Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мгла над Инсмутом - Говард Филлипс Лавкрафт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Говард Лавкрафт

Мгла над Инсмутом


© Алякринский О., перевод на русский язык, 2022

© Лихачева С., перевод на русский язык, 2022

© Чарный В., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Храм

(Рукопись, обнаруженная на побережье Юкатана)

Двадцатого августа 1917 года я, Карл Хейнрих, граф фон Альтберг-Эренштайн, капитан-лейтенант Императорских военно-морских сил, командующий подводной лодкой U-29, вверяю эту бутылку с рукописью водам Атлантики в неизвестном мне месте; вероятно, его координаты 20 градусов северной широты и 35 градусов восточной долготы; здесь, на дне океана, покоится мое обездвиженное судно. Я поступаю так потому, что желаю обнародовать некоторые необычайные обстоятельства случившегося – сам я не выживу, и обстановка вокруг настолько же необычная, насколько зловещая, включая не только непоправимую поломку субмарины, но и то, что моя железная германская воля подорвана самым катастрофическим образом.

Днем 18 июня, как было доложено по радиосвязи на субмарину U-61, направлявшуюся в Киль, мы торпедировали британское грузовое судно «Виктори», следовавшее из Нью-Йорка в Ливерпуль, на 45 градусах 16 минутах северной широты и 28 градусах 34 минутах западной долготы, позволив экипажу эвакуироваться на спасательных шлюпках, чтобы снять кинофильм для министерского архива. Корабль тонул чрезвычайно зрелищно: корма погрузилась первой, форштевень высоко вздымался над водой, пока корпус погружался перпендикулярно океанскому дну. Наша кинокамера не упустила ни малейшей детали, и мне очень жаль, что столь прекрасная пленка никогда не попадет в Берлин. Затем мы потопили шлюпки из палубных орудий и совершили погружение.

Поднявшись на поверхность с заходом солнца, мы обнаружили на палубе труп моряка, чьи пальцы невероятно крепко сжимали релинг. Бедняга был молод, черноволос и обладал крайне привлекательной внешностью; вероятно, то был итальянец или грек, несомненно, принадлежавший к экипажу «Виктори». Очевидно, он искал спасения на нашей лодке, вынужденной потопить его судно – еще одна жертва войны, навязанной фатерлянду английскими свинособаками. Наши люди обыскали его на предмет сувениров и нашли в кармане его бушлата весьма странную статуэтку из слоновой кости в виде головы юноши, увенчанной лавровым венком. Лейтенант Кленце, мой сослуживец, был убежден в том, что она имеет большую историческую и художественную ценность, и оставил ее себе. Ни он, ни я не могли понять, каким образом она оказалась у простого матроса.

Когда тело выбросили за борт, произошло два события, чрезвычайно обеспокоивших членов нашего экипажа. Глаза мертвеца были закрыты, но, когда его тащили к борту, они широко распахнулись, и многих позабавила нелепая иллюзия неотрывного и насмешливого взгляда, смотревшего на склонившихся над телом Шмидта и Циммера. Боцман Мюллер, человек пожилой, мог бы думать своей головой, не будь он суеверным эльзасским боровом, но так впечатлился увиденным, что следил за погрузившимся в воду трупом и впоследствии клялся, что видел, как на небольшой глубине мертвец стал совершать плавательные движения и быстро поплыл на юг под волнами. Кленце и я были не в восторге от этих крестьянских бредней, и мы строго отчитали команду, в особенности Мюллера.

На следующий день сложилась непредвиденная ситуация, вызванная недомоганием некоторых подводников. Очевидно, его причиной являлся нервный срыв, вызванный длительным походом, – их мучили кошмары. Кое-кто из них имел оглушенный вид и был безразличен ко всему; убедившись в том, что они не симулянты, я освободил их от служебных обязанностей. Море было неспокойным, и мы опустились на глубину, где не так ощущалось волнение. Здесь было относительно тихо, несмотря на то что нам повстречалось загадочное южное течение, не отмеченное на морских картах. Стоны больных порядком раздражали нас, но мораль остальных членов экипажа не пострадала, и нам не пришлось прибегать к крайним мерам. Мы планировали оставаться на месте для перехвата лайнера «Дакия», маршрут которого нам сообщили агенты нашей разведки в Нью-Йорке.

Когда мы всплыли на поверхность, то обнаружили, что волны были уже не такими большими. На севере над горизонтом дымил линкор, но благодаря значительному расстоянию меж нами и нашей способности погружаться мы были в безопасности. Куда больше нас волновали слова боцмана Мюллера, начавшего буйствовать с наступлением ночи. Его ребячество внушало отвращение – он болтал о том, что видел мертвецов, проплывающих за иллюминаторами и пристально смотревших на него, что в раздутых трупах он опознал моряков с победоносно затопленных нами судов, и над всеми предводительствовал найденный нами юноша, которого мы сбросили за борт. Эти слова ввергали всех в трепет и звучали ненормально, так что мы заковали его в кандалы и подвергли порке. Команда не одобрила подобное наказание, но необходимо было поддерживать дисциплину. Также мы отклонили просьбу делегации во главе с матросом Циммером о том, чтобы выбросить странную статуэтку из слоновой кости в океан.

Двадцатого июня матросы Бем и Шмидт, заболевшие накануне, окончательно помешались. Я пожалел о том, что в состав экипажа не включили врача, так как жизни германских граждан бесценны, но их неистовый бред о некоем ужасном проклятии самым пагубным образом нарушал дисциплину, и пришлось прибегнуть к радикальным мерам. Экипаж угрюмо отреагировал на случившееся, но благодаря этому успокоился Мюллер, больше не доставлявший нам хлопот. Вечером мы освободили его, и он молча приступил к своим обязанностям.

Последующую неделю мы провели в беспокойном ожидании «Дакии». Напряжение усилилось после исчезновения Мюллера и Циммера, несомненно, совершивших самоубийство, не в силах справиться с гнетущим страхом, хотя никто не видел, как они покидали лодку. Я был рад избавиться от Мюллера, так как даже его молчание оказывало дурное влияние на команду. С тех пор все члены команды избегали разговоров, словно затаив некий страх. Многим нездоровилось, но буйных не было. Из-за постоянного напряжения терпение лейтенанта Кленце истощилось и каждая мелочь раздражала его, как, например, стая дельфинов, сопровождавшая U-29, и все усиливающееся южное течение, не отмеченное на наших картах.

Спустя некоторое время мы поняли, что упустили «Дакию». Подобное иногда случается, и мы были скорее довольны, нежели разочарованы, так как могли возвращаться в Вильгельмсхафен. Днем двадцать восьмого июня мы взяли курс на северо-восток и следовали ему, невзирая на несколько комичные столкновения с невероятно возросшим количеством дельфинов.

Взрыв в машинном отделении в два часа ночи стал для всех полной неожиданностью. Вся техника работала безотказно, весь экипаж исправно выполнял свои обязанности, но чудовищный удар сотряс судно от носа до кормы. Лейтенант Кленце бросился в машинное отделение, обнаружив, что уничтожен топливный бак и почти весь двигатель; судовые механики Раабе и Шнайдер погибли мгновенно. Положение наше было угрожающим – несмотря на то что система регенерации воздуха и шлюзовой затвор не пострадали и мы могли всплывать и погружаться, используя сжатый воздух и аккумуляторные батареи, управлять субмариной не было никакой возможности. Использовать спасательные шлюпки значило отдаться в руки врага, беспричинно ожесточившегося против нашей великой германской нации. Радиопередатчик не работал с тех пор, как мы связывались с германской подлодкой, атаковав «Виктори».

С того момента, как случилась авария, и до второго июля мы непрерывно дрейфовали на юг без каких-либо планов и не встретили ни одного судна. С учетом пройденного нами расстояния удивительным было то, что дельфины все еще следовали за подлодкой. Утром второго июля мы заметили линкор под американским флагом, и командой овладело беспокойство; многие желали сдаться. В конце концов лейтенанту Менце пришлось застрелить матроса Траубе, наиболее рьяно выражавшего свои антигерманские настроения. На время волнения прекратились, и мы погрузились незамеченными.

На следующий день с юга плотной стаей налетели птицы, и океан вздыбился. Задраив люки, мы следили за развитием ситуации, пока не стало ясно, что необходимо погружаться, иначе нас опрокинет волнами. Давление воздуха и заряд батарей падали, и мы хотели избежать нерационального расходования наших скромных ресурсов, но выбора не было. Переждав на небольшой глубине несколько часов, мы решили подняться, так как волнение несколько стихло. Здесь нас ждало новое бедствие – мы не могли всплыть наверх, несмотря на все усилия механиков. Команду страшила перспектива подводного заточения, снова послышались разговоры о статуэтке лейтенанта Кленце, но всех успокоил вид пистолета. Мы стремились занять этих бедняг какой угодно работой, хотя возня с машинами и была бессмысленной.

Кленце и я спали посменно, и в пять утра четвертого июля во время моего сна на судне поднялся бунт. Оставшиеся шестеро матросов подозревали, что мы окончательно потерялись; эти свиньи, разозленные позавчерашним отказом сдаться американцам, впали в безумие, круша все вокруг. Они рычали, словно звери, коими и являлись, без разбора ломая инструменты и мебель, неся полный бред о проклятой статуэтке из слоновой кости и темноволосом юноше, что, уплывая, провожал их взглядом. Лейтенанта Кленце будто парализовало, и он не оказывал сопротивления – впрочем, чего еще ждать от изнеженного, женоподобного уроженца Рейнланда? Я застрелил всех шестерых, как того требовали обстоятельства, и лично убедился в том, что никто не выжил.

Мы избавились от тел при помощи парных люков; теперь нас было лишь двое. Кленце заметно нервничал и постоянно пил. Было решено, что мы постараемся протянуть как можно дольше, благо наши запасы провианта и кислорода не пострадали от рук этих взбесившихся свинских собак. Наши компасы, эхолоты и остальные чувствительные приборы были выведены из строя, и отныне мы могли лишь догадываться о нашем местонахождении при помощи часов, календаря и того, что могли заметить сквозь иллюминаторы или из рубки, пока дрейфовали. Заряда аккумуляторных батарей, к счастью, должно было хватить надолго как для освещения отсеков, так и для прожектора. Последним мы пользовались часто, но видели лишь дельфинов, плывших параллельно нашему курсу. К этим дельфинам у меня возник научный интерес: обыкновенный Delphinus delphis, являясь китообразным млекопитающим, неспособен обходиться без воздуха, но я наблюдал за одним из них в течение двух часов и не видел, чтобы он поднимался на поверхность.

Шло время, и мы с Кленце решили, что продолжаем дрейфовать на юг, постепенно погружаясь все глубже и глубже. Мы отмечали, что за флора и фауна встречалась нам, и в свободное время читали об увиденном в принадлежавших мне справочниках. Не могу не отметить скудость научных познаний моего товарища. Его склад ума был совершенно не прусским; он был подвержен никчемным фантазиям и выдумкам. На него странно влияла неотвратимость приближавшейся смерти, и он часто молился за упокой мужчин, женщин и детей, отправленных нами на дно, забывая о том, что все, совершенное ради германского государства, есть благо. Вскоре его душевное здоровье заметно пошатнулось – он часами смотрел на статуэтку из слоновой кости и плел небылицы о том, что покоится в морских глубинах, затерянное, позабытое. Иногда в качестве психологического эксперимента я задавал ему наводящие вопросы, в ответ выслушивая бесконечные поэтические цитаты и истории о затонувших кораблях. Мне было жаль его, так как мне тяжко видеть страдания германца, но он был не из тех, с кем можно достойно встретить смерть. Касательно себя у меня не было сомнений, так как я знал, что фатерлянд почтит мою память, а мои сыновья, по моему подобию, станут настоящими мужчинами.

Девятого августа мы изучали океанское дно при помощи нашего мощного прожектора. Оно было холмистым, по большей части покрытым водорослями и усеянным моллюсками. Повсюду встречались осклизлые объекты загадочного вида, утопавшие в морской траве и ракушках; Кленце объявил, что это старинные корабли, нашедшие свое последнее пристанище. Его смутила тупоконечная возвышенность из твердого вещества с плоскими гранями и гладкой поверхностью, почти на четыре фута возвышавшаяся над дном. Я сказал, что это обломок скалы, но Кленце казалось, что он покрыт резьбой. Затем он задрожал и отвернулся, будто испугавшись чего-то, но не мог объяснить, чего именно, отвечая, что его лишили самообладания бескрайность, темнота, древность и загадочность океанской бездны. Рассудок его ослаб, но я всегда остаюсь германцем, сразу отметив два обстоятельства: корпус U-29 великолепно выдерживал давление водной толщи и дельфины по-прежнему были рядом, несмотря на то что большинство натуралистов признает невозможным существование высших форм жизни на такой глубине. Я был уверен в том, что переоценил ее, но, так или иначе, мы должны были погрузиться достаточно глубоко, чтобы эти явления можно было счесть необыкновенными. На юг мы двигались с прежней скоростью, судя по моим наблюдениям за океанским дном и оценке скорости фауны в верхних слоях.

Двенадцатого августа в пятнадцать минут четвертого несчастный Кленце совершенно обезумел. Он находился в рубке, управляя прожектором, пока я сидел в другом отсеке с книгой. Вдруг он появился рядом; лицо его, обычно бесстрастное, исказилось. Я привожу здесь его слова, подчеркивая те, которые он выделял: «Он зовет! Он зовет! Я слышу! Идем!» Он взял со стола статуэтку, сунув ее в карман, схватил меня за руку, пытаясь увлечь меня к палубному трапу. Я сразу понял, что он хочет открыть люк и выбраться наружу; подобная непредсказуемая, самоубийственная выходка застала меня врасплох. Я воспротивился, пытаясь успокоить его, но это лишь разозлило его, и он сказал: «Медлить нельзя, идем, лучше раскаяться и получить прощение, чем отринуть его себе на погибель!» Тогда я пошел иным путем, прямо сказав ему, что он сошел с ума и что он жалкий безумец. Бесполезно. Он вскричал: «Если я и безумец, то лишь его милостью! Да сжалятся боги над тем, кто в своей черствости способен сохранить рассудок до ужасного конца! Идем, безумствуй, пока зов его все еще милостив!»

Эта вспышка ярости, должно быть, охладила его воспаленный мозг – он смягчился и стал просить, чтобы я отпустил его, если не хочу следовать за ним. Все прояснилось – он был германцем, но в то же время рейнландским простолюдином, к тому же опасным сумасшедшим. Выполнив его самоубийственную просьбу, я немедленно избавил бы себя от того, кто больше не был моим товарищем, но представлял угрозу. Я спросил, не отдаст ли он мне статуэтку, но ответом мне был столь жуткий хохот, что я не осмелился повторять свою просьбу. Тогда я спросил, не желает ли он оставить хотя бы прядь волос на память для своей семьи в Германии на тот случай, если меня все же спасут, но он вновь захохотал. Он взобрался по трапу, и, соблюдая необходимые временные интервалы, я открыл шлюз, тем самым обрекая его на верную смерть. Когда я увидел, что он покинул судно, я включил прожектор, пытаясь разглядеть его тело и понять, расплющило ли его давлением согласно теории или труп остался нетронутым, как те дельфины. Однако я не сумел разглядеть тело покойного товарища, так как вокруг рубки скопилось невероятное количество этих животных.

В тот вечер я пожалел, что тайком не вытащил статуэтку из кармана бедняги Кленце, так как одно лишь воспоминание о ней пленяло меня. Я никак не мог забыть прекрасную голову юноши, увенчанную лавром, хоть по натуре своей я не творческий человек. Также я сожалел о том, что лишился единственного собеседника. Хотя мой ум был куда острее, Кленце был лучше, чем ничего. В ту ночь я плохо спал, гадая, насколько близок мой конец. Без сомнения, шансов на спасение практически не было.

На следующий день я поднялся в рубку и по обыкновению приступил к исследованию при помощи прожектора. На севере картина оставалась неизменной с тех пор, как четыре дня назад мы впервые увидели дно, но я заметил, что U-29 теперь двигалась медленнее. Обратив луч к югу, я увидел, что дно океана стало более пологим, местами встречались каменные блоки удивительно правильной формы, будто расставленные согласно некоему плану. Лодка погружалась медленно, океан становился все глубже, и я был вынужден повернуть прожектор так, чтобы луч смотрел вертикально вниз. Так как я сделал это слишком резко, отсоединился провод, и я потратил не одну минуту на починку, пока долина внизу не осветилась снова.

Я не подвержен эмоциям, но то, что открылось мне в электрическом свете, поразило меня. Воспитанный в лучших традициях прусской Kultur, я не должен был испытать подобное потрясение, так как геология и предания повествуют о том, как менялись океаны и целые континенты. Подо мной раскинулись стройные ряды величественных, в разной степени разрушенных зданий; подобный архитектурный стиль был мне незнаком. Многие из них, вероятно, были построены из мрамора, сверкая белым в свете прожектора; общая картина представляла собой гигантский город на дне узкой долины с многочисленными храмами и виллами, стоявшими отдельно, на склонах холмов. Крыши домов провалились, колонны были разрушены, но ничто не могло затмить духа и великолепия незапамятной древности.

Наконец-то мне повстречалась Атлантида, которую я считал почти что мифом, и я превратился в самого ревностного исследователя. На дне долины когда-то текла река – я более тщательно изучил его и увидел остатки мостов и набережных из камня и мрамора, террасы и валы, некогда цветущие и прекрасные. Энтузиазм превратил меня в подобие сентиментального идиота, каким являлся злополучный Кленце, и слишком поздно заметил, что южное течение больше не увлекает подлодку и U-29 медленно приближается к затонувшему городу, подобно аэроплану, летящему над земными городами там, наверху. Кроме того, я увидел, что стая необычных дельфинов исчезла.

Примерно через два часа субмарина легла на мощеную площадь неподалеку от скалистого склона долины. С одной стороны я мог видеть весь город, полого спускавшийся к руслу реки, с другой, в манящей близости, – превосходно сохранившийся, богато украшенный фасад величественного здания, очевидно храма, высеченного в скале. Могу лишь строить догадки о том, кто создал столь титаническое сооружение. За невероятных размеров фасадом с великим множеством окон, очевидно, скрывался массив храма в глубине скалы. В его центре разверзлась гигантская дверь в обрамлении вакхических горельефов; к ней вела впечатляющая каменная лестница. Наиболее поразительными были гигантские колонны и фризы, украшенные скульптурами непередаваемой красоты, вероятно, изображавшими идеализированные пасторали и процессии жрецов и жриц со странными церемониальными предметами в руках, поклонявшихся лучезарному богу. Мастерство исполнения было феноменальным, стиль в общих чертах напоминал эллинистический, но обладал удивительной индивидуальностью, оставляя впечатление немыслимой древности и, скорее, будучи наиболее далеким предком греческого искусства. Я не сомневался в том, что каждая деталь этого колоссального сооружения была высечена в девственной скале, бывшей частью гряды, обрамлявшей долину, но я не мог вообразить, сколь необъятным было внутреннее пространство. Быть может, сердцем его была пещера или несколько пещер. Ни годы, ни погружение под воду не оставили следа на первозданной величавости этой внушающей благоговение храмины – да, это мог быть только храм, – и сейчас, спустя тысячи лет, он, невредимый и незапятнанный, покоился среди бесконечной ночи в безмолвной бездне океана.

Не помню, сколько часов я провел, изучая затонувший город со всеми его зданиями, аркадами, статуями и мостами и колоссальный храм, прекрасный и загадочный. Хоть я и знал, что смерть близка, меня пожирало любопытство, и я безостановочно светил прожектором. Его луч открыл мне множество деталей, но не мог пробиться за разверстый зев двери вырубленного в скале храма, и спустя некоторое время я выключил ток, понимая, что энергию необходимо экономить. Свет был уже не таким ярким, как в начале дрейфа. В предчувствии скорого погружения во мрак мое желание проникнуть в тайны глубин все возрастало. Я, германец, должен первым ступить на эту землю, спавшую целую вечность!

Я достал и тщательно осмотрел металлический водолазный скафандр, поэкспериментировав с настройками портативного регенератора воздуха и электроэнергии. Хотя выход через парный люк в одиночку и будет сопряжен с некоторыми трудностями, полагаю, что моих умений хватит, чтобы преодолеть все препятствия и оказаться в мертвом городе.

Шестнадцатого августа я успешно покинул борт U-29, с трудом прокладывая себе путь к древней реке по разрушенным, утопающим в иле улицам. Ни скелетов, ни иных человеческих останков я не нашел, но значительно обогатил свои знания благодаря обнаруженным скульптурам и монетам. Об этом говорить я не стану, лишь упомяну, что был невероятно восхищен культурой, находившейся в зените славы, когда на просторах Европы бродили пещерные люди и никто не взирал на воды Нила, текущие к морю. Кто-то другой, прочитав эту рукопись, если ее когда-нибудь найдут, должен разгадать тайны, о которых я говорю лишь вскользь. Заряд батареи падал, и я вернулся на субмарину, решив заняться исследованием храма на следующий день.

Семнадцатого числа желание проникнуть в таинственный храм стало еще сильнее, но меня постигло великое разочарование: я обнаружил, что все необходимое для восполнения заряда портативного фонаря было уничтожено свиньями-бунтовщиками. Гневу моему не было предела, но мой германский здравый смысл воспрещал мне отправляться в непроглядную тьму без должной подготовки, так как я мог оказаться в логове какого-нибудь неописуемого морского чудовища или навсегда затеряться в лабиринте коридоров. Все, что мне оставалось, – включить слабеющий прожектор U-29 и при его помощи взойти по ступеням, чтобы изучить наружное убранство храма. Луч входил в дверной проем под острым углом, и я заглянул внутрь, пытаясь что-либо разглядеть, но усилия мои были тщетны. Не видно было даже потолка, и хотя я шагнул внутрь, ощупывая пол посохом, пройти дальше не решился. Более того, впервые в жизни меня обуял беспросветный страх. Я понял, почему пал духом несчастный Кленце, так как храм притягивал меня все сильнее, но слепой ужас охватывал меня при мысли о том, что лежало в этих затопленных залах. Вернувшись на субмарину, я выключил свет и предавался размышлениям в полной темноте. Отныне энергию стоило расходовать лишь в крайних случаях.

Всю субботу восемнадцатого августа я провел в кромешной тьме, мучимый мыслями и воспоминаниями, грозившими сломить мою германскую волю. Кленце обезумел и погиб прежде, чем достиг этого зловещего реликта из невообразимо далекого прошлого, и звал меня с собой. Хранила ли судьба мой рассудок лишь потому, что мне был уготован чудовищный, немыслимый конец, о котором не смел и думать никто из рода человеческого? Ясно одно – нервы мои расшатались, и мне следовало отбросить подобные измышления, свойственные лишь слабым.

Ночью мне не удалось заснуть, и я включил свет, презрев будущее. Плохо, что батареи сдадут раньше, чем воздух и провизия. Я вновь задумался о самоубийстве и долго смотрел на свой пистолет. Должно быть, к утру я уснул, так как вчера днем проснулся в темноте и обнаружил, что заряд батарей иссяк. Одну за другой я жег спички, отчаянно жалея о недальновидности, с которой мы израсходовали наш скудный запас свечей.

Когда погасло пламя последней из растраченных мною спичек, я в полной тишине сидел без света. Думая о том, что смерть моя неизбежна, я воспроизводил в памяти предшествующие события, и во мне пробудилась доселе дремавшая мысль, от которой содрогнулся бы более суеверный и слабый человек. Голова лучезарного бога среди храмовых скульптур была идентична статуэтке из слоновой кости, которую забрал у моря мертвый моряк, а бедный Кленце вернул ее назад.

Меня слегка ошеломило это открытие, но страха я не испытывал. Лишь недалекий ум спешит объяснить нечто исключительное и сложное при помощи примитивных суеверий. Да, совпадение было странным, но я мыслил слишком здраво, чтобы искать в этих обстоятельствах отсутствовавшую логику или проводить невероятные ассоциации между потоплением «Виктори» и моим нынешним бедственным положением. Чувствуя, что мне необходим отдых, я принял снотворное и поспал еще немного. Мое душевное состояние, должно быть, отражалось в моих снах – мне слышались вопли тонущих и виделись лица мертвецов, прижатые к стеклам иллюминаторов. Среди них было и живое, насмешливое лицо юноши со статуэткой из слоновой кости.

Мне следует описать свое пробуждение с осторожностью, так как мои нервы были на пределе и галлюцинации определенно мешались с реальными событиями. Моя болезнь представляет крайний интерес, и я сожалею, что не подвергнусь обследованию компетентных германских специалистов. Едва я открыл глаза, как меня охватило всепоглощающее желание пойти в храм, и оно становилось все сильнее, но я автоматически противился ему благодаря дремавшему страху. Затем я увидел свет вопреки тому, что батареи издохли. Он исходил из иллюминатора, обращенного к храму, – вода за ним фосфоресцировала. Во мне вновь пробудилось любопытство, так как я знал, что ни один глубоководный организм не способен испускать подобное свечение. Перед тем как я смог изучить это явление, случилось нечто, заставившее меня усомниться в том, верно ли мне служат мои чувства. Это была слуховая галлюцинация: ритмический, мелодический гимн достигал моих ушей сквозь полностью звуконепроницаемый корпус U-29, словно снаружи пел дикий, но прекрасный хор голосов. Убедившись в собственной ненормальности и том, что нервы мои сдали, я зажег спичку и принял большую дозу бромида натрия, благодаря которому я успокоился, и иллюзия пения развеялась. Но свечение никуда не делось, и я с трудом подавил ребяческое желание подойти к иллюминатору, чтобы увидеть его источник. Оно выглядело совершенно реальным, и с его помощью я вскоре смог различать знакомые предметы, окружавшие меня, как и пустой флакон бромида натрия, хоть я и не знал, куда поставил его. Последнее обстоятельство меня озадачило, и я пересек отсек, коснувшись стекла. Оно было на том же самом месте, где я его видел. Мне стало ясно, что свет был частью галлюцинации столь сильной, что не было надежды на то, что я смогу с ней бороться, и, не сопротивляясь ей, я отправился в рубку, чтобы найти источник свечения. Быть может, это другая подводная лодка, а с ней – шанс на спасение?

Будет хорошо, если читатель не сочтет все последующее правдой, так как последующие события попирают законы природы, а следовательно, являются вымышленным плодом моего истощенного ума. Поднявшись в рубку, я увидел, что воды вокруг освещены куда слабее, чем я предполагал. Поблизости не было ни фосфоресцирующих животных, ни водорослей, и спускавшийся к реке город тонул в непроглядной черноте. То, что я увидел потом, не было ни впечатляющим, ни ужасным и не испугало меня, хоть я и потерял последнюю надежду на сохранность своего рассудка. Дверь и окна высеченного в скале храма испускали яркие лучи, словно где-то там, в глубине, сияло могучее пламя алтаря.

Все последующие события хаотичны. Пока я смотрел на сверхъестественный свет, исходивший из двери и окон храма, меня начали одолевать причудливые видения – настолько сумасбродные, что я не знаю, с чем их связать. Мне чудилось, что я различаю некие объекты в храме, одни из них двигались, другие нет; и снова мне слышался тот гимн, что звучал после моего пробуждения. Меня кружило в водовороте ужасных мыслей, в самом центре которого был утонувший юноша и лицо из слоновой кости, точь-в-точь такое же, как на фризах и колоннах стоявшего передо мной храма. Я думал о несчастном Кленце, о том, где покоилось его тело вместе с образом, что он унес с собой в море. Он силился о чем-то меня предупредить, но я не внял ему, ведь он был недалеким рейнландцем и сошел с ума от того, что любой пруссак перенесет с легкостью.

Дальше все просто. Мой порыв отправиться в храм стал необъяснимым, властным приказом, которому невозможно не подчиниться. Мои действия больше не подконтрольны моей германской воле – с ее помощью я способен выполнять лишь простые действия. Безумие, овладевшее Кленце, было столь сильным, что он отправился в океан безо всякой защиты, но я родился в Пруссии, и здравый смысл все еще не покинул меня, и воспользуюсь тем немногим снаряжением, что еще функционирует. Когда я понял, что должен идти, я подготовил мой водолазный скафандр, шлем, регенератор воздуха, чтобы без промедления воспользоваться ими, и поспешно взялся за составление хроники событий, надеясь, что однажды она увидит свет. Я запечатаю рукопись в бутылке и вверю ее водам океана, так как навсегда покидаю борт U-29.

Во мне нет страха, невзирая на все, о чем вещал безумец Кленце. То, что я видел, не может быть правдой, и я знаю, что мой помутившийся разум угаснет, когда закончится кислород. Свет в храме – явная иллюзия, и я умру спокойно, как германец, в этих черных, забытых глубинах. Демонический хохот, достигающий моего слуха, пока я пишу, является плодом моего слабеющего мозга. Я с должным тщанием облачусь в скафандр и храбро взойду по ступеням к этому первобытному святилищу, безмолвной тайне неизмеримых глубин и бессчетных лет.

1920

В склепе

С моей точки зрения, нет ничего более абсурдного, чем устоявшееся в умах большинства людей мнение о том, что все невзрачное несет в себе благо. Стоит упомянуть буколическую пастораль Новой Англии, безграмотного, жилистого деревенского гробовщика и несчастный случай в склепе, как заурядный читатель представит трагикомический эпизод поучительной истории. Однако лишь Господу Богу ведомы все обстоятельства случившегося с ныне покойным Джорджем Берчем, о которых теперь я могу рассказать – в сравнении с ними меркнет самая жуткая из трагедий.

В 1881 году Берча признали частично недееспособным, он сменил профессию и по возможности старался избегать разговоров о том, что тогда произошло. Отмалчивался и его старый лечащий врач, Дэвис, что умер много лет назад. Официально считалось, что увечья Берча, равно как и пережитый шок, были следствием досадной оплошности, благодаря которой он провел девять часов запертым в кладбищенском склепе Пек-Вэлли и выбрался из злополучного места лишь благодаря грубой силе. Несомненно, это было правдой, но в пьяном угаре он до самого конца нашептывал мне об иных, куда более мрачных подробностях. Будучи моим пациентом, он открылся мне; возможно, потому, что со смертью старого Дэвиса ощущал необходимость поговорить хоть с кем-то – он никогда не был женат, и родных у него не было.

До 1881 года Берч занимал должность гробовщика в деревне Пек-Вэлли. Второго такого черствого и неотесанного человека было не сыскать. В наши дни методы его работы показались бы неслыханными, во всяком случае жителям города, но даже деревенским стало бы не по себе, прознай они о том, как вел себя Берч в таких щепетильных делах, как распоряжение ценным имуществом покойных после захоронения, надлежащая подготовка усопших к погребению и точная подгонка гробов по их росту. Совершенно ясно, что Берч был небрежным, бестактным и не годился для этой работы; и все же я не считаю его дурным человеком. Скорее, он был толстокожим тугодумом – беспечным, беззаботным выпивохой без единой крохи воображения, присущей обычным людям, благодаря которой те держали себя в рамках приличий. Будь он иным, случившейся беды можно было бы запросто избежать.

Трудно сказать, с чего лучше начать повествование, ведь я не считаю себя искушенным рассказчиком. Полагаю, что отправной точкой является декабрь 1880 года, когда земля промерзла настолько, что могильщикам стало ясно, что до весны ни одной могилы им не вырыть. К счастью, деревня была небольшой, люди в ней умирали редко, и у Берча была возможность размещать всех усопших в старинном склепе на территории кладбища. Скверная погода как нельзя хуже сказалась на состоянии гробовщика, и он превзошел сам себя в безалаберности. Еще никогда он не делал столь неуклюжих, несклепистых гробов и совершенно позабыл о том, что нужно заняться ржавым замком на двери, которой без конца хлопал.

Наконец пришла весна и с ней – оттепель. Девять свежих могил ждали безмолвной жатвы старухи с косой – девять тел, лежавших в склепе. Берч приходил в трепет при одной мысли о предстоящей работе, но все же взялся за дело хмурым апрельским утром. Еще до полудня ему помешал проливной дождь, напугавший лошадь, и он успел справиться всего с одним неупокоенным телом, принадлежавшим девяностолетнему Дарию Пеку, чья могила была недалеко от склепа. Берч решил, что утром следующего дня разберется с коротышкой Мэттью Фэннером, могилу которому тоже вырыли рядом, но передумал, отложив все на три дня до 15-го числа Страстной пятницы. Не будучи суеверным, он не придавал значения этой дате, хотя впоследствии старался вообще не работать в этот роковой день. Несомненно, что события того вечера навсегда изменили ход жизни Джорджа Берча.

Днем пятницы, 15 апреля, Берч запряг лошадь и погнал телегу к склепу за телом Мэттью Фэннера. Позже он не отрицал, что был нетрезв, хоть еще и не начал пьянствовать, чтобы забыться. Он был навеселе и достаточно беспечно обращался с поводьями, чтобы разозлить свою чуткую лошадь – на пути к склепу она ржала, била копытом, дергалась, совсем как во время встревожившего ее ливня. Небо было ясным, но дул сильный ветер, и Берч был рад крыше над головой, когда отпер железный замок и вошел в склеп, прилепившийся к склону холма. Кто-либо другой вряд ли бы нашел приятным пребывание в его сыром, зловонном зале с восемью разбросанными в беспорядке гробами, но толстокожий Берч в те дни думал лишь о том, как бы не перепутать их, опуская в могилы. Он хорошо помнил, как его хаяли всей деревней, когда переехавшие в город родственники Ханны Биксби вознамерились перезахоронить ее тело на тамошнем кладбище и обнаружили, что под ее могильной плитой лежит гроб судьи Кэпвелла.

В склепе царил полумрак, но Берч отличался хорошим зрением и не взялся за гроб Асафа Сойера, похожий на тот, что был ему нужен. На самом деле он делался для Мэттью Фэннера, но вышел настолько неказистым и непрочным, что гробовщик почувствовал что-то вроде раскаяния и сколотил другой, вспомнив, как добрый старичок помогал ему пять лет назад, когда он обанкротился. Взамен старина Мэтт получил лучший гроб из тех, что ему доводилось делать, но расчетливый Берч не стал избавляться от первого и припас его для Асафа Сойера, скончавшегося от злокачественной лихорадки. Сойер был пренеприятным типом, и среди местных ходили слухи о его нечеловеческой мстительности и крепкой памяти на причиненные ему обиды – надуманные или настоящие. Поэтому совесть не мучила Берча, и он отодвинул в сторону этот наспех сбитый ящик, чтобы добраться до другого, предназначавшегося Фэннеру.

Едва он опознал гроб старика Мэтта, дверь склепа захлопнулась под напором ветра, и стало еще темнее, чем прежде. Свет едва пробивался в узкое окошко над дверью и совершенно не проходил в вентиляционное отверстие на потолке; изрыгая проклятия и спотыкаясь о гробы, он на ощупь стал пробираться к выходу. В мрачной полутьме он дергал за ржавую ручку, толкал массивную железную дверь, не понимая, почему та перестала поддаваться. Наконец он смекнул, в чем дело, и завопил во весь голос, словно его лошадь, ждавшая снаружи, могла чем-то помочь, кроме того, чтобы издевательски заржать в ответ. Замок, о котором он так и не позаботился, сломался, и безалаберный гробовщик оказался в ловушке, пав жертвой собственной недальновидности. Случилось это днем, около половины четвертого. Флегматичный, деятельный Берч не стал тратить силы на призывы о помощи, решив отыскать кое-какие инструменты, которые, как он помнил, лежали в углу зала. Маловероятно, что он сознавал весь ужас и нелепость своего положения, но сам факт того, что он оказался взаперти и вдали от людей, порядком разъярил его. Все, что он должен был сделать в тот день, пошло прахом, и если случаю не суждено было свести его с каким-нибудь случайным посетителем, он мог остаться здесь на всю ночь или того дольше. Вскоре он добрался до кучи инструментов, разыскал молоток со стамеской и, перебираясь через гробы, вернулся к двери. Смрад в склепе становился все отвратительнее, но он не обращал на это внимания, на ощупь пытаясь справиться с неподатливым, изъеденным ржавчиной замком. Сколько бы он дал за свечу или хотя бы огарок! Но не было ни того, ни другого, и он продолжал кое-как, почти вслепую, ковыряться в замке.

Когда он понял, что надежды открыть замок при помощи этих жалких инструментов в таком непроглядном мраке нет никакой, то принялся смотреть по сторонам в поисках возможного выхода. Склеп вырыли на склоне холма, и узкий вентиляционный ход на потолке шел через несколько футов земли, так что этот вариант он сразу отмел. Узкое окошко в кирпичной стене над дверью, напротив, можно было расширить, если постараться как следует, и он рассматривал его, соображая, как можно до него добраться. В склепе не было лестницы и ничего, способного ее заменить; ниши для гробов сбоку и в глубине помещения, которыми пренебрегал Берч, не давали возможности подобраться к окну. Оставались только гробы, используя которые можно было соорудить подобие лестницы со ступенями, и он обдумывал, как лучше подступиться к ним. Он рассчитал, что высоты трех гробов хватит, чтобы добраться до окна, но надежнее было бы использовать четыре из них. Их размеры почти что совпадали, их можно было бы поставить друг на друга, и он прикидывал, как сопоставить все восемь ящиков так, чтобы четыре из них стали ступенями. Теперь он думал о том, что эта импровизированная лестница могла бы быть прочнее. Вряд ли ему хватало ума, чтобы вспомнить о тех, кто покоился в гробах.

В конце концов он решил уложить три ящика у стены параллельно друг другу, поставить на них еще четыре попарно и последний затащить на самый верх. На такую конструкцию можно было забраться, приложив минимум усилий, и легко достичь нужной высоты. Вдруг ему пришла в голову новая мысль – использовать в качестве основания только два гроба, а один оставить про запас, на случай если потребуется забраться еще выше. Затем невольный узник принялся за работу, бесцеремонно перетаскивая безответные останки смертных для постройки своей миниатюрной Вавилонской башни. Кое-какие гробы трескались, не выдерживая нагрузки, и он решил разместить самый крепкий из них, где лежал Мэттью Фэннер, на самом верху, чтобы опора под его ногами была как можно надежнее. В темноте все приходилось делать почти что наугад, и ему случайно попался нужный гроб, будто его направляла чья-то воля – он уже успел опрометчиво поставить его в третий ряд.

Когда башня была сложена, он дал отдых своим усталым рукам, усевшись на нижней ступени этого мрачного сооружения. Затем осторожно поднялся наверх, захватив инструменты, и узкое окно оказалось на уровне его груди. Вокруг окна была сплошь кирпичная кладка, и он не сомневался, что сумеет расширить его так, чтобы протиснуться наружу. С первыми ударами молотка послышалось то ли ободряющее, то ли насмешливое ржание лошади снаружи. В любом случае оно было как нельзя кстати, так как кирпичная кладка оказалась неожиданно прочной, став своего рода язвительной насмешкой над тщетой надежды смертных и тяжести труда, заслуживавшего всевозможного поощрения.

Солнце зашло, а Берч все еще работал в поте лица. Теперь он руководствовался почти лишь наитием, так как луна скрылась за набежавшими облаками, и, хотя дело продвигалось медленно, он с облегчением видел, как расширилось отверстие в кладке. Он был уверен, что сможет покинуть склеп к полуночи, хотя эта мысль не мешалась в нем со страхом потустороннего. Избавленный от гнетущих раздумий о времени, месте и том, что покоилось у него под ногами, он философски вгрызался в камень; бранился, когда осколок отлетал в лицо, и захохотал, когда один из них попал во встревоженную лошадь, что паслась у кипариса. Скоро дыра увеличилась настолько, что он стал проверять, не сможет ли пролезть в нее, и гробы под ним качались и скрипели от этой возни. Он увидел, что ему не придется тащить наверх еще один ящик, так как отверстие было как раз на нужной высоте, и он сумел бы выбраться сразу, как только достаточно расширит его.

Должно быть, уже наступила полночь, когда Берч наконец решил, что теперь точно протиснется в окно. Несмотря на частые передышки, он порядком устал и вспотел, а потому спустился вниз, усевшись на стоявший внизу гроб, чтобы набраться сил для последнего рывка. Голодная лошадь ржала почти непрерывно, едва ли не зловеще, и он смутно желал, чтобы она успокоилась. Странно, но мысль о близкой свободе угнетала его; он страшился предстоящей вылазки, так как обрюзг, обленился и был уже немолод. Взбираясь обратно, он чувствовал, как сильно ему мешает лишний вес, а когда долез до самого верха, услышал, как опасно затрещали ломающиеся доски. Оказалось, что он напрасно выбирал самый крепкий гроб в качестве последней опоры – стоило ему вскарабкаться на него, как прогнившая крышка не выдержала, и он провалился на два фута вниз, где лежало то, о чем он даже не осмеливался думать. Лошадь, то ли испугавшись треска, то ли зловонного облака, вырвавшегося наружу, взбесилась, издав дикий крик, ничуть не похожий на ржание, и бросилась прочь во тьму, увлекая за собой грохочущую телегу.

Очутившись в этом ужасающем положении, Берч уже не мог с легкостью пролезть в окно и пытался собрать остатки сил, чтобы выбраться. Вцепившись в кладку по краям отверстия, он хотел было подтянуться, но почувствовал, как что-то схватило его за лодыжки. Впервые за эту ночь он испугался по-настоящему, так как не мог высвободиться из цепкого захвата, как ни пытался. Невыносимая боль пронзила его икры, словно что-то изранило их, и в его мозгу страх мешался с логическим объяснением происходящего, предполагавшим, что виной тому были щепки и гвозди, торчавшие из покореженного гроба. Кажется, он кричал. Как бы то ни было, будучи на грани обморока, он бешено брыкался, извиваясь.

В окно он сумел протиснуться лишь благодаря инстинкту и грохнулся на сырую землю, как бурдюк. Идти он не мог, и показавшаяся в небе луна освещала ужасное зрелище: гробовщик полз к кладбищенской сторожке, бессильно волоча за собой окровавленные ноги, зарываясь пальцами в черную грязь в безумном усилии, а тело отказывалось подчиняться ему, словно он пал жертвой ночного кошмара, где его преследовал призрак. Но за ним никто не гнался – его, живого, обнаружил смотритель кладбища, Армингтон, услышав, как тот из последних сил скребется в дверь сторожки. Он уложил Берча на свободную постель и послал своего маленького сына, Эдвина, за доктором Дэвисом. Несчастный был в сознании, но речь его была бессвязной – он то и дело бормотал что-то про лодыжки, кричал: «Отпусти!» и «Застрял в склепе». Явился доктор с саквояжем, задал несколько кратких вопросов, а затем раздел пациента и снял с него ботинки с носками. Увиденное немало озадачило старого врача и даже напугало – на обеих лодыжках в области ахилловых сухожилий были рваные раны. Он стал расспрашивать гробовщика с необычной для доктора настойчивостью, и руки его дрожали, когда он поспешно накладывал повязку, словно хотел как можно скорее избавиться от этого зрелища.

Для беспристрастного врача Дэвис имел слишком мрачный вид и чересчур торопился с осмотром; кроме того, он вытягивал из обессиленного Берча малейшие подробности его злоключений. В особенности его интересовало, был ли Берч абсолютно уверен в том, что за гроб стоял наверху, как он выбирал его, точно ли этот гроб принадлежал Фэннеру и как в темноте он смог отличить его от дрянного гроба злобного старикашки Сойера. Неужели прочный гроб Фэннера сломался с такой легкостью? Дэвис долгие годы был сельским врачом; разумеется, он был свидетелем кончины Фэннера и Сойера и присутствовал на их похоронах. Он помнил, что при погребении Сойера его мучил вопрос: как труп мстительного фермера мог поместиться в гроб, столь похожий на тот, что предназначался невысокому Фэннеру? Доктор Дэвис провел у постели Берча целых два часа и затем ушел, строго наказав тому говорить всем, что ноги он поранил о гвозди и обломки досок, добавив, что доказать противное, равно как и поверить в это, невозможно, и лучше бы ему вообще помалкивать и не обращаться к другим врачам. Впоследствии Берч исправно следовал совету доктора, пока на закате дней не поведал мне свою историю, и стоило мне увидеть старые, побелевшие рубцы, как я согласился с тем, что он поступал разумно. Он навсегда остался калекой, так как разорванные сухожилия плохо срослись; но я думаю, что его рассудок пострадал еще сильнее; некогда флегматичный, логический ум был изуродован, и печально было наблюдать, как он реагировал, заслышав слова «пятница», «склеп», «гроб» наряду с менее прозрачными случайными ассоциациями. Его напуганная лошадь вернулась домой, чего нельзя было сказать о его рассудке, скованном страхом. Он переменил профессию, но всегда жил под гнетом прошлого. Быть может, виной тому были страх или запоздалое чувство раскаяния в прошлых проступках. Разумеется, его пристрастие к выпивке лишь усугубляло его положение.

Той ночью доктор Дэвис покинул Берча, прихватив фонарь, и направился в старый кладбищенский склеп. В свете луны виднелись разбросанные обломки кирпичей и поврежденный фасад; замок огромной двери легко открылся снаружи. В дни своей молодости он немало повидал в секционных и вошел внутрь, несмотря на тошнотворный запах; глазам его открылось омерзительное зрелище. Он вскрикнул и вслед за тем испустил вздох ужаса. Затем он опрометью кинулся назад в сторожку и, невзирая на клятву врача, принялся изо всех сил трясти несчастного гробовщика, шепча тому на ухо слова, что жгли слух Берча, словно яд:

– Берч, это был гроб Асафа, как я и думал! Я узнал его по зубам, на верхней челюсти недоставало двух резцов… во имя всего святого, никому не показывай свои раны! Тело почти разложилось, но сколько злобы было там, где прежде было его лицо! Ты же знаешь, как злопамятен был Асаф, и помнишь, как он свел в могилу старого Рэймонда спустя тридцать лет после того, как они повздорили из-за межи; как раздавил щенка, что тявкал на него в августе прошлого года… Берч, это был сам дьявол во плоти, и месть его была сильнее, чем сама старуха Смерть! Боже, что за неистовая злоба! Как хорошо, что я не перешел ему дорогу!

Зачем ты так с ним поступил, Берч? Он был негодяем, и я не виню тебя в том, что ты сколотил для него такой плохой гроб, но в этот раз ты зашел слишком далеко! Да, пусть ты и сэкономил на материалах, но ты же прекрасно знал, какого роста коротышка Фэннер!

До самой смерти мне не забыть увиденного. Должно быть, ты здорово брыкался – гроб Асафа лежал на полу. Его голова была раздавлена и все тело разбито. Я много чего повидал, но это уж слишком. Око за око! Берч, видит Бог, ты получил по заслугам. Меня чуть не вывернуло при виде его головы, но омерзительней всего то, что ты отрезал ему стопы, чтобы труп влез в гроб Мэтта Фэннера!

1925

Холодный воздух

Вы хотите, чтобы я рассказал вам, почему боюсь сквозняков, почему сильнее других дрожу, войдя в холодную комнату, и питаю невыразимое отвращение к ползучей вечерней прохладе, что сменяет тепло погожего осеннего дня? Кто-то скажет, что на холод я реагирую так же, как иные – на дурной запах, и отрицать этого я не собираюсь. Я лишь поведаю вам о самом ужасном случае из тех, что мне довелось пережить, и позволю самим судить о том, насколько убедительно это объясняет подобную странность моей натуры.

Ошибочно полагать, что ужас непременно должен быть связан с тьмой, тишиной и одиночеством. Я повстречался с ним при свете дня, среди шума большого города, в захудалых, кишащих постояльцами меблированных комнатах, в компании ничем не примечательной хозяйки и двух крепких мужчин. Весной 1923 года я получил невыносимо скучную и скудно оплачиваемую работу в нью-йоркском журнале; денег на съем жилья было в обрез, и я скитался по дешевым гостиницам в поисках сносно обставленной комнаты подобающей чистоты по наиболее разумной цене. Вскоре выяснилось, что все предложения были в разной степени ущербны, но спустя какое-то время я наткнулся на дом на Западной Четырнадцатой улице, внушавший мне куда меньшее отвращение, нежели те, где я успел побывать.

То было четырехэтажное здание, построенное из песчаника в конце сороковых, отделанное деревом и мрамором, еще носившее следы былого величия и запятнанной роскоши. В воздухе просторных комнат с высокими потолками, невыносимыми обоями и вычурными лепными карнизами на стенах витала гнетущая затхлость с нотками кухонного дыма, но полы были чистыми, белье менялось достаточно часто, горячая вода была вполне горячей, отключали ее редко, и я заключил, что по меньшей мере это место подойдет, чтобы переждать, пока дела мои не наладятся. Хозяйка, неряшливая щетинистая испанка Херреро, не докучала мне сплетнями или жалобами на свет, горевший за полночь в моей комнате, выходившей в холл третьего этажа. Мои соседи были преимущественно малограмотными, неотесанными испанцами, тихими и необщительными, чему оставалось лишь радоваться. Меня раздражал только шум машин, доносившийся с оживленной улицы.

Первое из череды странных происшествий случилось через три недели после моего заселения. Как-то вечером, часов в семь, я услышал, как что-то капает, и осознал, что уже некоторое время ощущаю едкий запах аммиака. Осмотрев потолок, я увидел, что тот совершенно мокрый; капало из угла, прилегающего к стене фасада. Желая как можно скорее разобраться с этим, я кинулся в подвал, чтобы предупредить о случившемся хозяйку – та заверила меня, что все будет улажено в кратчайший срок. «Доктер Муньос, – кричала она мне, в спешке поднимаясь по лестнице, – пролил свои химикалии. Сам он болезный, совсем не как доктер – все болезнее и болезнее, но ни от кого помощь не принимал. Странная эта его болезность – каждый день лежит в ванне, где дурацки пахнет, волноваться ему нельзя, тепло ему нельзя. По дому сам все делал, комната маленькая, но битком бутыли, машины, и больше не работает доктер. Раньше давно был знаменитый, мой отец в Барселона про нем слышал, и недавно слесарь рука повредил, тот руку лечил. Никогда не выходит, только на крыша, и мой мальчик Эстебан носит ему еда, белье, лекарства и химикалии. Бог мой, сколько он аммиак перевел, чтобы остынуть!»

Миссис Херреро скрылась в лестничном пролете четвертого этажа, а я вернулся к себе. Аммиак перестал сочиться с потолка, и, вытерев лужицу, я открыл окно, чтобы проветрить комнату, слушая, как тяжело шагает над головой хозяйка. Я не помню, чтобы доктор Муньос шумел – шаги его были тихими, мягкими; изредка слышно было, что работал некий питаемый топливом аппарат. На миг я задумался о том, что за странная болезнь поразила его и не являлось ли его упорное нежелание принять помощь извне следствием беспричинного чудачества. Каким печальным казалось мне, что некогда великий человек теперь влачит столь жалкое существование!

Возможно, я никогда бы не познакомился с доктором Муньосом, если бы не сердечный приступ, заставший меня врасплох как-то днем, когда я работал у себя в комнате. Врачи предупреждали меня об опасных последствиях, и я помнил, что медлить нельзя; вспомнив рассказ хозяйки о том, как больной доктор помог слесарю, я потащился наверх и, собравшись с силами, постучал в его дверь. Откуда-то справа на мой стук ответил странный голос: на прекрасном английском меня спрашивали, кто я такой и какова цель моего визита. Представившись и объяснив, что мне нужно, я увидел, как открылась дверь по соседству с той, у которой я стоял.

Меня обдало облаком холодного воздуха, и, невзирая на то что был конец июня и стояла изнуряющая жара, я задрожал, ступив на порог внушительной квартиры, богатое, изысканное убранство которой разительно отличалось от убогой, грязной обстановки, царившей в доме. Складная кушетка теперь играла обыденную роль дивана, а мебель из красного дерева, пышные портьеры, старинные картины и полки, ломившиеся от книг, напоминали не комнату в пансионе, но кабинет джентльмена. Я увидел, что комната, служившая холлом и располагавшаяся надо мной, всего лишь служила доктору лабораторией, а жил он в просторном помещении по соседству, где ванная и удобные ниши в стенах позволяли разместить шкафы и прочие предметы домашнего обихода так, чтобы те не мешались. Вне всяких сомнений, доктор Муньос был человеком прекрасно воспитанным, с отличным образованием и вкусом.

Стоявший передо мной не отличался высоким ростом, но был великолепно сложен и одет в прекрасно пошитый и подогнанный костюм. Благородное лицо, обрамленное пышной седой бородой, носило печать покровительственности, однако не было чопорным; выразительные черные глаза скрывались за старомодным пенсне, восседавшем на орлином носу, придающем мавританский оттенок кельтиберским чертам его лица. Густые, прихотливо уложенные на пробор волосы над высоким лбом служили доказательством регулярных визитов парикмахера, и весь его облик говорил о незаурядном интеллекте, чистоте крови и высокородстве. Тем не менее, окинув взглядом доктора Муньоса, стоявшего в облаке пара, я почувствовал необъяснимое отвращение. Физической основой этого чувства могли служить мертвенная бледность его лица и холод протянутой руки, но даже им могло служить объяснением прискорбное состояние его здоровья. Быть может, меня оттолкнул исходивший от него холод, немыслимый в столь жаркий день, а, как известно, все ненормальное порождает неприятие, недоверие и страх.

Но скоро отвращение сменилось восторгом, так как я сразу понял, что передо мной профессионал, несмотря на то что его ледяные, бескровные руки дрожали. Ему хватило лишь одного взгляда, чтобы понять, в чем причина моего недуга, осмотр он проводил мастерски, мелодичным, но глухим, нетвердым голосом повествуя о том, что он – заклятый враг смерти, лишившийся всех друзей, и ставил бесчисленные невероятные опыты, посвятив всю свою жизнь ее искоренению. Было в нем что-то от добродетельного фанатика, и он не умолкал ни на миг, проводя аускультацию, а затем отмеряя нужную дозу лекарства в своей лаборатории. Очевидно, общество благовоспитанного постояльца в этом захудалом месте было для него диковинкой, и он был словоохотлив вопреки обыкновению, вспоминая о делах давно минувших дней.

Его необычный голос действовал на меня успокаивающе, речь была плавной, вежливой; я даже не замечал, дышит ли он. Пытаясь отвлечь меня от боли в груди, он рассказывал мне о своих теориях и экспериментах; помню, как он деликатно убеждал меня в том, что воля и разум сильнее, чем слабое сердце и слабая плоть, и, если тщательно сохранить телесную оболочку, наука способна преодолеть самые грозные болезни и увечья даже при отсутствии определенных органов, усиливая и поддерживая деятельность нервной системы. Полушутя, он похвалился, что когда-нибудь может научить меня, как обходиться без сердца, при этом продолжая сознательное существование! Сам он страдал от осложнений множества заболеваний и был вынужден неукоснительно выполнять некоторые предписания, в числе которых было постоянное пребывание в холоде. Любое длительное повышение температуры могло его погубить, в его жилище она не поднималась выше 55–56 градусов [1] Фаренгейта, поддерживаемая при помощи аммиачной системы охлаждения абсорбционного типа – у себя внизу я часто слышал, как работает ее бензиновый нагнетатель.

Я покидал холодную обитель этого талантливого отшельника с чувством глубокой признательности и преданности в сердце, столь быстро избавленном от боли благодаря его умениям. Впоследствии я часто наносил ему визиты, одевшись потеплее; слушал его рассказы о крамольных опытах с ужасающими результатами, испытывая легкую дрожь, когда листал страницы редких, необычайно древних фолиантов, что стояли на полках. Следует добавить, что со временем ему удалось почти полностью исцелить меня от мучивших меня болей. По всей видимости, он не пренебрегал оккультным знанием Средневековья, считая, что в тех таинственных формулах содержались уникальные психические стимулы, что в теории оказывали своеобразное воздействие на нервную систему, управлявшую органикой. Меня тронула его история о старом докторе Торресе из Валенсии, принимавшем участие в экспериментальной работе Муньоса и вылечившем его от тяжкой болезни восемнадцать лет назад, с последствиями которой он боролся до сих пор. Незадолго после того, как этот достойный врач спас от смерти своего коллегу, он сам уступил в схватке с этим неумолимым врагом. Возможно, он потратил слишком много сил – доктор Муньос шепотом намекнул, что методика пожилого доктора была экстраординарной, включая манипуляции и обряды, которые старые, консервативные последователи Галена сочли бы кощунственными.

Так шли недели, и я с сожалением стал замечать, что мой новый друг, без сомнений, хоть и медленно, но сдавался под напором своих недугов, как предположила миссис Херреро. Все бледнее становилась его кожа, все тише и невнятнее звучал его голос, в движениях рук уже не было прежней ловкости, а воля и рассудок слабели. Разумеется, он и сам понимал, сколь печальны эти перемены, и теперь на его лице и в его словах лежала печать жуткой иронии, вновь пробудившая во мне толику былого отвращения.

Его поведение становилось все более причудливым – он пристрастился к экзотическим пряностям и египетским благовониям, благодаря которым его комната пахла, будто усыпальница фараона в Долине царей. Вместе с тем возросли его потребности в охлаждении воздуха – с моей помощью он доработал аммиачную систему, модифицировав ее нагнетатель и подающее устройство, сумев достичь сперва 34 [2] или 40 [3] градусов Фаренгейта, а затем и вовсе снизить температуру воздуха до 28 [4] градусов. В ванной и лаборатории воздух был не столь холодным, чтобы не замерзала вода и не было помех химическим опытам. Его сосед жаловался на сквозняки, и мне пришлось помочь доктору завесить смежную дверь тяжелыми портьерами. Постепенно им овладевал все возраставший патологический страх. Он постоянно говорил о смерти, но лишь глухо смеялся, едва я деликатно упоминал о похоронах и ритуальных услугах.

В целом его общество теперь пугало и обескураживало меня, но я был настолько признателен ему за оказанную помощь, что не мог оставить его на попечение чужаков. Каждый день, закутавшись в специально купленное теплое пальто, я убирался в его комнате и помогал по хозяйству. Кроме того, я ходил за покупками, с изумлением и растерянностью читая названия химикатов, заказанных доктором в аптеках и на складах.

В его жилище царила необъяснимая гнетущая атмосфера. Как я уже упоминал, во всем доме воздух был затхлым, но запах в его комнате был куда хуже, несмотря на все пряности и благовония наряду с нескончаемыми ваннами, принимая которые он наотрез отказывался от помощи. Я полагал, что все это связано с его болезнью, и дрожь пробирала меня при мысли о том, какие страдания она ему причиняет. Глядя на него, миссис Херреро крестилась и без колебаний сложила с себя все полномочия по уходу за ним в мою пользу, запретив своему сыну Эстебану приближаться к больному. Когда я предложил обратиться к другому врачу, страдальца охватил гнев, сдерживаемый лишь его плачевным состоянием. Очевидно, он боялся разрушительного эффекта, оказываемого избытком эмоций, но его воля и сила, что двигали им, только крепли, и он наотрез отказался соблюдать постельный режим. Упадок сил в разгар болезни уступил ярой непримиримости, с которой он бросал вызов дьявольской смерти, уже державшей его в своих когтях. Он полностью перестал принимать пищу, хотя и раньше относился к этому как к ненужной формальности, и лишь могучий интеллект теперь удерживал его на пороге бездны. В его привычки вошло составление длинных посланий, которые он тщательно запечатывал с требованием передать означенным лицам после его смерти. Большей частью они были адресованы жителям Ост-Индии, но среди них было имя некогда известного французского врача, ныне покойного, о котором при жизни ходили самые невероятные слухи. Когда пришло время, я сжег все эти письма, не распечатывая конвертов и не читая их. Весь облик доктора и его голос были в высшей степени пугающими, и я едва мог находиться с ним рядом. В сентябре у электрика, явившегося, чтобы починить настольную лампу, случился припадок, стоило ему увидеть доктора. Тот, однако, выписал необходимые лекарства, избегая снова попадаться ему на глаза. Удивительно, но даже все ужасы Первой мировой не поколебали рассудок мастера так, как то, что он увидел в тот день.

В середине октября я стал невольным свидетелем кошмара, затмившего все виденное мной ранее. Однажды ночью, около одиннадцати вышел из строя нагнетатель системы охлаждения, и спустя три часа вся холодильная установка окончательно перестала действовать. Меня разбудил доктор Муньос, топавший по полу, и я безуспешно пытался все починить, пока он сыпал проклятиями своим как никогда безжизненным, охрипшим голосом. Знаний моих, однако, не хватило для починки аппарата; когда же я привел механика из круглосуточной мастерской по соседству, выяснилось, что сделать ничего нельзя, разве что утром, когда можно будет заказать новый поршень. Гнев и ужас, охватившие угасающего отшельника, до невероятной степени исказили его поблекшие черты; он судорожно закрыл глаза ладонями, бросившись в ванную. Выбрался он оттуда на ощупь, на лице его была повязка, и я больше никогда не видел его глаз.

Температура в помещении существенно повысилась, и около пяти утра доктор закрылся в ванной, приказав мне достать столько льда из аптек и столовых, сколько возможно. Возвращаясь назад после своих не всегда удачных вылазок и выкладывая добычу у двери ванной, я слышал плеск воды и громкий, хриплый стон: «Еще! Еще!» Наступило утро, и лавки открывались одна за другой. Я спросил Эстебана, не сможет ли он помочь мне со льдом, пока я заказываю поршень, или сбегать за поршнем, пока я ношу лед, но тот, помня увещевания матери, отказал мне в помощи.

Наконец на углу Восьмой авеню мне удалось нанять оборванного попрошайку, чтобы тот носил лед из лавки неподалеку, полностью посвятив себя поискам поршня и человека, способного его заменить. Задача казалась невыполнимой и приводила меня в ярость, подобно доктору, когда я видел, как неумолимо течет время, потраченное на тщетные телефонные разговоры, беготню и поездки на подземке и трамваях. Был уже почти полдень, когда в центре города я все-таки нашел искомое и в половине второго вернулся в пансион со всем необходимым, сопровождаемый двумя молодцеватыми, дельными слесарями. Я сделал все, что мог, надеясь, что еще не слишком поздно.

Но беспросветный ужас опередил меня. Дом был объят паникой, и в хоре дрожащих голосов я различил густой бас, читавший молитву. В воздухе витало нечто омерзительное, и жильцы, перебирая четки, наперебой говорили о запахе, доносившемся из-за запертой двери в комнату доктора. Оказалось, что нанятый мной попрошайка сбежал, дико крича и вращая безумными глазами, сразу после того, как принес вторую порцию льда – возможно, его сгубило излишнее любопытство. Конечно, он не закрыл за собой дверь, и все же сейчас она не подавалась – вероятно, ее закрыли изнутри. Из комнаты доктора не доносилось ни звука, но там, внутри, что-то медленно, тяжело капало.

Перебросившись парой слов с миссис Херреро и механиками и невзирая на терзавший мою душу страх, я предложил выломать дверь, но хозяйка сумела открыть замок при помощи проволоки. Перед этим мы открыли все двери и окна на этаже. Зажав носы платками, мы опасливо вошли в эту комнату в южном крыле, согретую лучами осеннего солнца.

От ванной в сторону входной двери и к столу, растекаясь омерзительной лужей, тянулась полоса темной слизи. На перемазанном чем-то липким клочке бумаги были едва различимы слова, словно написанные рукой слепца, в спешке сжимавшей карандаш. След обрывался на кушетке, где покоилось нечто неописуемое.

Я не осмелюсь, не стану говорить о том, что лежало там, на кушетке, но приведу здесь те слова, что мне удалось разобрать на заляпанном слизью клочке бумаги перед тем, как я сжег его дотла. Хозяйка и мастеровые стремглав бежали прочь из этого адского места, чтобы дать сбивчивые показания в ближайшем полицейском участке. Каракули, нацарапанные неверной рукой, казались мне невозможными, когда я читал их при свете дня, под шум грузовиков и машин, доносившийся с оживленной Четырнадцатой улицы, но признаюсь, что в тот миг я верил каждому слову. Честно признаться, не знаю, верю ли я в то, что прочел, сейчас. Есть вещи, о которых лучше не думать; я лишь сочту нужным добавить, что с той поры ненавижу запах аммиака и члены мои слабеют, едва ощутив дуновение холодного воздуха.

«Конец близок, – гласила эта тошнотворная записка. – Лед кончается – носильщик заглянул в ванную и исчез, объятый ужасом. Воздух все теплее с каждой минутой, и ткани распадаются. Полагаю, вы помните мои слова о силе воли, нервной системе и сохранении тела после того, как органы перестают функционировать. В теории все звучало хорошо, но так не могло продолжаться вечно. Я не сумел предвидеть постоянство разложения. Доктор Торрес знал об этом, но столь шокирующее открытие сгубило его. Он не выдержал того, что сотворил со мной там, во тьме, когда вернул меня к жизни после того, как получил мое письмо. Мои органы оставались нежизнеспособными. Пришлось прибегнуть к моему методу продления жизни. Видите ли, тогда, восемнадцать лет назад, я покинул мир живых».

1926

Лунная топь

Не знаю, в каких далеких, зловещих краях теперь Денис Барри. В его последнюю ночь в мире живых я был с ним рядом; я слышал, как он кричал, когда тварь явилась за ним, но ни крестьяне, ни полиция графства Мит, ни кто-либо еще так и не нашли его, хоть поиски их были долгими и тщательными. Теперь я дрожу, заслышав, как поют лягушки на болотах, или когда вижу луну в безлюдных местах.

Я крепко подружился с Денисом еще в Америке, где он сделал состояние, и поздравил с приобретением старого замка на болоте в сонной деревушке Килдерри. Его отец был родом из Килдерри, и он пожелал вкушать плоды своих богатств на земле предков. В нем текла кровь тех людей, что когда-то владели той землей, возвели там замок и жили в нем, но дни эти давно минули, и долгие годы замок пребывал в запустении, понемногу разрушаясь. После переезда в Ирландию Барри часто писал мне, рассказывая о том, как под его надзором башни из серого камня, одна за одной, вновь обретали прежнее величие, как зазмеился по отстроенным стенам плющ, что увивал их сотни лет назад, и как крестьяне благодарили его за то, что с помощью своих заморских богатств он вернул им старые славные времена. Но с течением времени у него начались неприятности, и вслед ему стали сыпаться проклятия селян, бежавших от него, как от чумы. Тогда я получил от него письмо, в котором он просил меня навестить его, так как ему было одиноко в замке, где не с кем было поговорить, кроме новых слуг и рабочих, нанятых им с севера.

Вечером, в день моего приезда в замок, Барри сообщил мне, что источником всех его бед стало болото. В Килдерри я прибыл на закате летнего дня – небесным золотом отливала зелень рощ, холмов и синева топей, где вдалеке, на островке, призрачно мерцали древние причудливые руины. Закат был необыкновенно прекрасным, но жители Баллилау не разделяли моего восторга, говоря о проклятии, павшем на Килдерри, и я почти что содрогнулся, увидев башни замка, одетые золотым огнем. Барри прислал за мной автомобиль на станцию Баллилау, так как его деревня лежала вдали от железной дороги. Местные держались поодаль от машины и водителя с севера, но, поговорив со мной, побледнев, перешли на шепот, едва узнали, что я направляюсь в Килдерри. И в тот вечер, после нашей встречи, Барри рассказал мне почему.

Крестьяне покинули Килдерри, так как Денис Барри захотел осушить огромное болото. Как бы он ни любил Ирландию, пребывание в Америке не прошло для него бесследно, и он не мог спокойно смотреть на то, как пропадает отличный участок земли, где можно было бы добывать торф, обнажив плодородную почву. Предания и поверья Килдерри его не трогали, и его смешили крестьяне, что сперва отказались ему помогать, затем, поняв, что от задуманного он не отступится, прокляли его и перебрались в Баллилау, собрав свои немногочисленные пожитки. Вместо них он нанял рабочих с севера, и, когда его покинули слуги, он поступил точно так же. Среди чужаков он томился одиночеством и потому пригласил меня в гости. Когда я услышал, что за страхи гнали прочь жителей Килдерри, я расхохотался, подобно моему другу – настолько смутными, дикими и абсурдными были они. Связаны они были с какой-то нелепой легендой о болотах и зловещем духе, обитавшем в древних развалинах на островке, что виделся мне на закате. Говорилось об огнях, пляшущих во мраке под луной; о ледяных ветрах среди теплой ночи; о парящих над водой духах в белом и вымышленном городе из камня в земных безднах под трясиной. Но среди странных преданий выделялось одно: все, как один, твердили о том, что проклятие падет на того, кто осмелится потревожить необъятную бурую топь или осушить ее. Крестьяне говорили, что есть тайны, которые не должны стать явью; тайны, что земля таит с тех пор, как чума настигла потомков Парфолана[5] в незапамятном прошлом. В «Книге Завоеваний»[6] говорилось, что все эти сыны Греции погребены в Талла, но старики из Килдерри утверждали, что один из их городов остался нетронутым благодаря богине луны, покровительствовавшей его жителям, и он захоронен среди лесистых холмов с тех пор, как воины Немеда[7] пришли из Скифии на тридцати кораблях.

Таковы были досужие толки, заставившие селян покинуть Килдерри, и, узнав о них, я не удивился тому, что Денис Барри не стал их слушать. Однако он весьма интересовался античностью и предложил тщательно исследовать местность после того, как болото осушат. Он часто бывал в белокаменных развалинах на острове, но, хотя возраст их был неизмеримо велик и вид имел мало общего с остальными руинами Ирландии, они были слишком ветхими, чтобы можно было судить о времени их расцвета. Осушение вот-вот должно было начаться, и руками рабочих-северян запретное болото вскоре должно было лишиться зеленых мхов, рыжего вереска, крохотных, устланных ракушками ручейков и тихих голубых заводей, окаймленных камышом.

После разговора с Барри меня стало клонить ко сну, так как меня порядком утомила дорога и мы засиделись до поздней ночи. Слуга проводил меня в предназначавшуюся мне комнату в удаленной башне, чьи окна были обращены на деревню, равнину на краю топей и сами болота; сквозь них я видел крыши безмолвных, покинутых крестьянами домов, где теперь жили выходцы с севера, старинный шпиль приходской церкви и вдали, среди топей – остров с древними руинами из белого камня, мерцавшими призрачным светом. Едва я сомкнул глаза, как мне почудилось, что издалека доносятся едва слышные звуки – неистовые, напоминавшие музыку, породившие во мне необычайное волнение и красочные сны. Проснувшись, я понял, что все это мне приснилось, так как видения эти потрясли меня куда больше, нежели безумные свирели, что звучали в ночи. Впечатлившись легендами, о которых говорил Барри, мой спящий разум блуждал по величественному городу в зеленой долине; в его мраморных улицах, статуях, виллах и храмах, покрытых резьбой и надписями, отмечались следы греческого великолепия. Я рассказал об этом Барри, и нас немало позабавил этот сон, но мой смех звучал громче, так как его беспокоило состояние рабочих. Уже в шестой раз они просыпались дольше положенного, ходили медленно, оцепенело, словно не спали всю ночь, хотя ложились рано.



Поделиться книгой:

На главную
Назад