы сегодня, выглядели совсем непривлекательными: маленькая зарплата или ее полное отсутствие, ни своего стола, ни кабинета, почти ничего, кроме синего карандаша, который предоставляло правительство. Зато работа цензора была связана с долгими часами кропотливого труда и постоянным риском оскорбить высокопоставленных людей и даже навлечь на себя позор. Но сама постановка вопроса будет анахронизмом. За исключением некоторых протестов вроде знаменитого монолога Фигаро из «Женитьбы Фигаро»[51], большая часть негодования обрушилась на цензоров после 1789 года, когда среди обычных людей распространилось убеждение, что всякий индивид имеет естественное право на свободу высказывания. Чем же была в мире, руководствовавшемся иными принципами, система цензуры, внушавшей уважение к себе?
Повседневная работа
Начать следует с понимания взаимосвязи, существовавшей между цензурой и ростом роли государства, процессом, стремительно набиравшим силу во Франции со времен Ришелье. Ко времени Мальзерба строй старой абсолютистской монархии изменило, по словам Макса Вебера, новое явление, повлиявшее на облик всего современного общества: бюрократизация. Термин «бюрократия» появился в 1750‐е годы вместе с растущей зависимостью от бумажных документов, бланков, установленного регламента выполнения задач и целой иерархии работников на жалованье, от простых клерков и переписчиков до руководителей администрации,
И все же документы, оставшиеся после них, указывают на процессуальные нормы и самосознание, которые можно считать признаками бюрократического подхода – смешанного, разумеется, с устаревшими элементами, свойственными книжной индустрии под руководством гильдии, «Парижского общества книгоправцев и типографов»,
Месье …,
будет рад взять на себя изучение этой рукописи со всем возможным вниманием и усердием, чтобы предоставить в скором времени суждение о ней господину канцлеру.
Секретарь Мальзерба вписывал имя цензора, название рукописи, дату и в верхнем левом углу номер запроса. Этот номер вместе с соответствующей информацией вносился в реестр, называемый «книгой о книготорговле»,
В этой небольшой работе о росписях в Геркулануме я не нашел ничего, кроме достойных внимания и разумных сведений, и на ее публикацию вполне можно дать официальное разрешение, а не молчаливое дозволение[57].
В более сложных случаях цензор отсылал суждение Мальзербу в виде письма. Кроме того, он мог высказать его устно и подробно обсудить с Мальзербом на рабочих встречах с цензорами, так называемых
В любом случае выраженное суждение оставалось между Мальзербом и цензором, часто было написано неформальным языком и могло быть довольно длинным. Напротив, апробация была официальным одобрением запроса на привилегию, которое часто печатали вместе с привилегией в тексте книги. Цензоры были склонны к более сдержанному и лаконичному стилю, когда писали апробации. Обычно их посылали вместе с суждением в особняк Мальзерба, где его служащие (ему хватало одних только секретаря и клерка или переписчика) руководили следующей стадией процесса[58]. Они делали копию апробации для своего архива и готовили еще одну так называемую «ведомость»,
Система подразумевала столько тасовки и обращения бумаг, что открывала бесчисленные возможности для ошибок или жульничества, как в случае с Муи, пытавшимся втиснуть оскорбления своих врагов из Французской академии в незаверенный черновик, скрыв это от цензора. Но стандартная процедура показывает желание внести разумный порядок в сложный процесс надзора за текстами на пути от рукописи к печати. Заполнение бланков, нумеровка документов, отслеживание досье, копирование и регистрация, печати и согласование – не является ли все это симптомами полномасштабной бюрократизации? Не в полном, веберском, смысле этого слова. Управление книготорговли можно описать как бюрократию без бюрократов. Она занимает промежуточную ступень в веберском процессе и таким образом характеризует попытки Старого режима вести дела более эффективно, не отказываясь от системы привилегий и протекций, пронизывающей барочное великолепие королевского двора.
Цензоры были вынуждены справляться с ограничениями и противоречиями этого барочного прообраза современной бюрократии, выполняя поток заданий, как могли. Мальзерб обычно раздавал работу согласно специальности цензора, которая значилась рядом с его именем в стандартных рубриках
Большинство цензоров, похоже, подходили к своей задаче серьезно и работали с усердием. Изучая трактат о торговле и курсе валют, один из них исправил орфографические ошибки и переделал большую часть расчетов[62]. Другие делали списки фактических ошибок, подправляли грамматику, отмечали стилистические неточности и особенно старались отмечать фразы, которые могли быть сочтены оскорбительными. Цензоры часто возражали против резкого тона, защищая идеалы умеренности и благопристойности (
Поскольку такой процесс требовал много усердия, заботы и ответственности, он связывал писателя и цензора крепкими узами, иногда доходившими почти до соавторства. Цензора назначал главный директор книжной торговли, который часто консультировался с авторами и удовлетворял просьбы, которые ему присылали. Мальзерб знал всех известных писателей своего времени и иногда помогал их рукописям обойти опасности и препоны на пути к получению привилегии или молчаливого согласия. Самые знаменитые авторы встречали особое обращение, ведь почтительность к ним и использование собственного влияния были обычным делом среди людей света. Вольтер всегда добивался покровительства не только от Мальзерба, но от министров, генерал-лейтенанта полиции, влиятельных вельмож и любого, кто мог дать ход его произведениям – разумеется, легальным. Свои нелегальные труды он публиковал подпольно и под вымышленными именами или, еще лучше, под именами своих врагов[65]. В ходе сложных взаимоотношений с Руссо Мальзерб практически сам руководил публикацией его основных трудов, особенно «Новой Элоизы» и «Эмиля». Менее известным, но тоже обладавшим хорошими связями писателям иногда удавалось получить одобрение для своего произведения у человека, который вообще не был цензором, потому что Мальзерб мог послать необычный
В принципе, авторы не должны были знать имена своих цензоров и, как правило, не знали их. Последние иногда настаивали на анонимности как условии работы. У Монкрифа было столько связей среди культурной элиты и сливок общества, что он не смог бы нормально работать, если бы его имя стало известно авторам доверенных ему рукописей[70]. И все же случались утечки, к ужасу цензоров, в том числе Монкрифа[71]. Узнав, что один из его отрицательных отзывов может быть показан автору, особенно трепетный цензор попросил вырезать свою подпись с нижнего края страницы[72]. Даже положительная оценка могла вызвать проблемы, ведь, когда имя цензора появлялось вместе с апробацией и привилегией в тексте книги, он казался единомышленником автора и мог навлечь на себя гнев его врагов. Литературный цензор умолял Мальзерба дать лишь молчаливое дозволение,
Пытаясь одновременно удовлетворить требования разных сил, вмешивавшихся в их работу, и улучшить качество рукописей, цензоры часто начинали симпатизировать авторам вверенных им произведений. Они нередко переписывались с авторами и даже встречались с ними, хотя те и не должны были знать, кто цензурирует их труды, до выпуска апробации. После отправки нескольких замечаний теологу, написавшему трактат о Боговоплощении, один из цензоров оказался вовлечен в сложное обсуждение церковной доктрины[76]. Другой организовал встречу с автором, чтобы объяснить тонкий нюанс: рукопись вышла прекрасной, но автор обесценивал свои аргументы, используя излишне полемический тон, и ему нужно было научиться следовать литературной благопристойности,
Разумеется, сотрудничество могло окончиться плачевно. Не сумев убедить автора переписать рукопись согласно своим представлениям, цензоры иногда отказывались иметь с ним какое-либо дело[83]. Обсуждения текста могли доходить до перепалки. Цензоры жаловались на качество копии, авторы – на задержки[84]. Отставной морской офицер счел унизительным требование сократить свои стихотворения, а потом, после нескольких нанесенных им «увечий», необходимость сокращать еще[85]. Математик, который был убежден, что нашел формулу квадратуры круга, пришел в ярость от отказа публиковать его рукопись. В ней не было ничего против религии, государства или морали, но цензор отказал ей в публикации, так как не хотел проблем с Академией наук, членом которой являлся (а академия отказалась рассматривать новые трактаты на эту тему):
Это ли награда за огромный труд, самый неблагодарный, самый трудный и в то же время самый необходимый, которым только может заниматься геометр? Вот награда, которая должна внушить нам рвение и дух соперничества! Или, сказать точнее, вот источник отвращения и разочарования, не позволяющий нам быть одинаково полезными миру, который мы населяем[86].
Несмотря на эти разногласия, цензура, в ее повседневном варианте, скорее сближала авторов и цензоров, чем разделяла их. Их взаимоотношения обычно превращались в ту или иную форму сотрудничества, а не безжалостное подавление. Насколько можно подсчитать, процент отказов был довольно низок, около 10%[87]. Но, разумеется, рукописи, которые действительно бросали вызов ценностям церкви и государства, не попадали к цензорам в Управление книготорговли. Они отправлялись на печатные станки, находившиеся за границами Франции, где протянулась благодатным полумесяцем вереница издательских домов от Амстердама вниз к Брюсселю и Льежу, через Рейнскую область в Швейцарию и, наконец, в папские владения в Авиньоне. Эта однозначно запретная литература вместе с большим количеством незаконно изданных книг доставляла немалую прибыль зарубежным издателям, отправлявшим все это во Францию через обширную сеть подпольных распространителей и контрабандистов[88]. Ущерб, наносимый французской экономике, был настолько велик, что директора книжной торговли, особенно Мальзерб и его преемник Антуан де Сартин, делали все возможное, чтобы расширить пределы разрешенного во Франции, увеличивая число молчаливых дозволений, простых дозволений, допущений и с помощью других методов, ради поддержки местного производства. Экономика в вопросах цензуры значила не меньше, чем политика или религия[89].
Однако администраторы не располагали полной свободой действий, так как в Париже они не могли принять ни одного важного решения, не думая о реакции Версаля. Как только всплывал чувствительный вопрос, Мальзерб в обход своих цензоров обращался прямо к ключевым фигурам в министерствах и при дворе. Можно ли напечатать трактат о военных укреплениях? Пусть решит военный министр. Исследование зарубежной торговли? Его отправляли генеральному контролеру финансов. История Ирландии с особым упором на войну и дипломатию? Министр иностранных дел должен был заверить рукопись перед отправкой цензору. Книга о необходимости построить в Париже новый госпиталь? Цензор дал ей предварительное одобрение, но окончательное решение ее судьбы было в руках министра, возглавлявшего парижский департамент[90]. Посвящения тоже были деликатным делом, ведь публичная фигура, принимая посвященное произведение, косвенно выражала поддержку автору и оказывалась с ним связана. Писатели постоянно осаждали знатных вельмож, надеясь, что посвящение приведет к протекции. Обычно они не могли пробиться дальше прихожей или секретаря сановника, но периодически пытались срезать угол, опубликовав посвящение без разрешения и отправив своему потенциальному покровителю специально переплетенную копию. Мальзерб должен был пресекать подобного рода проступки. Он не позволял печатать посвящение, если автор не мог предоставить письма, подтверждавшего, что оно было принято, и всегда требовал от цензора проверить текст самого посвящения[91].
В этот момент разговора о цензорах мы, по-видимому, ударяемся в крайность. Цензоры давали положительные отзывы на книги. Они обращали внимание скорее на эстетическую и содержательную ценность текста, чем на угрозу для церкви, государства и морали. Они часто сочувствовали авторам, встречались с ними и даже вносили свой вклад в их работу. Вместо того чтобы накладывать на литературу ограничения, они помогали ей существовать. Так неужели цензоры вообще не занимались идеологической полицейской работой, которая обычно ассоциируется с их профессией?
Трудные случаи
Можно выдвигать на передний план положительные стороны цензуры, отбирая из примеров те, что показывают ее в выгодном свете. Описывая выше занятия цензоров, я старался быть, насколько это возможно, непредвзятым. Но, сосредотачиваясь на их обычной повседневной работе, я не уделил внимания ярким событиям, которые привлекают большинство историков, и не рассматривал случаи, когда цензоры занимались непосредственно идеологическими вопросами. Середина XVIII века была временем великого брожения. Время, на протяжении которого Мальзерб занимал пост директора книжной торговли, почти совпадает с периодом, когда были изданы самые значительные произведения эпохи Просвещения: от «Энциклопедии» (ее проект впервые был издан в 1750 году, а последние десять томов вышли вместе в 1765‐м) до «Эмиля» и «Рассуждения о науках и искусствах» Руссо (обе работы опубликованы в 1762‐м). Мальзерб был другом просветителей, и его действия на посту директора многие считают поворотной точкой в истории Просвещения и свободы слова в целом. Как это сказывалось на повседневной работе цензоров, служивших под его началом?