Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы живем рядом - Николай Тихонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Исчезло все. Не было ни плавучего моста на реке, ни базаров, ни минаретов, ни города. Термез, как говорится, исчез с лица земли. Труха и пепел, груды руин, поросших жесткой травой. Нищие бродяги на первом плане сидят у костра, как первые кочевники на земле.

— Ну вас к черту! — сказал Ястребов и зазвенел посудой. — Я не могу больше. Я должен сейчас же выпить, или мне будет нехорошо. Это не жизнь человечества, это издевательство над человеком. Какое имя этому?

— Имя этому Чингис-хан! — ответил Карский. — Он прикончил Термез, он так и полагал, что город исчез навсегда. Он перебил всех, кого мог; всех мастеров, всех женщин увел в рабство. В развалинах стали жить шакалы и бродяги. Сотни лет в унынии и унижении лежали развалины. И вот пришел век, когда город стали звать Великим Термезом. Вот город, который именовали соперником Багдада...

Мы увидели роскошный город, красивый и богатый. Дворцы лучше прежних, каналы шире, большие мечети, медресе, толпы ученых, спорящих о научных открытиях, изобилие красок, всадники, пешеходы, роскошь воинов и купцов. Таким мы еще не видели Термеза.

— Как он жил тогда? Это были века наивысшего расцвета, когда им владели Саманиды, Газневиды и Хорезм-шахи. Здесь Макона проповедовал, что он сам бог, являвшийся раньше в виде Авраама, Моисея, Иисуса, Магомета. Он ходил всегда с закрытым лицом, так как уверял, что человеческий глаз не вынесет блеска, который излучает его лик. Сам калиф идет на него с большим войском. Сам калиф терпит поражение под стенами Термеза... Так он и живет, Термез, но мельчают с каждым веком его владыки, идут века, и приходят к власти жалкие феодалы катящейся к закату Бухары. Войны все чаще, все мельче, войны с афганцами, с бухарцами — и наконец вот вам Термез в веке, соседнем с нашим. Вот он!

Развалины, громоздящиеся всюду. Куски разбитых изразцовых плит, обломки зданий, отдельные стены накануне падения, выветрившиеся, наклоненные, разбитые башни, стены, лежащие в реке, остатки набережной. В одном только месте белая небольшая гробница, покрытая узорами с арабскими стихами.

— Это могила ученого и писателя, шейха, святого Абу Абдаллаха Мухаммеда, сына Алия, ал Хакима Термезского. — Сказав это торжественно и выпив рюмку водки, Карский снова завозился с аппаратом.

— «Еще одно, последнее сказанье...»

В зелени новых садов увидели мы на простыне домики маленького поселения. Над зеленью молодых деревьев подымался куполок скромной церкви.

— Русское укрепление Термез! — сказал Карский. — Девяностые годы прошлого века, на этом месте стоит сегодняшний Термез, от него в четырех километрах руины древнего Термеза, и вы его сами видели. Вам его нечего показывать. Сеанс окончен. Зажги свет, Витенька.

Вспыхнул свет и осветил Ястребова, задумчиво держащего полную рюмку. Карский и Витя привели все в порядок, убрали со стены простыню, унесли волшебный фонарь и сели к столу.

— Показали, уж спасибо, — сказал Геннадий Геннадьевич и залпом выпил водку. — Ну, мы такого тут настроим, ни в какие века ничего подобного не было. Но я, признаться, не думал, что это такое место. Я понимал, что здесь одна цивилизация уничтожала другую, но думал, что она оставляет что-то в наследство, а так, чтобы начисто все исчезло, — этого я предположить не мог. И все-таки странно, что кочевники, дикари, ничего не принесшие с собой, кроме страшного деспотизма, смели всю цивилизацию, непонятно.

— Ничего не могу поделать, — развел руками Карский, — хорошо еще, что революция добралась сюда быстро и люди сейчас живут здесь по-другому. Как вы сказали, товарищ полковник, у жителей не единственное теперь культурное развлечение — тигров бить. Тигров заметно поубавилось, да и феодалов тоже.

— Да, — протянул полковник, — я здесь молодым был. Выдубили меня пески. Как вспомнишь, что это за годы были! Джунаида сегодня, поди, все забыли, а мы за ним гонялись по пустыне. Что разговора о нем было!

— Позвольте, — сказал Виктор, — я что-то и не слыхал о таком. Это басмач какой, что ли?..

— Что значит басмач! — прогудел Ястребов. — Лев, царь пустыни, владыка Каракумов. Хитрый был старик, сильный, храбрый, черт! Пустыню знал, как свой халат. Высоко метил, Хивинского хана зарезал, как барана. Священную войну объявлял... А ты — басмач!..

— Я про Джунаида роман хотел писать, даже материалы собирать начал, — вставил я свое слово, — а действительно, давно это было. Я, помню, ездил с инженером одним по Зеравшану, так у инженера была бумага, где на двух языках было написано, что он работает по водному хозяйству и что трогать его нельзя. А если тронут, то в том районе, где это случится, воду в арыках закроют. И басмачи держались правила — как встретят такого, сразу: «Мандат барма?» Ну и читают, и как до ирригации, до воды, дойдут, сразу отпускают с миром. Это время я еще застал...

— А уж мы за Джунаидом погонялись! Мы сначала пустыни не то что боялись, а не привыкнешь к ней никак. А там, если воды нет, и людям и лошадям смерть. И без промедления. Ну, а потом знатоками стали, теперь таких не найти. Теперь техника другая и люди другие. Мы же тогда даже воевать в бою учились. Теории-то пустынной войны никакой не было. Своим умом доходили. Я помню, пришли красноармейцы из России, неподготовленные. Обратили мы внимание, что в бою они стреляют дружно, а убитых и раненых у неприятеля мало. Что такое? Давай тут же, в пустыне, учебную стрельбу проводить. Кто всеми пятью пулями в черный круг попадет — примерно в двадцать сантиметров круг, — тот настоящий стрелок. Что скажешь! Из всего полка только один и попал всеми пулями. А потом выучились так стрелять, что пулю в пулю всаживали.

Залезем в пустыню, жратвы для верблюдов и коней мало, воды мало, злости много. А кругом средневековье. Феодалы, ханы, вожди разные, просто бандиты, а мы революцию несем в эти пески. Помню, восемнадцатое марта нас застало на походе. О значении Парижской коммуны беседу проводим. Тут барханы страшенные, колодцы только что от трупов верблюжьих очистили — басмачи их туда набросали, — а политруки читают красноармейцам доклады, беседы проводят о Парижской коммуне. Правильно читают — в пустыне это с особой силой звучало. И джигиты тоже слушают, узбеки, туркмены, киргизы — все слушают про Парижскую коммуну. Так мы революцию Октябрьскую в самые недра пустыни привели. А нравы — жестокие были тут, сударь, нравы! Мы гоним Джунаида от колодца к колодцу, выгнали с Орта-кую, а он на Чарышлы идет. А догоним каких басмачей с их женщинами, так они верблюдов своих постреляют и женщин тоже, чтобы в плен к нашим джигитам-туркменам не попали. А если совсем уж их прижало и мороз, — а зимой дело было, — так и детей малых в пустыне побросают. Раз, мол, сам кончаюсь, пусть и вам будет конец.

И вот, смотрите, женщин раскрепостили, детям теперь живется неплохо. С трудом превеликим мы эту Азию раскачивали, сил не жалели. И воевали, и учили, и дружили, и друг с другом дружить учили — туркмен с киргизами и узбеками. Крестьяне первыми понимать стали, что такое земля, которая тебе принадлежит. Я про города не говорю. Там тоже борьба была прежестокая. Всех просветили. Ну а за это просвещение, тоже заплатили хорошими людьми. Сколько я товарищей оставил навсегда и в песках и в горах!

Иных как-то и с годами не забываешь. Уже и время прошло, и Великая Отечественная война все затмила, а нет, все же помнишь. Хоть историю, что ли, товарищи писатели, написали бы про то, как здесь Красная Армия за отечество и человечество сражалась. Был у нас один человек, любимец-командир, — храбрец, ничего не скажешь. Ветцель. Надо было ликвидировать одного сложного человечка, что сначала из кровной мести был с нами против Джунаида, а потом начал другими делами заниматься. Он понимал, что феодалам, к которым и он принадлежал, конец приходит и ему с революцией не ужиться. И задумал он восстание против советской власти и начал приводить свой план в исполнение.

Ну, все ясно, поведение его сомнений не оставляет. Вопрос только во времени. А восстание задумано хитро и широко. Прямо вызывать его на объяснения поздно: не пойдет. Надо самим идти к нему в нору. А он жил в маленькой глиняной крепостице в пустыне. Внутри крепостицы стояли у него кибитки, а в них — его джигиты, до зубов вооруженные. И придумали: пусть Ветцель к нему поедет, как будто просто так, тем более что с ним будет только разъезд — тринадцать человек. И раньше, бывало, заезжали, — и он встречал, лиса, с уважением. А до того, как Ветцель сумеет его захватить, подойдет на помощь эскадрон, да не один. Значит, самое главное — продержаться до подхода. Ветцель приехал, встретил его Якши Кельды, ничего как будто не подозревает. А его джигиты дырки в юртах понаделали и наблюдают. И что случилось тут с Ветцелем? Такой опытный был каракумец, а тут дал ошибку: схватил Якши Кельды на дворе. А джигиты, видя это, сразу стрелять, поранили красноармейцев и своему главарю пулю в живот всадили.

Наши вскочили в кибитку, туда же затащили Якши Кельды, и начался бой, типичный каракумский бой: наших четырнадцать, а их свыше ста пятидесяти. Пули, брат, прошивают юрту со всех сторон. Ветцель чем их держал? Только они хотят в кинжалы, а он выскочит да гранатой и глушит, а когда гранаты кончились, связкой толовых шашек по ним. Он был подрывник, сапер, — знал, как со взрывчаткой обращаться. И пуля ему по левому виску прошла. А бой идет дальше. Мы слышим издали: отчаянная стрельба, взрывы. Ну, битва! Мы в галоп! Ворвались, когда уже басмачи на крышу кибитки лезли, чтобы оттуда в упор стрелять. Вот какая резня была! Почти все наши переранены, а наша взяла. Вот так и погиб храбрый Ветцель. Сам перед смертью с убитого Якши Кельды снял орден Красного Знамени, который тот получил в свое время за помощь против Джунаида.

— Я видел этот орден в Мары. Мне его в восемьдесят третьем кавалерийском туркестанском полку показали в тридцатом году, — сказал я.

— А это было в октябре двадцать пятого, — продолжал Ястребов. — Вот какие были бои, походы. Многие герои революции тут в песках себя прославили. Все жители видели, что боремся мы за правду, за свободу народов. На шее моей лошади висел темно-желтый шнурок с бирюзовым колечком — от дурного глаза, от дурной пули талисман. Приятель один, узбек, повесил, говорит: «Не снимай, цел будешь, клянусь». А меня дурная пуля все же задела, да так, что я едва жив остался. До сих пор помню, как мы враз оба выстрелили — басмач и я. Он наповал, а я — почти наповал. Но вот живу, и даже ничего живу. Воспоминаниями даже занялся.

— То, о чем вы рассказывали, Геннадий Геннадьевич, забудется скоро, если уже не забылось, — сказал я. — Нам Якши Кельды помнить не так уж обязательно, а наших, кто за дело революции погиб, забывать стыдно. Но имя Ветцеля в части, где он служил, в тридцатом году помнили, и, думаю, в истории полка его имя осталось. А придет время, историки напишут историю борьбы с басмачеством, они расскажут все, как было. Тем более, что это были жертвы необходимые.

— За что подымем тост? —- спросил Карский.

— За будущее, — сказал я. — Садитесь, Витя, выпейте тоже. Вы — молодой человек, вам нужно будущее увидеть своими глазами. Но прежде я обосную свой тост. Пусть в ближайшем будущем будет так. Вы садитесь в Москве в самолет, который, скажем, через четыре-пять часов доставит вас в Термез. В Термезе или рядом вы на шикарном пароме переправляетесь на афганскую сторону, а там ночуете в первоклассном отеле, который стоит на том месте, где мы спали на земле. Едете по замечательной дороге и вечером видите, что две линии огней остаются за нами. Одна — золотой пояс Термеза и окрестностей, другая — электрический свет в афганских городках и селениях на берегу Аму-Дарьи. Верблюдов нет, они стали анахронизмом и пасутся где хотят, как в заповеднике...

— За свои старые заслуги, — сказал Ястребов, смеясь. — А куда их девать? Из них даже колбаса скучная — синяя, безвкусная...

— Все богатства раскрыты. И всюду, куда вы едете, работают заводы и рудники, горные пастбища и свет в ночи. Ведь до революции — если с афганского берега посмотреть — на нашем тоже ни одного огонька или какой-нибудь один, вроде заблудившийся. А теперь посмотришь — сияние до звезд, что твой Париж! И заводы стоят, и фабрики есть. Я пью за здоровье Термеза, будущего миллионного города, лучшего из всех Термезов прошлого на великом пути Москва — Кабул — Дели!

И мы дружно осушили рюмки за город тысячелетней истории и за людей, идущих вперед, имеющих волю и упорство, каких мир еще не знал, и за дружбу народов.

В эту ночь мне снились утомительные сны. Ко мне приходили делегации из всех времен, и они путались у меня перед глазами, перемешивались, и люди в касках с перьями и в тюрбанах чего-то требовали от меня и размахивали бог знает чем перед самым моим носом.

На другой день к вечеру мы поехали всей компанией в пограничный колхоз, куда нас пригласили еще два дня назад. Зима в Термезе не похожа на русскую зиму. В такой декабрьский вечер у нас на севере сугробы; над белыми полями и заваленными снегом лесами проносится, завывая, вьюга, или метет поземка в поле, или валит большой тихий снег, и ватные хлопья мягко ложатся на черные колеи, на красные трубы домов, из которых встают синие столбы дыма и цепляются за черные ветви, относимые ветром к земле.

Здесь же белыми были только редкие ощипки-хлопья, торчащие из коробочек кусочки нежной белизны, которые особенно выделялись на пустом и темном хлопковом поле. Эти ощипки забыты не очень старательными сборщиками.

— Их школьники доберут, — сказал узбек Алим, старый садовод, вводя нас в аллеи фруктового сада, широко раскинутого по долине.

Было холодно, и вечерние сумерки напоминали наш октябрь. На дорожках лежали съежившиеся, твердые листья; черные ветви, однако, не казались мертвыми. Какой тихий и важный покой сошел на этот сад! Дорожки уходили так далеко, что конца не было видно стоящим в легком синем сумраке деревьям.

Алим запахнул свой теплый халат и поправил тюбетейку на голове. Его лицо было красноватого оттенка, загорелое, обветренное. Он носил среднего размера черную жесткую бороду. Худое сильное тело и длинные подвижные руки его хорошо подходили к этому большому строгому саду. Казалось, деревья следят за каждым его шагом, — так они привыкли к нему и так доверяют его все понимающим рукам.

Он сказал, широко обводя рукой окружающее пространство:

— Тут не было ничего. Степь, пустынная степь. Соль лежала. Мы пришли из Ферганы. В двадцать девятом году пришли. Это все наша работа — все, что вокруг. Пусто было, а теперь деревья стоят. Много, еще больше будет. Если б были еще руки, мы сделали бы всю долину цветущим садом. По всей Сурхан-Дарье такая земля. Приходи и работай. Но людей не хватает, рук не хватает. Что я могу? Я стар. Я люблю работать. А тут все растет: персик растет, абрикос, алыча, гранат, инжир; а деревья возьми: карагач хорошо идет, тополь, джида, эйлантус, такое заграничное дерево, тоже идет, и этот привозной — любит воду из земли тянуть — эвкалипт. Кто помнит тех, кто делал старые каналы? Никто не помнит, нет такой памяти у людей. Если б эти старые каналы восстановить — тут живи и умирать не надо. Я тебе говорю...

Я спросил:

— Кто их разрушал? Как можно разрушать каналы?

Старик укоризненно покачал головой и сказал тихо:

— Я человек из Ферганы. Мы пришли сюда двадцать лет назад колхоз строить. Всю посмотрели долину, кругом развалины, степь, жизни нет. Давно это было, говорят люди: здесь кошка бежала по крышам от гор до реки. Никто не помнит, кто все уничтожил. Тот, кто жизнь не любил, смерть любил. И все убил: и дома, и людей, и кошку, что бегала по крышам. Пришла степь. А тут растет все что хочешь. Но вода надо, труд надо, руки надо. А я стар, силы не те, товарищ! Но колхоз вот, сады вот, хлопок вот, арбуз есть, гранат, дыни есть. Все есть. Мы не одни пришли. Пришли сюда не одни узбеки: тут и русские, и киргизы, и туркмены. Разный народ, дело общее. Наш колхоз рядом с границей. Там, за рекой, не наше, там все уже афганское. Вы, кажется, оттуда приехали?

— Оттуда, — сказал я за всех.

— У них тихо живут, — как бы отвечая на свои мысли, медленно сказал Алим, — машины нет, людей нет, скота нет, силы нет, тоже степь пришла. И колхоза у них нет. — Помолчав, он продолжал: — У них каракуль хороший, чистый, много есть. Много народу на земле, очень много. Сюда бы дать еще. Я в молодости тоже из дому ушел — посмотреть, как где живут. Ташкент был, Хива, Бухара видел. А теперь Ташкент видел, не узнал. И Фергана стала совсем другой. И земли не узнать. Человек другим стал. Раньше майдан-зиндан — и все. А теперь учиться стал человек, умнее стал. Эх, нет рук, всю долину садом сделал бы! Хорошо летом: тень, вода журчит, птицы поют. Мы перепел очень любим, бидана зовем. Мой внук Ашур, внучка Зейнаб тоже птиц любят, деревья любят, помогают мне в саду, а сами вот такие маленькие. Смотрите, что покажу.

Он подвел нас к глубокой траншее в человеческий рост. В ней стояли невысокие растения с плотными листьями щитообразной формы.

— Это лимоны, — пояснил Алим, — это гости. Пока гости. Хозяевами будут, скажу вам. Тут может и чай расти. А голая земля была, как мы пришли. Нам сказали: партия поможет, правительство поможет, все помогут, начинайте. И мы начали. Как живем? Хорошо живем. Не стыдно людям показать. Гостиницу построили для гостей. Чайхану открыли. Попробуйте плова из нашего риса...

Старый садовник сказал правду. Мы обедали в легком домике, построенном в узбекском стиле, скорее в большом павильоне. Мы сидели на новых коврах в спокойных и чинных позах, ели вкусные кушанья и вели самую разнообразную беседу.

Молочный суп казался нам шербетом, — так искусно он был приготовлен колхозным поваром. Мы погружали наши пальцы в плов и жалели, что не можем каждый день есть подобное совершенство. Этот плов был царем кушаний, так же как лев считается царем зверей. С нами обедали и хозяева. Тут был и председатель колхоза, который испытывал удовольствие от того, что люди, только что прибывшие из-за рубежа, будут сравнивать его плов с теми пловами, что они ели на чужбине, и отдадут предпочтение его колхозному плову. Тут сидели бригадиры, степенно разговаривавшие с агрономом; был и наш словоохотливый садовод, который сейчас стал молчаливым и важным, был счетовод и другие работники.

Дыни недаром выбрали эти места своей родиной. Их сладостный, какой-то грешный запах покорял и располагал к приятному времяпрепровождению. Я понимаю, почему эти дыни возили ко двору багдадских халифов, завернув в свинцовую бумагу. Арбузы не могли соперничать с дынями, но они были такие спелые, сладкие и прохладные, что тоже нашли поклонников среди нашей компании.

Но после дынь на втором месте стояли не арбузы и не яблоки, а гранаты. Великанские, с большой кулак величиной они имели пурпурно-темные зерна, налитые какой-то кровавой сладостью. Их сок стекал на тарелки, как жертвенная кровь садов. Рядом с ними лежали виноград, груши, яблоки, фисташки, орехи, конфеты в бумажках и без бумажек. Но все это собрание сладостей бледнело перед дынями и гранатами и казалось только свитой роскошных владык сурхан-дарьинской долины.

Чай завершил наш дружеский обед. Вечно юный, неизменный спутник всех среднеазиатских бесед и встреч никогда не может надоесть. Трудно нам представить времена, когда люди не пили чая в этих краях.

Я уже сказал, что беседа наша была разбросанной. Говорили сразу все и сразу о многом. Разговор шел то об уборке хлопка, о его возможностях в Сурхан-Дарьинской области, то о жизни вообще, о Москве, о книгах, о театрах, о музыке, то о Ташкенте и достижениях современной науки, то о том, что исчезают старые обычаи, то о том, какое значение имеют ныне хозяйства Средней Азии в общесоюзном масштабе, о будущем Аму-Дарьи и о Туркменском канале. Говорили мои друзья и о том, что видели в Лахоре, в Кабуле, кого встречали; потом вдруг кто-нибудь вспоминал что-нибудь смешное из собственных приключений, и все хохотали до слез; то слушали истории из жизни колхоза. Эти истории с большим мастерством передавали бригадиры.

Я смотрел на старого садовода, который так хорошо рассказывал о деревьях и о земле, и мне показалось, что в сущности ему все равно, какой век на свете, что он человек внутренней, обращенной к себе самому жизни, что в заботах о своем деле, о семье, детях, внуках он совершенно равнодушен к тому, что делается за пределами его личного мирка. Недаром он спросил об афганцах и сам ответил, не дожидаясь моего ответа: «У них тихо живут». И заботы его о садах, которыми можно покрыть всю сурхан-дарьинскую долину, идут от того же желания вернуть земле красоту, которую она заслуживает.

Я вспомнил картинки-реконструкции Карского, такие страшные в сопоставлении веков. Вот такие Алимы сколько раз восстанавливали уже разрушенное, сколько тратили сил, чтобы снова подымались сады на месте истребленных, сколько раз возводили города на руинах их предшественников, из века в век строили вечный Термез, потом изнемогали и исчезали! И снова лежали руины, которые пугали прохожих и ужасали новые поколенья.

Такой Алим в тысячелетней истории верил в каменных идолов и демонов, верил в огонь — верой, которой научил его Зороастр, потом поклонялся греческим богам, человекоподобным и легким, потом был буддистом и жег сладко пахнущие свечи перед статуей Будды, сидящего на лотосе, потом клал поклоны и молился со свечой в руке в несторианских храмах святой троице, проклиная буддистов, потом, распластываясь на молитве в мусульманских мечетях по первому зову муэдзина с минарета, бил себя в грудь, призывая все кары на язычников и христиан вместе взятых.

И все это происходило с ним тут, в одном и том же месте. То, что он сюда пришел из Ферганы, не имело никакого значения. И в Фергане происходило то же, или почти то же, что в Термезе.

Алим взглянул на меня попристальней, подвинулся поближе и, потрогав свою бороду, улыбнувшись как-то очень вежливо и мягко, точно извинялся за свои слова, спросил:

— Скажите мне, а как работают сейчас в Венгрии?

Почему ему пришло на ум спрашивать, как работают в Венгрии? Все что угодно я мог от него услышать, только не это. Но он, выдержав паузу, сказал с чувством большого достоинства:

— Да, в Венгрии, как они там работают, хорошо ли они работают?

— Где? — переспросил я. — В Венгрии? Почему вас это интересует?

— Как почему, — сказал он неторопливо, снова потрогав бороду. — Мой сын, мой Нуритдин, освобождал их, венгров. Руки ему там изранили, он за них кровь свою проливал. Там есть река такая... Дона, она маленькая, меньше Аму-Дарьи, Дона... Кажется, такое у ее имя?

— А, это, наверное, Дунай вы хотите сказать?

— Ну, Дона-Дунай. Это так. Значит, такая река есть. Вот он сражался на ней. Он освободил их главный город. — Алим помолчал, снова вспоминая имя города. — Будапешт-кент, — сказал он твердо.

«Вот что! Старик-то, оказывается, сын нашего времени», — подумал я.

— Я вам скажу, как сегодня работают в Венгрии.

Я вспомнил, что на другой день по приезде в Термез мы жадно набросились на газеты, которых долго не видели, и в газетах, я, между прочим, вычитал и о трудовых успехах, венгерского народа. Об этом я с удовольствием сообщил Алиму. Лицо его стало каким-то лукаво-радостным, и он сказал:

— Да и я думал, что они хорошо работают. Не зря мой сын их освободил и кровь там оставил. Вы меня очень порадовали...

— А вы представляете себе, что за страна Венгрия? — спросил я.

— Да, Нуритдин много рассказывал мне, какой они народ, как живут. Они, говорят, тоже из Азии. Вроде как бывшие узбеки, но вера другая, язык другой. Города большие есть, хорошие. Сын много рассказывал.

Тут хозяева поднялись с ковров и сказали, что нас ждут в клубе, где мы обещали рассказать колхозникам о своей поездке. Мы спустились по лестнице в колхозный сад, по которому гуляли с Алимом, и тут старик снова подошел ко мне.

— Я в клуб, простите, не пойду, у меня одно дело есть; вы уж меня простите, старика...

— Что вы, что вы! — воскликнул я. — Я понимаю, что вы устали...

— Я не устал, — сказал он, прикладывая руку к сердцу, — поверьте, дело есть. А вот что я хочу вас просить. Вы всюду ездите. В разных странах бываете. Будете в Венгрии, передайте им привет от старика, от одного старого садовода, узбека Алима из Сурхан-Дарьинской области, из колхоза Пограничного, а то просто скажите: от садовода старого из Термеза. Скажите, что мне было приятно узнать о них. Скажете, не забудете?

— Как можно забыть! — воскликнул я. — Разве такое можно забыть?

— А вы все-таки в книжку запишите, а то забудете, — смеясь, сказал он и, крепко пожав мне руку, пошел тихими шагами в глубину своего бесконечного, уже совсем темного сада.

А потом мы выступали в колхозном клубе. Клуб был большой, но свет в нем горел плохо, в нем было холодно. Народ в зале собрался молодой и живой. И действительно, там были и киргизы, и узбеки, и русские, и туркмены, и русский парень вел за руку девушку узбечку, краснощекую, стройную, и ей нравилось, что она идет так открыто рука об руку и никто не может ей ничего сказать.

И мы долго рассказывали о том, как живут люди за Гиндукушем и за Аму-Дарьей, как они хотят жить лучше, и как это не получается сразу, и как идет борьба за новое в жизни и за новое в человеке.

До самой ночи отвечали мы на вопросы, отвечали и снова рассказывали до тех пор, пока за нами не пришла машина из Термеза и надо было уезжать. Только тогда мы расстались...

1950—1956

РАССКАЗЫ О ПАКИСТАНЕ

Ночной въезд в Лахор

Целый день мы ехали по длинным жарким, пыльным дорогам, стремясь добраться засветло до Лахора. Наступал уже вечер, мы торопились, и все-таки темнота застала нас в пути.

Скоро мы уже с трудом различали мелькавшие по сторонам деревенские дома, за окнами машины все стало тонуть в синеватом сумраке. Иногда по краям дороги вставали высокие силуэты величественных деревьев, точно вырезанные из черного железа.

Изредка белым светом между деревьями резко светилась река, потом наступал полный мрак. Мы проезжали густые рощи, вылетали на перекрестки, где толпились быки с широкими витыми рогами, фыркали лошади и гудели грузовики, накрытые брезентом.

Потом наступило какое-то безмолвие, точно мы погрузились на дно черной реки и мчались в подводном царстве неизвестно куда. Усталые глаза закрывались сами собой.

Внезапно за поворотом дороги на нас хлынуло столько света и шума, что мы широко раскрыли глаза. Мы въехали в небывалый город, как будто придуманный фантазией восточного сказочника.

Сначала в этом месиве разнообразных огней мы ничего не могли рассмотреть. Потом, когда глаз привык к красным, синим, зеленым, желтым огням, мы увидели, что едем улицами, где соломенные навесы, глиняные стены, причудливые колонны, выступы балконов, башенки, шалаши, арки, хижины, минареты, мечети сливались с огромными деревьями, уходящими темными кронами в бархатное небо, на котором горели звезды, не похожие на наши.

На фоне этих деревьев белели какие-то постройки, похожие на дворцы джиннов из тысячи и одной ночи. Вокруг нас кипела жизнь, пестрая, как маскарад. Цветные фонарики освещали лотки со связками бананов, пестрые ковры, тюки с хлопком, блестящие громадные самовары в чайханах, потоки ярких материй в лавках, где восседали толстые купцы в тюрбанах, которые кокетливо увенчивались застывшими в воздухе белыми накрахмаленными гребешками.

В иных лавках прямо на полу горели маленькие костры. Запахи, самые непонятные, едко-кислые, тягуче-сладкие, горьковато-приторные, щекотали горло. Там пекли, варили и жарили какие-то неизвестные, удивительные кушанья.

Казалось совершенно непонятным, как пробирались машины среди множества людей, одетых, полуодетых и почти голых, среди тюков, наваленных на улице, караванов верблюдов, колясок с пестро убранными лошадьми. На головах лошадей красовались разноцветные султаны, разноцветные ленты были вплетены в гривы. Экипажи с неестественно громадными колесами были украшены пучками цветов и сияли, как реклама цирка.

Звон, стук, крик, возгласы продавцов воды, лавочников, торгующихся с покупателями, сигналы автобусов, звонки велосипедистов совершенно оглушали нас, и все это ночное столпотворение казалось сном, а не реальной картиной.

На велосипедах сидели сразу по три человека. Один — посредине, как принято обычно при езде на велосипеде, второй помещался сзади, как на мотоцикле, а третий, сохраняя полное равновесие, совершенно непонятным образом держался рядом с рулем, причем все трое на ходу вели оживленный разговор; сотни велосипедистов, ныряя между прохожими и неистово звоня, носились по улице, как будто гоняясь друг за другом.

Большая бронзовая пушка на постаменте возвышалась посреди улицы. Регулировщики в одних трусах защитного цвета стояли на круглых бетонных площадках.

Город казался видением сказочного, богатого мира, где живут красивые, сытые, здоровые, счастливые люди, которым доставляет огромное удовольствие толкаться по базару и покупать себе все что заблагорассудится.

Мы подкатили к отелю, сверкавшему множеством ярко освещенных окон. Роскошная картина ночного Лахора еще жила в наших глазах, когда мы после ужина вышли немного пройтись по улице перед сном. Через сто шагов я чуть не наступил на лежащего у дороги человека; он был почти гол и настолько худ, что про него смело можно было сказать: кожа и кости. Он лежал, чуть вздрагивая и говоря хрипло: «Аллах! Аллах!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад