Итого тридцать пять человек.
Когда все действующие лица собрались на постоялом дворе, самое время обнажить главную нить, соединяющую эти вставные повести, – любовную историю Карденьо—Лусинды—Фернандо—Доротеи, которая грозит совершенно вылететь из головы читателя. Не будем забывать, что здесь мы имеем дело с тремя уровнями повествования, а именно: 1) приключения Дон Кихота, 2) прочитанная священником итальянская новелла с состряпанной на скорую руку развязкой и 3) любовная история Карденьо и прочих, которая по уровню приемлемой художественной реальности стоит где-то между пустячной вставной новеллой об Ансельмо и Лотарио и шедевром Дон Кихота, – в действительности она гораздо ближе к первой, чем к последнему. Итак, Карденьо узнает Лусинду, а Доротея – Фернандо. Взгляните, с какой поспешностью автор старается уладить этот больной вопрос:
«Тут к ней поспешил священник, откинул с ее лица покрывало и брызнул водой, и как скоро он открыл ей лицо, дон Фернандо – ибо это он держал за плечи другую девушку – тотчас узнал Доротею и замер на месте, однако же не подумал отпустить Лусинду, ибо это Лусинда пыталась вырваться у него из рук: она по вздохам узнала Карденьо, а Карденьо узнал ее. Слышал также Карденьо это
Это очень слабая глава. Несмотря на мастерство автора, она безнадежно сливается с итальянской вставной повестью. Перед нами по-прежнему «принцесса Микомикона» (какой ее видит Дон Кихот) со своим великаном.
Друзья Дон Кихота, священник и цирюльник, с помощью «принцессы» Доротеи, получившей от Дон Кихота обещание вернуть ей трон, задумали обманом заманить его в родную деревню. И хотя любовные истории Лусинды и Доротеи благополучно завершились, как и история дона Луиса и доньи Клары, у нас еще остается время для веселых забав. Хорошо зная странности Дон Кихота, его друзья потехи ради подзадоривают его, заставляя всю компанию хохотать до упаду. Здесь, на постоялом дворе (глава 45), причудливо переплетаются судьбы нескольких второстепенных персонажей, и здесь же наступает развязка. Когда один из воинов Святого братства берется утверждать, что Дон Кихот принял ослиное седло за упряжь благородного коня, рыцарь устремляется в бой: «Тут он поднял копьецо, которое никогда не выпускал из рук, и с такой силой вознамерился опустить его на голову стражника, что если б тот не увернулся, то рухнул бы неминуемо. [Между прочим, этот оборот утомительно часто повторяется в романе при описании различных поединков. ] Копьецо, ударившись оземь, разлетелось на куски, прочие же стражники, видя, как дурно с их товарищем обходятся, стали громко звать на помощь Святому братству.
Хозяин, который тоже служил в Братстве, мигом слетал за жезлом и шпагой и примкнул к своим собратьям; слуги дона Луиса, боясь, как бы их господин не ускользнул в суматохе, обступили его; цирюльник [второй], видя, что поднялась кутерьма, ухватился за седло, и то же самое сделал Санчо; Дон Кихот выхватил меч и ринулся на стражников; дон Луис кричал слугам, чтобы они оставили его и бежали на помощь Дон Кихоту, а равно и Карденьо и дону Фернандо, которые стали на сторону Дон Кихота[20]; священник вопиял; хозяйка орала; ее дочь сокрушалась; Мариторнес выла; Доротея пребывала в смятении; Лусинда была поражена, а донье Кларе сделалось дурно. Цирюльник дубасил Санчо; Санчо тузил цирюльника; дон Луис, коего один из слуг осмелился схватить за руку, дабы он не убежал, съездил его по зубам и разбил ему рот в кровь; аудитор бросился на его защиту; дон Фернандо сшиб с ног одного из стражников, после чего ноги дона Фернандо начали усердно потчевать его пинками; хозяин не своим голосом призывал на помощь слугам Святого братства – словом, весь постоялый двор стонал, кричал, выл, метался, ужасался, бил тревогу, терпел бедствия, дрался на шпагах, раздавал зуботычины, охаживал дубинами, пинал ногами и лил кровь». Хаос боли, причиняемой или претерпеваемой.
Позвольте мне привлечь ваше внимание к стилю. Мы видим здесь – а также в других подобных отрывках, где речь идет о всеобщем участии в том или ином конфликте, – мы видим отчаянную попытку автора сгруппировать действующие лица в соответствии с их характерами и чувствами, объединить их в группы, но в то же время сохранить их неповторимость, как бы все время напоминая читателю об их отличительных чертах, но заставляя их действовать вместе, никого не исключая. Все это выглядит довольно неуклюже и неубедительно, особенно когда они внезапно забывают о своих ссорах. (Когда мы перейдем к «Госпоже Бовари», написанной двумя с половиной веками позже, то увидим, как в ходе эволюции романа грубый метод Сервантеса достигает необыкновенной утонченности, когда Флобер хочет сгруппировать своих героев или произвести их смотр в том или ином поворотном пункте своего романа.)
Тема рыцарских романов
Мода на рыцарские романы в Испании описывалась как своего рода общественное бедствие, с которым необходимо было бороться и с которым, говорилось далее, Сервантес боролся – и покончил навсегда. Все это представляется мне явным преувеличением. Сервантес ни с чем не покончил: и в наше время спасают оскорбленных девиц и убивают чудищ – в нашей низкопробной литературе и кино – с таким же вожделением, как несколько веков назад. И разумеется, великие европейские романы XIX века, изобилующие адюльтерами, дуэлями и безумными поисками, – тоже прямые потомки рыцарской литературы.
Но если говорить о рыцарских романах в буквальном смысле этого слова, то, я думаю, мы обнаружим, что к 1605 году, ко времени создания «Дон Кихота», рыцарские романы уже почти исчезли; упадок рыцарской литературы ощущался последние двадцать—тридцать лет. Сервантес, разумеется, имеет в виду книги, которые он читал в юности и впоследствии не брал в руки (в его отсылках много грубых ошибок), – если проводить современную параллель, то он скорее похож на современного автора, атакующего Фокси Грандпа или Бастера Брауна, вместо того чтобы обрушиться на малыша Эбнера[21] или парней в инфракрасных трико. Иными словами, сочинять книгу в тысячу страниц, чтобы нанести еще один удар по рыцарским романам, когда в этом не было необходимости (так как о них позаботилось само время), было бы со стороны Сервантеса не меньшим безумием, чем бой Дон Кихота с ветряными мельницами. Народ был неграмотен, и нарисованная некоторыми критиками картина – грамотный пастух читает вслух роман о Ланселоте кучке неграмотных, но завороженных погонщиков мулов – просто глупа. Среди дворянства или ученых мода на рыцарские романы давно прошла, хотя время от времени архиепископы, короли и святые могли с удовольствием читать эти книги. К 1600 году разрозненные тома, истрепанные и пыльные, возможно, еще хранились на чердаке у сельского дворянина, но и только.
Критическое отношение Сервантеса к фантастическим романам основывается – если судить по собственным его словам – на том, что он считал отсутствием правдоподобия, которое он, похоже, сводил к сведениям, полученным с помощью здравого смысла, что, разумеется, можно назвать вульгарнейшей разновидностью истины. Устами различных персонажей своего романа Сервантес сетует на отсутствие в романах исторической правды, ибо, утверждает он, истории эти вводят в заблуждение простодушных людей, принимающих их за истину. Однако Сервантес совершенно запутывает вопрос, проделывая в своей книге три странные вещи. Во-первых, он придумывает летописца, арабского историка, который якобы следит за жизненными перипетиями исторического Дон Кихота, – к подобной уловке прибегали авторы нелепейших рыцарских романов, чтобы подкрепить свои истории авторитетной истиной, приемлемой родословной. Во-вторых, он запутывает вопрос, заставляя священника – наделенного здравым или якобы здравым смыслом – хвалить и спасать от уничтожения полдюжины рыцарских романов, в том числе самого «Амадиса Галльского», книгу, которая на всем протяжении романа находится в центре внимания и, вероятно, стала главной причиной Донкихотова умопомешательства. И в-третьих (как указывал Мадариага[22]), Сервантес запутывает вопрос, совершая те же самые ошибки (то есть грешит против вкуса и истины), которые сам же и высмеивал в роли критика рыцарских романов; ведь, подобно героям этих книг, его собственные безумцы и девицы, всевозможные пастухи, пастушки и т. п. носятся по Сьерра-Морене, слагая стихи в самом что ни на есть манерном и выспренном стиле, от которого тошнота подступает к горлу. При внимательном рассмотрении темы рыцарских романов создается впечатление, что Сервантес избрал определенный предмет для осмеяния вовсе не потому, что чувствовал особую потребность исправлять современные нравы, но отчасти потому, что в его благочестивое время Церковь требовала высоконравственных сочинений, и главное, потому, что сатира на рыцарские романы была подходящим и невинным средством и дальше сочинять свой плутовской роман – чем-то вроде колка на шее у крылатого коня Клавиленьо, повернув который можно было умчаться в далекие страны.
Давайте посмотрим, какую роль играет тема рыцарских романов в построении книги.
Складывается впечатление, что книга начинается с насмешки над рыцарскими историями и их читателями, которые с таким жаром отдаются чтению, что уподобляются Дон Кихоту, сидевшему «над книгами с утра до ночи и с ночи до утра; и вот оттого, что он мало спал и много читал, мозг у него стал иссыхать, так что в конце концов он и вовсе потерял рассудок». Сервантес различает мозг, вместилище разума, и душу, область воображения, которая у этих безумцев поглощена всем тем, о чем они читали в книгах: «чародейством, распрями, битвами, вызовами на поединок, ранениями, объяснениями в любви, любовными похождениями, сердечными муками и разной невероятной чепухой»; и вот они начинают думать, «будто все это нагромождение вздорных небылиц – истинная правда», или, точнее, этот вымысел представляет для них реальность более высокую, чем повседневная жизнь. Наш свихнувшийся сельский дворянин – Кихада или Кесада, а скорее всего, Кехана или Кихано – 1) начистил до блеска старые доспехи, 2) прикрепил к шишаку картонное забрало, подложив внутрь железные пластинки, 3) подобрал звучное имя для своей клячи – Росинант, 4) сам назвался Дон Кихотом Ламанчским, 5) а даму свою окрестил Дульсинеей Тобосскою – в смутной реальности она была деревенской девушкой Альдонсой Лоренсо родом из Тобосо.
Затем, без промедления, он выехал в жаркий летний день на поиски приключений. Он принимает убогий постоялый двор за замок, двух шлюх – за знатных сеньор, свинопаса – за герольда, хозяина постоялого двора – за владельца замка, треску – за форель. Его беспокоит только то, что он еще не посвящен в рыцари в соответствии со всеми законами чести. Мечты Дон Кихота становятся явью только благодаря хозяину, негодяю и насмешнику, который решает жестоко подшутить над мечтателем Дон Кихотом: «Перепуганный владелец замка, не будь дурак, тотчас сбегал за книгой, где он записывал, сколько овса и соломы выдано погонщикам, и вместе со слугой, державшим в руке огарок свечи, и двумя помянутыми девицами подошел к Дон Кихоту, велел ему преклонить колена, сделал вид, что читает некую священную молитву, и тут же изо всех сил треснул его по затылку, а затем, все еще бормоча себе под нос что-то вроде молитвы, славно огрел рыцаря по спине его же собственным мечом. После этого он велел одной из шлюх препоясать этим мечом рыцаря, что та и исполнила, выказав при этом чрезвычайную ловкость и деликатность…» (глава 3). Обратите внимание на описание обряда бдения: «…Дон Кихот между тем то чинно прохаживался, то, опершись на копье, впивался глазами в свои доспехи и долго потом не отводил их. Дело было глухою ночью, однако ясный месяц вполне заменял дневное светило, коему он обязан своим сиянием, так что все движения новоиспеченного рыцаря хорошо видны были зрителям». Именно здесь пародия на рыцарские романы впервые отступает на задний план перед трогательным, мучительным, божественным обаянием, исходящим от Дон Кихота. В этой связи любопытно вспомнить, что в 1534 году, накануне основания Общества Иисуса, Игнатий Лойола провел ночь перед престолом Девы Марии подобно совершающим бдение рыцарям, о которых он читал в книгах.
После того как Дон Кихот терпит жестокое поражение в битве со слугами купцов, односельчанин подбирает его на дороге и привозит домой. Священник предлагает предать огню зловредные книги, из-за которых Дон Кихот сошел с ума. И тут у нас по спине пробегает озноб, столы медленно поворачиваются, и у нас возникает чувство, что эти книги, эти мечты и это безумие – вещи более высокого порядка, то есть выше нравственно, чем так называемый здравый смысл священника и ключницы.
Авторы многочисленных комментариев наперебой твердят, что Сервантес высмеивал – если он вообще что-либо высмеивал – второсортные рыцарские романы, а не институт рыцарства вообще. Бросив беглый взгляд на связь общих жизненных принципов с общими принципами художественной литературы, мы можем пойти еще дальше и заявить о наличии реальной связи между самыми сложными и утонченными правилами странствующего рыцарства и тем, что мы называем демократией. Эта реальная связь основана на принципах соревнования, честной игры и братства, которых придерживались настоящие рыцари. Именно о них говорится в прочитанных Дон Кихотом книгах, как бы плохи ни были некоторые из них.
В голове у Дон Кихота, как и в прочитанных им книгах, тема рыцарских романов нередко сливается с аркадской темой. В одиннадцатой главе Дон Кихот излагает свое представление о давно минувшем золотом веке:
В одиннадцатой главе Сервантес рассказывает, что Дон Кихот, наевшись досыта мясом и сыром, а также выпив изрядное количество вина, взял пригоршню желудей и пустился в рассуждения: «Блаженны времена и блажен тот век, который древние назвали золотым. <…> В те благословенные времена все было общее. Для того чтоб добыть себе дневное пропитание, человеку стоило лишь вытянуть руку и протянуть ее к могучим дубам, и ветви их тянулись к нему и сладкими и спелыми своими плодами щедро его одаряли. Быстрые реки и светлые родники утоляли его жажду роскошным изобилием приятных на вкус и прозрачных вод. Мудрые и трудолюбивые пчелы основывали свои государства в расселинах скал и в дуплах дерев и безвозмездно потчевали любого просителя обильными плодами сладчайших своих трудов. Кряжистые пробковые дубы снимали с себя широкую свою и легкую кору не из каких-либо корыстных целей, но единственно из доброжелательности, и люди покрывали ею свои хижины, державшиеся на неотесанных столбах, – покрывали не для чего-либо, а лишь для того, чтобы защитить себя от непогоды. Тогда всюду царили дружба, мир и согласие. Кривой лемех тяжелого плуга тогда еще не осмеливался разверзать и исследовать милосердную утробу праматери нашей, ибо плодоносное ее и просторное лоно всюду и добровольно наделяло детей, владевших ею в ту пору, всем, что только могло насытить их, напитать и порадовать. Тогда по холмам и долинам гуляли прекрасные и бесхитростные пастушки в одеждах, стыдливо прикрывавших лишь то, что всегда требовал и ныне требует прикрывать стыд. <…> Тогда движения любящего сердца выражались так же просто и естественно, как возникали, без всяких искусственных украшений и околичностей. Правдивость и откровенность свободны были от примеси лжи, лицемерия и лукавства. <…> С течением времени мир все более и более полнился злом, и вот, дабы охранять их, и учредили наконец орден странствующих рыцарей, в обязанности коего входит защищать девушек, опекать вдов, помогать сирым и неимущим. К этому ордену принадлежу и я, братья пастухи, и теперь я от своего имени и от имени моего оруженосца не могу не поблагодарить вас за угощение и гостеприимство. Правда, оказывать содействие странствующему рыцарю есть прямой долг всех живущих на свете, однако же, зная заведомо, что вы, и не зная этой своей обязанности, все же приютили меня и угостили, я непритворную воздаю вам хвалу за непритворное ваше радушие».
В тринадцатой главе мы застаем Дон Кихота беседующим с пастухами, он спрашивает, знакомы ли они с анналами английской истории, в коих повествуется о славных подвигах короля Артура (легендарный король и его рыцари жили, вероятно, в середине первого тысячелетия нашей эры): «Ну так вот, при этом добром короле был учрежден славный рыцарский орден Рыцарей Круглого Стола, а Рыцарь Озера Ланселот, согласно тому же преданию, в это самое время воспылал любовью к королеве Джиневре, наперсницей же их и посредницей между ними была придворная дама, достопочтенная Кинтаньона, – отсюда и ведет свое происхождение известный романс, который доныне распевает вся Испания:
а дальше в самых нежных и мягких красках изображаются любовные его похождения и смелые подвиги» и, добавляем мы, его безумие и полное отречение от рыцарских идеалов (перед смертью он живет как праведник) – именно это и случилось с Дон Кихотом.
Заметьте, в его речах нет ничего комического. Он
Теперь проведем некоторые важные параллели между гротеском в рыцарских романах[23] и гротеском в «Дон Кихоте». В романе Мэлори «Смерть Артура» (книга 9, глава 17) сэр Тристан сходит с ума, узнав, что его дама, Изольда Прекрасная, была не вполне ему верна[24]. Сначала он играл на арфе, потом стал ходить нагишом, исхудал и ослаб; и тогда он подружился со скотоводами и пастухами, и каждый день они давали ему немного мяса и питья. Когда он совершал какой-нибудь безумный поступок, они секли его розгами, его остригли ножницами для овец, и он стал похож на дурака. Дамы и господа, между этими событиями и атмосферой эпизодов, развертывающихся в горах Испании – начиная с двадцать четвертой главы первой части, повествующей о приключениях Дон Кихота и истории помешанного оборванца Карденьо, – в сущности нет никакого различия.
В романе Мэлори «Смерть Артура», в конце одиннадцатой книги, околдованный Ланселот восходит на ложе прекрасной Елены, которую принимает за свою единственную любовь, королеву Джиневру. Из соседней комнаты доносится покашливание Джиневры, Ланселот понимает, что он с другой женщиной, и в безумном отчаянии выпрыгивает в окно, потеряв разум. В первой главе двенадцатой книги он скитается по лесам в одной рубахе, питается ягодами и пьет из ручья. Но при этом не расстается с мечом. В ходе нелепой битвы с неким рыцарем он случайно падает на кровать какой-то дамы, та в испуге убегает, а Ланселот самым дурацким образом засыпает. Пуховую перину кладут на запряженные лошадьми носилки, связанного по рукам и ногам Ланселота отвозят в замок и сажают на цепь как безумца, но о нем заботятся и хорошо кормят. Вы без труда найдете в «Дон Кихоте» параллельные сцены и ту же атмосферу поразительной отваги и жестоких потех.
Совершив путешествие из XV века, когда был написан роман Мэлори, в XIII, мы обнаружим самый ранний текст о Ланселоте, Рыцаре Озера, и Джиневре – французский роман в прозе Кретьена де Труа «Ланселот, или Рыцарь Телеги». (Несколькими веками ранее та же тема под различными названиями имела хождение в Ирландии.) В этом романе XIII века карлик предлагает Ланселоту проехать в его телеге, чтобы попасть к королеве Джиневре. Ланселот соглашается, бросая вызов бесчестью. (Обычно на телеге везли преступников.) Оказавшись на запряженной волами телеге, Дон Кихот безропотно сносит бесчестье, так как волшебники сказали ему, что он отправится к Дульсинее на том же самом корабле – на той же самой телеге. Я готов утверждать, что единственное различие между сэром Ланселотом или сэром Тристаном, или любым другим рыцарем и Дон Кихотом состоит в том, что последнему в век пороха, пришедшего на смену волшебному зелью, так и не удалось сразиться с настоящим рыцарем.
Я хочу подчеркнуть, что рыцарские романы повествовали не только о Дамах, Розах и Гербах, в некоторых эпизодах с рыцарями случались те же позорные и нелепые вещи, они переживали те же унижения и оказывались во власти тех же чар, что и Дон Кихот, – словом, Дон Кихот отнюдь не карикатура на рыцаря, а скорее логическое продолжение – с большей долей безумия, позора и мистификации.
В сорок седьмой главе первой части каноник, беседующий со священником, излагает точку зрения автора – или по меньшей мере точку зрения, придерживаться которой он мог без всякой для себя опасности. Это очень разумная, очень умеренная точка зрения. В самом деле, весьма любопытно, почему у духовных лиц и у писателей, придерживающихся канонических взглядов, разум – человеческий разум – играет главенствующую роль, тогда как фантазия и интуиция предаются анафеме. Любопытный парадокс: где были бы наши боги, когда бы предпочтение отдавалось бескрылому здравому смыслу? «А что вы скажете об этих королевах или же будущих императрицах, которым ничего не стоит броситься в объятья незнакомого странствующего рыцаря? – спрашивает каноник. – Кто, кроме умов неразвитых и грубых, получит удовольствие, читая о том, что громадная башня с рыцарями плавает по морю, точно корабль при попутном ветре, и ночует в Ломбардии, а рассвет встречает на земле пресвитера Иоанна Индийского, а то еще и на такой, которую ни Птолемей не описывал, ни Марко Поло не видывал?» (Где была бы наука, когда б мы следовали велению разума?) Произведения, основанные на вымысле, говорит каноник, «надлежит писать так, чтобы, сглаживая преувеличения и приковывая внимание, они изумляли, захватывали, восхищали и развлекали таким образом, чтобы изумление и восторг шли рука об руку».
Однако Дон Кихот умеет красноречиво описать странствующих рыцарей, как он это делает в пятидесятой главе: «Нет, правда, скажите: что может быть более увлекательного, когда мы словно видим пред собой громадное озеро кипящей и клокочущей смолы, в коем плавают и кишат бесчисленные змеи, ужи, ящерицы и многие другие страшные и свирепые гады, а из глубины его доносится голос, полный глубокой тоски:
В отличие от красноречивых восторгов Дон Кихота, беседа каноника со священником в сорок седьмой главе как бы подытоживает слова священника, произнесенные в шестой главе первой части, в сцене сожжения книг. Мы вернулись к тому, с чего начали. Некоторые рыцарские романы опасны, потому что в них слишком много вымысла и несообразностей.
«Я не знаю ни одного рыцарского романа, где бы все члены повествования составляли единое тело… – все они состоят из стольких членов, что кажется, будто сочинитель вместо хорошо сложенной фигуры задумал создать какое-то чудище или урода. Кроме того, слог в этих романах груб, подвиги неправдоподобны, любовь похотлива, вежливость неуклюжа, битвы утомительны, рассуждения глупы, путешествия нелепы – словом, с искусством разумным они ничего общего не имеют и по этой причине подлежат изгнанию из христианского государства наравне с людьми бесполезными». Но повторяю, чтобы обругать эти книги, незачем было сочинять роман в тысячу страниц. И однако, к концу первой части ловкий Сервантес имеет на своей стороне уже не одного церковника, а двух.
У нас ушло бы слишком много времени на то, чтобы во всех утомительных подробностях следовать каждому изгибу и повороту рыцарской темы – этому гибкому хребту, на котором держится книга. Когда мы будем говорить о победах и поражениях Дон Кихота, этот структурный прием станет абсолютно ясен. В завершение темы рыцарских романов я укажу на один из прелестнейших эпизодов, происшедших ближе к концу Донкихотовых приключений, а именно на эпизод из пятьдесят восьмой главы второй части. Рыцарь и его оруженосец видят, что на лугу, разостлав под собой плащи, закусывают человек десять. Немного поодаль на траве стоят четыре больших предмета, накрытых полотном. Когда один из крестьян по просьбе Дон Кихота снимает покрывала, под ними оказываются лепные и резные изображения святых, которые переносят из одного прихода в другой. Первая статуя изображает рыцаря в блистающих золотом доспехах, который вонзает копье в пасть дракона. Дон Кихот тут же его узнает: «Сей рыцарь был одним из лучших странствующих рыцарей во всей небесной рати. Звали его святой Георгий Победоносец, и притом он был покровителем дев». (Святой Георгий сразил дракона, защищая королевскую дочь.)
Вторая статуя оказывается святым Мартином, делящим свой хитон с бедняком; и снова Дон Кихот со сдержанным достоинством говорит: «Сей рыцарь был также из числа христианских странников, и мне думается, что доброта его была еще выше его доблести; это видно из того, Санчо, что он разрывает свой хитон, дабы половину отдать бедняку. И уж верно тогда стояла зима, иначе он отдал бы весь хитон – так он был милосерд», – довольно трогательное умозаключение со стороны Дон Кихота. Третьим оказывается изображение святого Иакова, покровителя Испании, разящего мавров. «Воистину сей есть рыцарь Христова воинства, а зовут его святой Дьего Мавроборец. Это один из наидоблестнейших святых рыцарей, когда-либо живших на свете, ныне же пребывающих на небе». Четвертая статуя изображала падение апостола Павла с коня со всеми теми подробностями, с какими обыкновенно изображается его обращение. «Прежде то был самый лютый из всех гонителей Христовой церкви, каких знало его время, а потом он стал самым ярым из всех защитников, какие когда-либо у Церкви будут, – сказал Дон Кихот. – Это странствующий рыцарь при жизни своей, и это святой, вошедший в обитель вечного покоя после своей смерти, это неутомимый труженик на винограднике Христовом, это просветитель народов, которому школою служили Небеса, наставником же и учителем сам Иисус Христос».
Больше изображений не было, поэтому Дон Кихот попросил снова закрыть статуи полотнищами и сказал – тон этой сцены совершенно евангельский: «За счастливое предзнаменование почитаю я, братья, то, что мне довелось увидеть эти изображения, ибо святые эти рыцари подвизались на том же поприще, что и я, то есть на поприще ратном, и все различие между ними и мною заключается в том, что они были святые и преследовали цели божественные, я же, грешный, преследую цели земные. Они завоевали себе Небо благодаря своей мощи, ибо
Поразительно, что интонация Дон Кихота в этой сцене странно напоминает интонацию другого безумца, созданного в тот же год:
Жестокость и мистификация
Теперь я намерен рассмотреть тему мистификации, тему жестокости. Я поступлю следующим образом. Сперва я проведу смотр образцов жизнерадостной физической жестокости из первой части книги. Запомните, полный перечень побед и поражений Дон Кихота я приведу гораздо позже – мне хочется, чтобы вы предвкушали этот подробный отчет. Пока же я предполагаю лишь слегка осветить своим маленьким факелом угол пыточной камеры и поначалу приведу образцы жизнерадостной физической жестокости из первой части. Затем я рассмотрю душевную жестокость во второй части, а так как эта душевная жестокость проявляется преимущественно в мистификациях, нам придется поговорить о различного вида чародействах и чародеях. Нашим первым чародеем окажется Санчо – и в этой связи возникнет тема Дульсинеи. Другой интересный пример – это Дон Кихот, околдовавший сам себя, эпизод в пещере Монтесиноса. Затем я буду готов обрушиться на главных чародеев второй части – на герцогиню с ее герцогом.
На мой взгляд, в нравственности нашей книги есть нечто, отбрасывающее мертвенно-синий лабораторный свет на гордую плоть ее обагренных кровью отрывков. Поговорим о жестокости.
Замысел автора, по всей вероятности, таков: следуй за мной, неблагосклонный читатель, который обожает смотреть, как живую собаку надувают воздухом и пинают ногами, словно футбольный мяч; читатель, которому приятно воскресным утром по дороге в церковь или из церкви ткнуть палкой бедного мошенника в колодках или послать в него плевок; следуй за мной, неблагосклонный читатель, и полюбуйся, в какие изобретательные и жестокие руки предам я своего смехотворно уязвимого героя. Надеюсь, ты по достоинству оценишь то, что я готов тебе предложить.
Неправда, что – как утверждают наши благонамеренные комментаторы, и среди них Обри Белл, – главным героем книги, образ которого возникает на ее страницах, является восприимчивый, понятливый народ, добродушный и человечный. Человечный, как бы не так! А как же ужасающая жестокость, которая – независимо от воли или желания автора – пронизывает книгу и оскверняет ее юмор? Национальный дух здесь ни при чем. Во времена Дон Кихота испанцы относились к сумасшедшим, животным, нижестоящим и бунтарям не более жестоко, чем другие народы той брутальной и блестящей эпохи. Или, если на то пошло, народы других, более поздних, более брутальных и менее блестящих эпох, когда жестокость умела прятать свои клыки. О пытках, коим был подвергнут конокрад, встреченный Дон Кихотом на дороге вместе с другими преступниками, упоминается как об обычном деле, ибо в старой Испании или старой Италии пытки применялись столь же щедро – хотя и более открыто, – как сегодня в тоталитарных государствах. Во времена Дон Кихота испанцы почитали безумие смешным, но позже (как указывает Кратч) того же мнения придерживались и англичане, нередко навещавшие Бедлам потехи ради.
Обе части романа – настоящая энциклопедия жестокости. С этой точки зрения «Дон Кихот» – одна из самых страшных и бесчеловечных из написанных когда-либо книг. И ее жестокость облачена в художественную форму. Небезызвестные комментаторы, рассуждающие в своих академических шапочках о доброй и человечной, истинно христианской атмосфере книги, о счастливом мире, где «все смягчает человечность любви и верной дружбы»[27], особенно те из них, кто говорит о «доброй герцогине», «развлекающей Дон Кихота» во второй части, – эти мудрые эксперты, вероятно, читали какую-то другую книгу или смотрели на жестокий мир Сервантеса сквозь розовые очки. Как гласит легенда, однажды солнечным утром испанский король Филипп III (коронованный фанатик, в 1598 году сменивший на троне своего отца, мрачного и холодного Филиппа II), выглянув с балкона, был поражен странным поведением юного студента, который, сидя с книгой в руках под сенью пробкового дуба (quercus suber), исступленно бил себя руками по ляжкам и то и дело разражался безудержными приступами смеха. Король заметил, что студент или безумен, или читает «Дон Кихота». Расторопный придворный побежал за ответом. Как вы уже догадались, юноша читал «Дон Кихота».
Что же вызвало этот взрыв безудержного веселья в мрачном мире короля Филиппа? Я составил полный перечень увеселений, из которого был волен выбирать жизнерадостный студент. Учтите, сейчас я рассматриваю книгу только с этой особой точки зрения; с нашим странствующим рыцарем происходит множество других вещей, о которых мы поговорим позднее. Итак, начнем с третьей главы, где хозяин постоялого двора впускает изможденного безумца лишь затем, чтобы потешиться над ним вместе со своими постояльцами. Мы визжим от восторга, читая, как дюжий сельчанин хлещет ремнем полуголого мальчугана (глава 4). В четвертой главе мы снова корчимся от смеха, когда погонщик молотит беззащитного Дон Кихота, словно сноп пшеницы. В восьмой главе мы хохочем до колик, когда слуги путешествующих монахов, не оставив в бороде Санчо Пансы ни единого волоса, осыпают его пинками. Какой разгул, какая потеха! В пятнадцатой главе погонщики так колотят Росинанта, что тот едва живой валится на землю – но вам не стоит беспокоиться, через минуту кукловод оживит своих говорящих кукол.
Пусть Дон Кихоту и не ставят клистира из ледяной воды с песком, как одному из персонажей рыцарских романов, на его долю выпадает достаточно злоключений. Физические страдания Санчо Пансы в той же пятнадцатой главе[28] вызывают у нас очередной приступ хохота. К тому времени Дон Кихот уже потерял половину уха – что может быть смешнее, чем потерять пол-уха, разве что потерять три четверти. А теперь пересчитайте, пожалуйста, удары, полученные им за сутки: 1) град палочных ударов, 2) удар по скуле в гостинице, 3) удары чем попало в темноте*, 4) удар железным светильником по голове. И следующий день приятно начинается с потери почти всех зубов, когда пастухи принимаются швырять в Дон Кихота камнями. В семнадцатой главе веселье явно бьет через край, в знаменитой сцене подкидывания на одеяле, когда ремесленники – сукноделы и игольщики, «все, как на подбор, шутники, затейники, озорники и проказники», – развлекаются за счет бедняги Санчо, подбрасывая его на одеяле, как собаку на карнавале, – прекрасный пример человечных и веселых нравов. Юный студент, за которым наблюдал король Филипп, вновь корчится от смеха, читая в восемнадцатой главе, как Дон Кихота и Санчо Пансу выворачивает наизнанку от принятого ими «бальзама». А до чего уморительна сцена с каторжниками в двадцать второй главе – еще один знаменитый эпизод. Дон Кихот спрашивает одного из каторжников, за какие грехи он вынужден избрать такой неудобный способ путешествия. За него отвечает другой невольник:
«– Этого, сеньор, угоняют за то, что он был канарейкой, то есть за музыку и пение.
– Что такое? – продолжал допытываться Дон Кихот. – Разве музыкантов и певцов тоже ссылают на галеры?
– Да, сеньор, – отвечал каторжник. – Хуже нет, когда кто запоет с горя.
– Я слышал, наоборот, – возразил наш рыцарь, – кто песни распевает, тот грусть-тоску разгоняет.
– Ну, а тут по-другому, – сказал каторжник, – кто хоть раз запоет, тот потом всю жизнь плакать будет.
– Ничего не понимаю, – сказал Дон Кихот.
Но тут к нему обратился один из конвойных:
– Сеньор кавальеро!
Таков веселый и человечный мир некоторых наших благонамеренных критиков.
Посмотрим, что еще вызывает бурную радость юного студента. Физическая жестокость – штука, спору нет, забавная, однако душевная жестокость может быть еще смешнее. В тридцатой главе действует очаровательная молодая девица по имени Доротея, любимица специалистов по Сервантесу; разумеется, эта девица, будучи особой находчивой и остроумной, не могла не понять, какие великолепные возможности развлечься сулит безумие Дон Кихота, и не пожелала отстать от других. Не пожелала отстать от других. Умная, милая, жизнерадостная Доротея!
В сорок третьей главе мы вновь оказываемся на заколдованном постоялом дворе –
Приключения на постоялом дворе кончаются тем, что Дон Кихота связывают и запирают в клетку, которую священник с цирюльником грузят на запряженную волами телегу, намереваясь отвезти своего друга домой, а там уж взяться за его лечение. Теперь мы приближаемся к последнему сражению в первой части. Оно происходит в пятьдесят второй главе. Сопровождающий Дон Кихота священник вступает в беседу с ученым и любезным каноником; остановившись отдохнуть у дороги, они выпускают из клетки Дон Кихота, желая развлечься, – как говорится, подшутить над ним. За трапезой Дон Кихот, затеяв ссору с подошедшим козопасом, швыряет ему в лицо буханку хлеба. Пастух пытается задушить Дон Кихота, но тут на помощь своему господину приходит Санчо и валит обидчика на скатерть, давя и разбрызгивая все, что на ней стояло. Дон Кихот снова бросается на пастуха, который с окровавленным лицом – след колотушек Санчо – ползает на четвереньках по скатерти в поисках ножа.
А теперь полюбуйтесь на доброго каноника, доброго священника и доброго цирюльника, памятуя о том, что каноник – это сам Сервантес под маской представителя духовенства, а священник с цирюльником – ближайшие друзья Дон Кихота, желающие излечить его от безумия. Каноник и священник мешают козопасу схватить нож, однако цирюльник помогает ему подмять Дон Кихота под себя, на рыцаря сыплется град колотушек, а по лицу течет не меньше крови, чем у его врага. Надо полагать, цирюльник делает это потехи ради. Теперь взгляните на других. Каноник со священником покатываются со смеху; стражники подпрыгивают от удовольствия – дерущихся науськивают друг на друга, словно грызущихся собак. На этой знакомой ноте – нет ничего смешнее собаки, которую мучают на залитой солнцем улице, – на этой-то ноте и кончается первая часть «Дон Кихота». Наш юный студент совершенно изнемог от смеха, свалился со своей скамейки. Оставим его там лежать, хотя нам предстоит еще вторая часть, читая которую вы будете просто визжать от радости.
Не стоит думать, что симфонию душевной и физической боли, исполненную в «Дон Кихоте», можно сыграть лишь на музыкальных инструментах далекого прошлого. И не думайте, что сегодня эти струны боли звучат лишь в далеких тираниях за железным занавесом. Боль все еще с нами, вокруг нас, среди нас. Я не имею в виду такие восхитительные детали наших фильмов и комиксов, как затрещины, расквашенные носы и удары в пах – хотя им тоже отведено особое место в истории боли. Я говорю о еще более обыденных вещах, происходящих и при наилучшей форме правления. Время от времени в наших школах дети, непохожие на своих сверстников, терпят от них те же издевательства, что и Чайльд Кихот от своих волшебников; время от времени дюжие полицейские бьют по голяшкам белых и цветных бродяг с тем же упоением, с каким лупили облаченного в доспехи скитальца и его оруженосца на дорогах Испании.
Но обратимся ко второй части нашей смешной и человечной книги[29]. По сравнению с забавами первой части веселая жестокость второй поднимается на более высокий и более дьявольский уровень душевной жестокости и опускается на неимоверные глубины грубости физической. На первый план выходит тема мистификации; чародеям и чародейству нет числа. Я намерен путешествовать по второй части книги под их флагом. Колдунов, разумеется, хватало и в первой части: сам Санчо выступил в роли чародея, когда повез искаженное послание к несуществующей Дульсинее. В сущности, Санчо довольно ловко разыграл Дон Кихота, сказав, что видел не принцессу Дульсинею, а тобосскую девушку Альдонсу, которую на самом деле он не потрудился навестить. Итак, обратите внимание на то, что в первой части именно Санчо кладет начало сказке о заколдованности Дульсинеи, ее превращении из принцессы в конкретную или обобщенную крестьянку.
Вторая часть начинается с попытки Санчо приложить руку ко второму акту колдовства согласно тому же методу. Ему удается убедить своего господина – к этому времени свою жертву, – что одна из трех встреченных ими крестьянских девушек (среди которых нет Альдонсы) и есть околдованная Дульсинея.
В конце восьмой главы второй части Дон Кихот с Санчо Пансой подъезжают к Тобосо, где им предстоит отыскать Дульсинею. И рыцарь, и его оруженосец втайне волнуются за нее. Дон Кихот – потому, что ясные небеса его безумия омрачены в высшей степени неясным и в высшей степени тайным сомнением; оруженосец же – потому, что никогда не видел Дульсинеи, но обманул своего господина, сказав, будто он передал ей письмо – в первой части. В следующей главе они, спотыкаясь впотьмах, разыскивают в глухом закоулке ее дворец. С наступлением рассвета Санчо предлагает Дон Кихоту укрыться в лесу, а сам отправляется на поиски Дульсинеи. Не показывать Дульсинею в первой части – гениальный прием. Выведет ли Сервантес ее на сцену теперь?
Как и в первой части, Дон Кихот посылает Санчо с посланием к Дульсинее, которое тот не сумеет передать и на этот раз. Вот замечательный отрывок из десятой главы:
«– Поезжай же, сын мой, – молвил Дон Кихот, – и не смущайся, когда предстанешь пред светозарной красотою, к которой я посылаю тебя. О блаженнейший из всех оруженосцев на свете! Напряги свою память, и да не изгладится из нее, как моя госпожа тебя примет: изменится ли в лице, пока ты будешь излагать ей мою просьбу; встревожится ли и смутится, услышав мое имя; откинется ли на подушки в случае, если она сообразно с высоким своим положением будет восседать на богато убранном возвышении; если же примет тебя стоя, то понаблюдай, не будет ли переступать с ноги на ногу; не повторит ли свой ответ дважды или трижды; не превратится ли из ласковой в суровую или же, напротив того, из угрюмой в приветливую; поднимет ли руку, чтобы поправить волосы, хотя бы они и были у нее в полном порядке». (Прелестная деталь.)
Санчо отправляется в путь. Он видит трех крестьянок верхом на ослицах и тотчас спешит к Дон Кихоту, который тем временем вздыхает и изливает душу в любовных жалобах.
«– Ну что, друг Санчо? Каким камушком отметить мне этот день: белым или же черным?
– Лучше всего, ваша милость, красным, – отвечал Санчо, – каким пишут о профессорах, чтобы надписи издали были видны.
– Значит, ты с добрыми вестями, – заключил Дон Кихот.
– С такими добрыми, – подхватил Санчо, – что вашей милости остается только дать шпоры Росинанту и выехать навстречу сеньоре Дульсинее Тобосской, которая с двумя своими придворными дамами едет к вам на свидание.
<…> И она сама и ее придворные дамы в золоте, как жар горят, унизаны жемчугом, осыпаны алмазами да рубинами, все на них из парчи больше чем в десять нитей толщины, волосы – по плечам, ветерок с ними играет, все равно как с солнечными лучами».
Дон Кихот спешит ей навстречу, однако в последний момент его охватывает странная, непритворная грусть, как если бы внезапно, в этот решающий миг, у него зародилось ужасное подозрение: существует ли Дульсинея на самом деле? «Я никого не вижу, Санчо, кроме трех поселянок на ослах, – молвил Дон Кихот». Тем не менее он «опустился на колени рядом с Санчо и, широко раскрыв глаза, устремил смятенный взор на ту, которую Санчо величал королевою и герцогинею; и как Дон Кихот видел в ней всего-навсего деревенскую девку, к тому же не слишком приятной наружности, круглолицую и курносую, то был он изумлен и озадачен и не смел выговорить ни слова». Но, понуждаемый Санчо, он начинает верить, что эта пропахшая чесноком девка, с тусклой рыжей шевелюрой, с волосатым родимым пятном над губой, и есть Дульсинея Тобосская, околдованная злым волшебником. И обращается к ней:
«– А ты, высочайшая доблесть, о какой только можно мечтать, предел благородства человеческого, единственное утешение истерзанного моего сердца, тебя обожающего, внемли моему гласу: коварный волшебник, преследующий меня, затуманил и застлал мне очи, и лишь для меня одного померкнул твой несравненной красоты облик и превратился в облик бедной поселянки, но если бы только меня не преобразили в какое-нибудь чудище, дабы я стал несносен для очей твоих, то взгляни на меня нежно и ласково, и по этому моему смиренному коленопреклонению пред искаженною твоею красотой ты поймешь, сколь покорно душа моя тебя обожает».
Решив, что над ней смеются, крестьянка, принимаемая за Дульсинею, кольнула свою ослицу острым концом палки и погнала ее вперед, но та, взбрыкнув, скинула ее на землю. «Увидевши это, Дон Кихот кинулся ее поднять, а Санчо – поправить и подтянуть седло, съехавшее ослице на брюхо. Когда же седло было приведено в надлежащий порядок, Дон Кихот вознамерился поднять очарованную свою сеньору на руки и посадить на ослицу, однако сеньора избавила его от этого труда: она поднялась самостоятельно, отошла немного назад и, взявши недурной разбег, обеими руками уперлась в круп ослицы, а затем легче сокола вскочила в седло и села верхом по-мужски; и тут Санчо сказал:
– Клянусь святым Роке, наша госпожа легче ястреба, она еще самого ловкого кордованца или же мексиканца может поучить верховой езде! Одним махом перелетела через заднюю луку седла, а теперь без шпор гонит своего иноходца, как все равно зебру. И придворные дамы от нее не отстают: мчатся вихрем»[30].
С этой минуты и на протяжении всей второй части Дон Кихота беспокоит мысль о том, как расколдовать Дульсинею, как вернуть безобразной крестьянке облик прекрасной Дульсинеи, которую он смутно помнит, как другую – пригожую – крестьянскую девушку из Тобосо.
С точки зрения построения романа эти два обмана – обман Санчо, внушившего своему господину, что Дульсинея околдована, и обман бакалавра, прикинувшегося странствующим рыцарем, чтобы сразиться с Дон Кихотом на его фантастических условиях, – эти два обмана служат подпорками, на которых то прочно стоит, то качается вторая часть. Какой бы сюжет ни развертывался впредь, он будет развиваться на фоне страстного стремления Дон Кихота расколдовать Дульсинею; с другой стороны, мы вправе ожидать, что незадачливый Рыцарь Зеркал, жестоко избитый бакалавр, снова появится на поле брани, как только сумеет сесть в седло. Таким образом, наблюдая за различными перипетиями этой истории и различными действующими лицами, читатель может рассчитывать на появление Дульсинеи и переодетого бакалавра, когда автор сочтет это необходимым. Бакалавр вновь вступит в бой и победит; заклятие с Дульсинеи будет снято – но она так никогда и не появится на страницах романа.
Мы подошли к эпизоду в пещере Монтесиноса из второй части романа, который я намереваюсь обсудить. Затем я подвергну исследованию герцогские чары, череду мистификаций, разыгранных в герцогском дворце. И наконец, обращу ваше внимание на несколько великих отрывков из этой книги, которые ее художественно оправдывают.
Монтесинос – герой рыцарских романов, главное действующее лицо так называемых «Баллад о Монтесиносе». (Некоторые персонажи этих баллад заколдованы валлийским волшебником Мерлином.) Этот любопытный эпизод описан в двадцать второй, двадцать третьей и на первых страницах двадцать четвертой главы; ссылки на него встречаются в последующих главах, а нечто вроде продолжения – в главах тридцать четвертой и тридцать пятой, где герцогиня с герцогом используют рассказ о приключении в пещере как основу для тщательно продуманной мистификации, жертвой которой становится Дон Кихот.
Эпизод в пещере Монтесиноса называли компромиссом с реальностью. В романе это приключение единственное в своем роде – здесь обвязанный веревками рыцарь, у которого полосы безумия чередуются с проблесками разума, не просто околдовывает сам себя, но, похоже, околдовывает намеренно. Мы никогда не узнаем наверняка, понимает ли сам Дон Кихот, что этот эпизод сочинен им с начала до конца[32], и в этой связи чрезвычайно интересны различные косвенные указания на состояние его ума в тот момент. Дон Кихот решает исследовать вертикальную пещеру – возможно, ствол заброшенной шахты, если мы хотим оставаться реалистами. Вход в нее преграждают заросли ежевики и дикой смоквы, и Дон Кихот прокладывает себе дорогу с помощью меча. Его опоясывают веревкой в тысячу футов или более, и он начинает спускаться в пещеру. Санчо и некий юный студент понемногу отпускают веревку. После того как они размотали около двухсот футов веревки, наступает тишина. Наконец Дон Кихота вытаскивают наверх в блаженном обмороке. В двадцать третьей главе он рассказывает об удивительных вещах, приключившихся с ним в пещере. Там, среди прочих диковин, он видел все еще заколдованную Дульсинею, резвившуюся на лугу вместе с двумя другими поселянками, – это, несомненно, отраженный образ той самой троицы, которую Санчо вывел на сцену в предшествующей главе. В мечтах Дон Кихота Дульсинея ведет себя не как принцесса, а как крестьянская девушка Альдонса; и впрямь рассказ Дон Кихота об этой встрече не слишком почтителен. В начале двадцать четвертой главы историк, записавший это приключение, замечает, что он далек от мысли, чтобы Дон Кихот, правдивейший идальго, мог намеренно солгать. Этот эпизод прибавляет к характеристике Дон Кихота некий причудливый штрих, и комментаторы усмотрели в разноцветной темноте пещеры ряд символов, относящихся к самой сути вопроса о том, что есть реальность и что есть истина. Я лично склонен считать, что эпизод в пещере – еще один поворот, который Сервантес придает теме заколдованной Дульсинеи, чтобы развлечь читателя и не оставить без дела Дон Кихота. Но как расколдовать Дульсинею?
Герцогские чары
Теперь мы встретимся с главной парой злых волшебников в этой книге – герцогиней и ее герцогом. Жестокость книги достигает здесь чудовищных высот. Во второй части тема герцогских мистификаций занимает целых двадцать восемь глав (с тридцатой по пятьдесят седьмую), то есть около двухсот страниц, затем дополнительно разрабатывается еще в двух главах (шестьдесят девятой и семидесятой), после чего до конца романа остается всего четыре главы, или около тридцати страниц. Позже я вам объясню, что этот разрыв, брешь в одиннадцать глав, образовался, возможно, из-за того, что Сервантесу срочно пришлось разбираться с колдуном, появившимся в его собственной жизни, – с таинственным сочинителем, опубликовавшим подложную «Вторую часть „Дон Кихота“», пока Сервантес писал свою вторую часть. Подложное продолжение романа впервые упоминается в пятьдесят девятой главе. Затем Сервантес вновь швыряет Дон Кихота с Санчо в пыточную камеру.
Итак, весь эпизод с герцогом и герцогиней занимает тридцать глав, почти четвертую часть книги. Герцогская тема начинается с тридцатой главы, когда Дон Кихот и его оруженосец выезжают из леса и в свете заката их взору предстает блестящая компания. Похоже, что зеленый – любимый цвет автора; прекрасная охотница, встреченная ими, в зеленом одеянии, ее иноходец – в зеленой сбруе. Дама читала первую часть приключений Дон Кихота, они с мужем горят желанием принять у себя героя книги, чтобы жестоко потешиться над ним. Эта Диана (заметим сразу, демоническая Диана) и ее муж решают потакать всем прихотям Дон Кихота и обращаться с ним как со странствующим рыцарем, соблюдая все церемонии, описанные в рыцарских романах; они прочли эти книги и полюбили их на свой вкрадчиво-плотоядный лад.
Дон Кихот приближается к ним с открытым забралом, он подает Санчо знак, что намерен спешиться, Санчо бросается поддержать ему стремя, но, спрыгивая со своего серого, оруженосец, как назло, цепляется одной ногой за веревку вьючного седла, не может выпутаться, да так и остается висеть, припав лицом и грудью к земле, – по всему роману щедро разбросаны различные символы, пародирующие пытку на дыбе (жертву вздергивают вверх на веревках, потом швыряют вниз). «Дон-Кихот привык к тому, чтобы, когда он слезает с коня, ему держали стремя, и теперь он, полагая, что Санчо уже здесь, перегнулся и потащил за собою седло Росинанта, седло же, по всей вероятности, было плохо подтянуто, ибо он, к немалому своему смущению, вместе с седлом грянулся оземь, мысленно осыпая проклятиями злосчастного Санчо, которого нога еще была в тисках». Бедняге Дон Кихоту следовало бы счесть это предостережением и дурным знаком, ибо этот эпизод – зловещее начало в длинной веренице жестокостей. Но «герцог приказал своим егерям помочь рыцарю и оруженосцу, те подняли Дон Кихота, Дон Кихот же сильно ушибся при падении и прихрамывал, однако ж попытался было через силу стать на колени перед герцогом и герцогиней». Один из комментаторов романа счел благородную чету реальными людьми, герцогом и герцогиней Вильяэрмосы, но это всего лишь одна из тех подробностей, что представляют «человеческий интерес» и приводят в восторг некоторых специалистов по Сервантесу. На самом же деле дьявольская Диана и ее герцог всего лишь чародеи, придуманные главным волшебником, Сервантесом, и ничего более.
В герцогском замке Дон Кихота облачают в великолепную красную мантию. (Мне почему-то вспоминается Другой Мученик, которого также облачают в багряницу, называют Царем и над которым глумятся римские солдаты.) Столь пышный прием приводит Дон Кихота в крайнее изумление. «И тут он впервые окончательно убедился и поверил, что он не мнимый, а самый настоящий странствующий рыцарь, ибо все обходились с ним так же точно, как обходились с подобными рыцарями во времена протекшие, о чем ему было известно из романов». Он ораторствует за столом, а герцогская чета, два улыбающихся тигра, мурлыча, составляет заговор.
Теперь Сервантес начинает плести любопытный узор. В романе намечается двойное волшебство, двойные чары, которые иногда соединяются и накладываются друг на друга, а иногда действуют порознь. Первая линия чародейства – то, что детально разрабатывает герцогская чета и более или менее верно разыгрывают слуги. Но иногда слуги перехватывают инициативу – чтобы потешить и удивить своих хозяев или из-за того, что просто не в силах противиться искушению поиздеваться над тощим безумцем и толстым простаком. Когда две линии чар сливаются, придурковатый герцог и его хищная герцогиня бывают совершенно ошарашены, словно не они сами придумывали очередную мистификацию. Не забывайте, что могущество дьявола отмечено тайным изъяном – глупостью. Один или два раза слуги заходят непозволительно далеко и получают от господ наряду с аплодисментами выговор. И наконец, как мы вскоре убедимся, дьяволица-герцогиня собственноручно попытается околдовать Дон Кихота.
Череда жестоких забав начинается с тридцать второй главы, когда невозмутимая служанка густо намыливает лицо покорному Дону. Это первая шутка, придуманная слугами. В душе у господ гнев борется со смехом, они не знают, наказать ли девушек за дерзость или поблагодарить за доставленное удовольствие – лицезреть Дон Кихота в самом что ни на есть жалком виде, с намыленным лицом и все прочее. Я полагаю, наш юный друг, студент-читатель, вновь заливается смехом. Потом поварята издеваются над Санчо, пытаясь вымыть ему лицо щелочью, а герцогиня, как мы видим, умирает со смеху. И тут же герцогиня притворно обласкивает Санчо, отводя ему роль придворного шута, а герцог обещает сделать его губернатором острова.
И Дон Кихот, и Санчо, всегда опасавшиеся колдовства, теперь, сами того не ведая, оказываются в руках волшебников – герцога и герцогини! «Великое удовольствие доставляли герцогу и герцогине беседы с Дон Кихотом и Санчо Пансою [говорится в книге]; и, утвердившись в намерении сыграть с ними шутку, которая отзывала бы и пахла приключением, порешили они… ухватиться за нить Донкихотова повествования» о том, что привиделось ему в глубине пещеры. Герцог и герцогиня решили взять рассказ о пещере Монтесиноса за отправную точку жестокой мистификации, которая поистине превосходила бы все прежние забавы. Заметьте, придуманные Санчо чары тонут в новом колдовстве; более всего герцогиню забавляет безграничное простодушие Санчо – он верит в то, что Дульсинея заколдована, хотя, как известно, сам же все подстроил.
И вот, неделю спустя, отдав надлежащие распоряжения слугам, герцог с герцогиней едут с Дон Кихотом на охоту, в которой принимает участие столько загонщиков и выжлятников, сколько бывает у самого короля. Санчо это занятие не по душе, но Дон Кихот проявляет храбрость, бросается на огромного кабана и вместе с другими охотниками убивает его. Затем герцог и герцогиня разыгрывают другую шутку. Окутавшая окрестности полумгла весьма благоприятствует их затее. И вот, когда сумерки сгущаются, внезапно как бы со всех концов вспыхивает лес. (Запомните, это закат Донкихотовой жизни освещает все вокруг таинственным золотисто-зеленым заревом.) Вскоре справа и слева, там и сям раздаются звуки множества рожков и других военных инструментов, словно по лесу движется неисчислимая конная рать. Со всех сторон доносятся крики, вроде тех, которые в бою испускают мавры, с ними мешаются звуки труб, охотничьих рожков и барабанный бой – все это производит страшный неумолчный шум. (Я повторяю: герцог с герцогиней то и дело приходят в ужас от собственных выдумок – то ли потому, что слуги доводят до совершенства их замысел, то ли потому, что они сами – сущие безумцы.) Когда перед испуганными охотниками предстает кучер, одетый чертом и с огромным рогом в руках, все теряют дар речи. На вопрос герцога, кто он таков, гонец отвечает: «Я – дьявол, я ищу Дон Кихота Ламанчского, а по лесу едут шесть отрядов волшебников и везут на триумфальной колеснице несравненную Дульсинею Тобосскую. Она едет сюда заколдованная, вместе с храбрым французом Монтесиносом, дабы уведомить Дон Кихота, каким образом можно ее расколдовать».
Дульсинея будет расколдована, если – далее следует уморительная шутка, – если Санчо добровольно три тысячи раз огреет себя плетью по голым ягодицам. Иначе, прибавляет герцог, услышав это требование, ты не получишь острова. Вся эта очень глупая и очень грубая забава совершенно в духе Средневековья – как и все забавы, идущие от дьявола. Подлинный юмор приходит от ангелов. «Герцог же и герцогиня, довольные охотою, а равно и тем, сколь остроумно и счастливо достигли они своей цели, возвратились к себе в замок с намерением затеять что-нибудь новое, выдумывать же всякие проказы доставляло им величайшее удовольствие». В этом суть всех герцогских глав: получить плотоядное удовольствие от шутки и тут же придумать новую, не менее жестокую.
Я не стану останавливаться на эпизоде с дуэньей Гореваной (главы 36–41), скажу лишь, что в рассказанной ею истории волшебник Злосмрад превратил двух влюбленных в мартышку и крокодила, поставив между ними столб с надписью: «Дерзновенные эти любовники не обретут первоначального своего облика, доколе со мною [Злосмрадом] в единоборство не вступит доблестный ламанчец, ибо только его великой доблести уготовал рок невиданное сие приключение». Далее следует описание летающего коня, который должен отнести Дон Кихота в далекое царство Кандайю, где находятся влюбленные. Конем «правят с помощью колка, продетого в его лоб и заменяющего удила, и летит этот конь по воздуху с такой быстротой, что кажется, будто несут его черти. <…> Злосмрад раздобыл его силою своих волшебных чар, и теперь он им владеет и разъезжает на нем по всему белому свету: нынче он здесь, а завтра во Франции, послезавтра в Потоси. Но самое главное: упомянутый конь не ест, не спит, не изнашивает подков и без крыльев летает по воздуху такою иноходью, что седок может держать в руке полную чашку воды и не пролить ни единой капли – столь ровный и плавный у того коня ход». Это старая тема, подобные летательные машины упоминаются в «Тысяче и одной ночи» и также имеют колок на шее.
Дуэнья Горевана и ее подруги-дуэньи также заколдованы: у них силою волшебства выросли бороды, которые исчезнут, если Дон Кихоту удастся расколдовать влюбленных. Тема бороды играет в книге любопытную роль (вспомните мытье бороды в начале герцогского эпизода), похоже, эта тема возникла из связанных с бритьем аллюзий в начале первой части – из всего, что связано с цирюльниками и шлемом Дон Кихота, который есть не что иное, как цирюльничий таз.
Вносят деревянного коня Клавиленьо, и Дон Кихот с Санчо Пансой садятся ему на спину (последний против воли). «Оба завязали себе глаза, затем Дон Кихот, удостоверившись, что все в надлежащем порядке, тронул колок, и едва он прикоснулся к нему пальцами, как все дуэньи и все, кто только при сем присутствовал, начали кричать:
– Храни тебя Господь, доблестный рыцарь!
– Господь с тобой, бесстрашный оруженосец!