— Только так с этим стадом, — как бы извиняясь за минутную грубость, бросает аббат собеседникам, — так ты, брат Марк, о благом хотел рассказать?
— Да, конечно, — охотно подхватывает тот, — я встретил в Авиньоне удивительного человека. Точнее, не одного, но этот совершенно был особенный. Имя его отец Франциск.
— Прекрасное имя, — с иронией говорит аббат. С тех пор как появился этот выскочка из Ассизи, как основал он свое движение и было оно принято Римом, древнейший орден бенедиктинцев обрел еще одного соперника. Впрочем, это бы ладно. Но эти их идеи о бедной, даже нищей церкви, которая ничем не владеет и ни на что земное не претендует… Да ведь это настоящая ересь! Стоит согласиться с таким — и скоро на месте соборов останутся развалины, а миром будут править простолюдины. Неужели сами францисканцы этого не понимают?
— Да нет, он не из этих. — Марк давно научился понимать своего аббата. — Он книжник.
— Это прекрасно! — восклицает Доминик, — книжная ученость очень ценится при дворе Его Святейшества, я уверен!
— Ну, не всегда, — уклончиво отвечает Марк, — а главное, она не очень совместима с авиньонскими нравами. Так что отец Франциск переселился в небольшую деревеньку — как раз на таком расстоянии от Авиньона, чтобы приезжать к папскому двору, когда понадобится ему, а когда понадобится он — чтобы слишком далеко было посылать. Прекрасное место у подножия цветущих гор, красота почти как у нас, только вместо моря быстрая река. И пишет, пишет, пишет…
— О чем же? — переспрашивает аббат.
— О… разном. В основном стихи. Пожалуй, самое интересное — то, о чем он говорит, но не пишет, потому что не понимает, кому это нужно, кто это будет читать. Он хотел бы положить на бумагу свои мысли о сути монашеского делания.
— Прекрасный предмет! — соглашается аббат.
— А еще о свободе человека и его праве на выбор. А может быть, даже о нравах папского двора.
Аббат недовольно хмыкает, но молчит. Что тут можно сказать нового? Все нужное давно разъяснили святые отцы.
— Люблю ученые беседы, — некстати встревает Доминик, — но при чем тут стихи?
— Знаете, — отвечает Марк как бы немного не в тему, — что действительно потрясает у отца Франциска — так это «песенки»…
— Песенки?
— Он так их называет. Да вы послушайте…
Марк останавливается, легким кашлем прочищает горло от сырости зимних туманов, отставляет руку в риторическом жесте и начинает:
— Que’ ch’infinita providenzia ed arte…
Но Доминик не дает ему дочитать:
— Как? Отчего такое варварское наречие в устах столь ученого клирика? Неужто нельзя сказать было на латыни? Qualis infinita providentia et ars — почти то же самое, а насколько благороднее звучит!
— Скажу вам, друзья, что с тех самых пор, как на флорентийском прозвучали бессмертные строки Данте, этот язык приятен музам… угоден Господу не меньше латинского. Но послушайте лучше дальше.
— Ах, как хорошо это сказано! — перебивает его аббат. — Смирение во главу угла. Да, приходится признать, что даже это флорентийское, как ты сказал, наречие способно возвещать божественную красоту. К тому же оно довольно похоже на наше, далматинское. Смирение — во главу. Именно так!
— Да ты не дослушал, отец.
— И о какой из святых эти строки? —удивляется Доминик, — как-то непонятно, ни одного признака. Как можно угадать?
— Ну, — задумывается аббат, — если упомянуто Рождество Спасителя, вероятно, речь идет о Пречистой Деве? Но почему все-таки не латынь, как принято в духовных кантах?
— Потому что эти строки — о земной девушке. Ее имя — Лаура, она ничем не примечательна среди прочих девушек Земли, кроме одного, но очень важного обстоятельства: в нее верно, бережно и нежно влюблен с того самого момента, как он ее увидел, величайший поэт нашего времени. Отец Франциск.
Немая сцена длится долго, даже слишком долго, но ведь бенедиктинцы привыкли к молчанию. Аббат Алоизий не спешит высказать своего возмущения и гнева, он читает про себя розарий[69]. Доминик удивлен не меньше, но он безмерно уважает брата Марка, повидавшего и Его Святейшество, и величайшего, по его словам, поэта, и боится показаться невежественным и неучтивым простолюдином. Если при дворе Его Святейшества принято теперь писать стихи прекрасным дамам, стоит ли рагузанскому капитану на это возражать?
Тем временем там, поодаль, на безопасном расстоянии, тихо беседуют двое рыбаков. Впрочем, и тут нет спокойствия и в помине.
— Видел? Тюлень с Каракатицей как лихо вышагивают. А с ними еще Чужак этот, откуда только взялся… Петух, как еще назвать.
— Петух и есть. Рагузанский, откуда же еще. Крепко Рагуза за чернобрюхих нынче взялась.
Тюленем они называют отца аббата. Очень уж любит он рыбкой полакомиться — как тюлень в заливе, всю выгребет из их сетей, подчистую. А Каракатица — это, конечно, брат Марк, ведь он всегда носит при себе чернильницу. И пишет, пишет, пишет — а что пишет, того не показывает никому.
— Лова, похоже, не ждать сегодня хорошего. А эти-то, эти…
— Пойти, что ли, посмотреть, чо там они, как?
— Пошли. Незаметно, кустами схоронясь.
— Ну.
Рыбакам только и ждать от этой беседы новой беды — или поборов новых, невиданных, или, неровен час, расследователь нагрянет насчет ересей. Не зря же он богумилами пугал. А что, богумилы люди хорошие, тихие, все говорят. Богу по-своему молятся, без попов, здорово придумано. Против церкви, конечно, не попрешь, но больно уж те попы прожорливы, не прокормишь их… С богумилами проще. Только крепко за них нынче взялись, за богумилов. И не сыщешь, кто они, где они, какие там у них посты да праздники и как по-ихнему молиться надо. Мы уж так, как привыкли, ладно.
А «те попы», и капитан Доминик с ними, словно забыли обо всем и жарко спорят под зимней стылой моросью. Аббат негодует. Нет ничего нового во фривольных песенках, какие развратные мальчишки ясными весенними ночами поют глупым девчонкам. Но приплетать сюда Спасителя? Все это слишком похоже на те новомодные иконы, которые щеголи привозят с другой стороны Адриатики: человеческие, слишком человеческие выражения лиц, вольные позы. Любуясь такой иконой, поневоле проникаешься самой обычной похотью, а не благоговейным трепетом перед подвигом святых и непорочных дев.
Но песенка превзошла даже и такое непотребство. Клирик, пожизненно обрученный Святой Матери Церкви, позволяет себе играть роль влюбленного школяра! Может быть, у него уже и любовница есть, и детишки пошли? В этом, конечно, нет ничего нового для клириков, включая и бенедиктинцев, ибо слаб человек, сосуд греха, и никакой постриг, никакое рукоположение не избавляют его от дурных наклонностей. Всем известно, что тропы от врат обители до хижины распутной девки нет-нет да и хожены бывают бенедиктинскими стопами. Пожалуй, оно и получше другого разврата, который против человеческого естества случается и внутри обители… Но так грехопадение — это ж не повод для стихотворства! Для покаяния, для умерщвления грешной плоти, сугубой епитимьи. А не для горделивого плетения виршей! Как смеет он, недостойный клирик Франциск, воспевать греховную похоть и распространять свое богомерзкое словоблудие?! Ведь и брат Марк не удержался рядом с таким стихоплетом от падения?
Брат Марк смиренно вздыхает. Да, он говорил об этом на исповеди, он уже почти завершил исполнять епитимью, зачем повторять, да еще в присутствии посторонних. Растет, растет в Воклюзе малыш, схожий с ним лицом и повадкой, и сам великий отец Франциск обещал не оставить его своей помощью и лаской. Только что угодно это было, а никак не блуд. Ибо крепка любовь, как смерть, и не погасить ее водам многим, не залить потокам. И в его жизни такая любовь была, есть, и вечно пребудет благодарная память о ней. Господь не запретил нам любви, и если кто-то в Риме когда-то решил, что безбрачных клириков надежнее и крепче можно будет привязать к папскому престолу, это вовсе не значит, что любовь стала называться блудом, а чудо соединения двух любящих сердец — грехопадением. Это значит, что Рим ошибся.
Но объяснить это невозможно, так что остается помалкивать. Зато он горячо и страстно говорит о том, что отец Франциск совершенно прав: Господь наш принял человеческий облик, Слово стало плотью и обитало с нами, и негоже нам гнушаться этой плоти, ибо нет на свете ничего прекраснее и неповторимее человека. И никакого нет греха в том, чтобы воспевать красоту прекрасной дамы, как от века делали рыцари и менестрели, если не переступает человек положенных пределов.
— Ибо крепка, как смерть, любовь, — говорит Марк.
— Не залить ее водам многим, — отзывается аббат, — но ведь это о любви Господа и Церкви, а не двух грешных человеческих тел. И потоки словес ничего тут не изменят, не зальют установленного от века богоугодного распорядка. Да, распустились нравы в этом вашем Авиньоне, вот если бы в Риме…
— А в Риме, — возражает брат Марк, — в Риме на эту Пасху при всем народе торжественно увенчали лавром главу величайшего поэта нашей эпохи — отца Франциска, попросту Франческо Петрарки. И нет на земле силы, которая бы оспорила эту славу.
Аббат, конечно, напоминает, что есть и небесный суд, что блаженны плачущие, а не смеющиеся. Но если он перешел к вечному и бесконечному — значит, этот маленький земной спор он безнадежно проиграл и сам сознает это.
А вот капитан Доминик доволен. Если теперь чернорясцы, как и прочие нормальные люди, влюбляются в девушек и поют им приветные песенки, с ними будет гораздо проще договориться. И с девушками, пожалуй, тоже. Надо будет попросить этого библиотекаря написать слова, а потом немного поправить их, перевести на рагузанский говор, подобрать подходящую мелодию и спеть при случае Марианне. Обязательно спеть! У Доминика красивый голос и отменный музыкальный слух.
И кстати, неплохо устроено у соседей-сербов: у них попы женатые. Всегда есть возможность обсудить дела не только с батюшкой, но и с его матушкой. Надо бы и нам так завести в Рагузе. Да и вообще, многовато что-то спеси у этих умников, вообразили себя наместниками Господа Бога на земле. Хорошо бы нам церковь попроще и, главное, подешевле. Ну, и насчет девушек повнимательней к нуждам простых прихожан. Чтобы без лишних этих строгостей. Может быть, и вправду грядут из Авиньона перемены? Ну а если не из Авиньона — то хоть бы и из-за Альп, где притаился этот Римский по одному только своему названию кесарь… Поди, придумают там облегчение нашей вере.
Но пока что капитану Доминику срочно нужно уединиться, он чувствует позыв природы — все же монастырский завтрак был слишком обилен. И он, извинившись перед честными бенедиктинцами и сославшись на срочное желание уединенной молитвы в часовне, ускоряет шаг, чтобы там, за поворотом, свернуть в кусты и облегчиться. Высокие материи никуда не денутся, а грешная плоть требует своего.
Аббат уже почти успокоился. Теперь, когда они вдвоем, настало время обсудить главное. И уже по-далматински, так проще, да и рисоваться теперь не перед кем. Эти двое знают друг друга слишком давно и хорошо, чтобы надеяться произвести доброе впечатление.
— Оставим твои песенки, брат Марк. Есть у нас посерьезней забота. Ты же понимаешь, чем занята Рагуза? Наш Остров прибрать себе хочет. Да-да-да. И Святейший отец не поможет. Что ему мы, бенедиктинцы? Он сам цистерцианец. Мы для него… эх, да что там говорить. Нет у нас той силы, чтобы Рагузе противостоять. Захватят они Остров.
— Ну так нас же не прогонят? — возражает брат Марк. — Будем молиться, как и прежде. Ничего.
— Ну да! — чуть не подпрыгивает аббат, — а земли кому? Десятины? Рагузанцам? И так лопнут скоро от жадности!
Марк с трудом удерживается, чтобы не возразить: первым от нее точно лопнет аббат.
— Это политика, брат мой Марк. Это теперь называется политика. Но даже не в Рагузе самая большая опасность. Ты же знаешь, что там, на берегу, ныне — Сербское царство. Стефан Душан[70], провозгласивший себя кесарем, затмил величие Ромейской греческой державы и прибрал под свое крыло все материковые земли. Того и гляди, положит лапу на Острова. Лучше уж отдаться Рагузе, чем…
— А чем плохи сербы? — спрашивает Марк.
— Да ты в уме ли, брат! Еретики! Раскольники!
— Так еретики или раскольники? Это два разных чина.
— Они не чтут папу! У них священники женатые! И вообще… мы тут Душану будем, что ли, подчиняться?! Отродясь такого не бывало…
— Мне вот видится, есть куда большая опасность, чем сербы. Это турки. Они вовсе не веруют во Христа.
— Турки? Османы? Агаряне которые? Они тихо сидят себе за Босфором и никому не мешают. А если немного пощиплют греков, болгар и сербов, нам это только на пользу, брат Марк. Это политика. И у меня к тебе деликатное поручение…
Марк настораживается, но молчит.
— Ты же знаешь, что здесь, на Острове, полно тайных богумилов, а еще сербских раскольников, а возможно, и богомерзкие иудеи пустили свои корни на нашей земле. Нам нужна твердая, крепкая вера. И тогда, может быть, мы упросим кого-нибудь при дворе Святейшего Отца, к примеру твоего Франциска, даровать нам аудиенцию, переговорить, мы убедим Его Святейшество надавить на Рагузу… Но для этого надо поднять благочестие на этом Острове.
— Политике — не поможет.
— Не рассказывай мне, чего не знаешь! Все возможно верующему. И для начала — привести саму веру на Острове к крепкому, надежному образцу. Что мы видим сейчас? Разброд и шатание. Народ почитает какую-то святую Миру, она же Ирина. От нее ни мощей, ничего, кроме каких-то бус, якобы с ее шеи. Я повелел убрать их в ризницу, кстати, не место им на престоле. Тоже мне, Мира… небось вроде этой Луары… Лауры… чьей-то воспаленной фантазии. Якобы первая христианка на Острове. И еще какого-то Евстафия чтут, мол, он не то крестил варваров, не то погиб, защищая святыни. Ничего нет достоверного — ни мощей, ни жития. Мы проверяли.
Итак, твоя задача — подобрать Острову настоящего, хорошего, надежного святого покровителя, лучше двух или даже трех. Апостолов, чудотворцев, епископов. Ведь все они где-то тут проплывали, останавливались наверняка у нас. Найди в житиях какую-нибудь зацепку, а брата Фому-ключника я попрошу справиться насчет мощей, где можно добыть и по какой цене. В Венеции, конечно, больше всего мощей, там и скидку хорошую сделают, если узнают насчет Рагузы. А то и в Авиньон тебя снова отправим, ты ж, поди, скучаешь… Но сначала надо определиться с именами — кого именно искать. Ты меня понял?
— Чем, — переспрашивает брат Марко, — не угодила тебе, отче, святая Мира? Сколько помню себя, чтили ее на Острове. Тем ли, что похожей показалась на Лауру — музу великого Петрарки?
— Все эти ваши музы и аполлоны мне без надобностей, — отрезает аббат, — даже если на них нынче и мода в Авиньоне. Мне нужна крепкая, надежная, простая вера простого народа. И ты, брат библиотекарь, мне поможешь ее утвердить. А там и церковь переосвятим с Божьей помощью, положим в нее мощи настоящего святого — ив Авиньон за подмогой. Сам посуди, можно ли отдавать Рагузе Остров, где почивают мощи святого апостола или чудотворца? А ты со своей Мирой… В Авиньон-то хочешь еще или нет?
Брат Марк кивает, он понял задачу. Он хочет в Авиньон, очень хочет. И чуть подальше — в Воклюз, к Петрарке и к своему малышу. К своей далекой и неизменной любви, имя которой он никому не откроет. Нужны святыни — да на здоровье, сделаем Остров родиной коня святого Георгия, или произрастим на нем оливу, из которой был вырезан гребень святой Екатерины, или что там еще… Варлаама и Иоасафа сюда приплетем, о них сербы рассказывают: жил в одной восточной стране беспечальный принц в стенах отцовского дворца, потом случайно узнал он, что есть в мире страдание и смерть, и отправился нищим и босым на поиски просветления. Кажется, это было в Индии. Но отчего бы и не нашем Острове? Чем счастливый принц хуже коня святого Георгия? Вот тут просветление принц и обрел, прямо под этой смоковницей. Марк уже заранее смеется нелепой выдумке. Все-таки на кону Авиньон.
По-своему понимают их беседу и двое простых рыбаков поодаль — только уж очень по-своему. Им все ясно: Тюлень отправил Каракатицу обойти весь Остров и переписать все их нехитрое имущество, все их скудные доходы — а потом обложить десятиной, не упуская ни нитки, ни рыбки. Можно терпеть жадность Тюленя, есть свои способы его обвести вокруг пальца. Но от всезнайки Каракатицы не укрыться бедным рыбарям. Эх, прибить бы его темной безлунной ночью, да и в воду…
И если однажды загорится ветхая церквушка святой Миры, и если при этом обнаружится на пожарище тело брата Каракатицы, то есть, простите, библиотекаря Марка, — даже и не угадать, чья радость будет выше общей скорби. Радость ли простых рыбаков, что некому теперь переписывать все их доходы и что попы получили хороший урок на будущее, красного петуха под кровлю? Или радость аббата, что новую церковь можно будет освятить во имя какого-нибудь порядочного и приличного святого, а от неудобного библиотекаря с его сомнительными связями, да будет Господь милостив к его прегрешениям, избавилась обитель? Или радость Большого совета Рагузы, что наконец-то появился прекрасный повод распространить власть республики и на этот Остров, слишком долго торчавший бенедиктинской костью в рагузанских водах? А может быть, даже радость какого-нибудь молодого посланца церковного трибунала, который сможет сделать хорошую карьеру на расследовании богопротивных еретических преступлений?
А там, далеко от Острова, кудрявый малыш, играя на берегу реки Сорг в цветущем Воклюзе, не узнает о судьбе своего непутевого отца. Но сохранит его имя — крестный отец, Франческо Петрарка, позаботится, чтобы малыша звали Марк Радо, как и его родного отца. Ведь имя Радомирович для счастливого Воклюза выговаривать слишком долго.
Адриатика вечно пахнет ветром и травами, солью и солнцем. В канун Рождества, в позднем Средневековье пахнет она еще и кровью, и лицемерием, но… было ли здесь когда иначе? И будет ли? Скоро подуют из Италии теплые ветры, и уже сейчас мальчишки на праздниках распевают своим девчонкам простецкие песни, почти такие же, как во Флоренции, Авиньоне и Острове-на-Сорге, неведомом городке-побратиме в Воклюзе, где Франческо поселил малыша Марка с юной его мамой и кормилицей. Пройдут годы, и он споет своей девчонке песню почти как дядя Франческо, ибо крепка, как смерть, любовь, и не залить ее водам многим. И наступит новая весна, которую позднее назовут Rinascimento — Возрождением. И будет еще больше лицемерия и крови, но эта весна выдастся особенно прекрасной. И пока есть на Земле Южная Далмация, потомки Марка Радо будут в нее возвращаться.
Таинство. История спутницы
Весна пришла, как обычно, именно тогда, когда ее устали ждать. Дожди и ветра не то чтобы исчезли — налетали пореже, студили поменьше. Но дело даже не в этом. Что-то иное возникло в воздухе, то ли запах распустившихся первых цветов, то ли игра солнечных лучей на так и не опавшей листве — а может быть, море однажды сменило свинец на бирюзу и укуталось легкими утренними облаками вместо тяжелых туч. Да, наверное, море. В Южной Далмации все начинается именно с него.
Спутницу найти так и не удалось. Месяца два следили Филолог и Луций за Даком и Черенком, прочесывали окрестности, выискивая то дупло в дереве, то свежеперевернутый камень в надежде обнаружить пропажу — все впустую. И никаких следов. Может быть, эти поиски кольца показались бы безумием любому стороннему человеку, но для Марка из рода Аквилиев не было занятия важнее. И только один человек задал ему об этом вопрос — и это была рабыня.
Воробушек, так теперь называл он ее про себя, а порой и вслух. Какой же она все-таки воробушек… Она так хорошо убирала в его доме, была всегда так приветлива и послушна — просто загляденье. И было даже неясно, отчего для утоления глухой мужской тоски он взял не ее, а Рыбку, смугловатую и молчаливую рабыню-иллирийку, помощницу кухарки. На ложе она оказалась в меру скромна и в меру горяча, чего, конечно, никак нельзя было ожидать от Воробушка с ее дурацкими голубыми бусами и шрамом через все лицо. А может, просто жалел он Эйрену, видел, что ей будет не по нраву делить с господином ложе. Хотя когда и кого интересовало мнение рабыни по такому поводу?
Или просто вышло так, что Марк, не принимая ни слова из всей этой болтовни про ее суеверие, просто запомнил ее лицо на том их таинстве. Это действительно было лицо невесты, идущей к своему жениху. Они собрались тогда вечером, все христиане Острова: жрец, или, как они его называли сами, пресвитер Алексамен, ветеран Луций и Воробушек-Эйрена. И пригласили на первую часть своего собрания всех, кто был в доме. Черенок мог прийти, но отказался, а Стряпуха с Рыбкой были заняты на кухне. Юст пришел и был молчалив и спокоен, зато Дак слушал в оба уха и чему-то иногда улыбался. Луций привел даже пару своих ветеранов. Ради такого случая им был выделен триклиний, словно знатным господам.
Для начала были какие-то речи, рассказ об Иисусе, умершем ради всего мира и воскресшем, — Марк не особо вникал в суть, тем более что Алексамен накануне все это уже пересказал за обедом. Еще Алексамен говорил о вере, надежде и любви как трех сестрах, старшая из которых — любовь. Звучало красиво и вполне по-римски.
А еще были песни — и Воробушек снова оказался настоящим соловьем. Почему она никогда не предлагала послушать свое пение господину? Стеснялась? Берегла себя для этого самого Иисуса? Да и у Алексамена оказался глубокий и сочный голос. А простой вояка Луций вполголоса подпевал, лишь бы не испортить общего хора. Вышло очень даже неплохо.
А потом они, смущаясь, попросили все же выйти всех непосвященных, кроме Марка, потому что им предстояло совершить свое главное таинство. Да и на Марка они поглядывали так, словно он стоял зрителем у ложа новобрачных… И воображение уже рисовало богатые картины — а все оказалось буднично и просто. Алексамен налил в чашу вина, разбавил его водой и преломил хлеб — все, как за самым обыденным обедом, только речи они при этом произносили об Иисусе и благодарили его, словно это он был хозяином дома. И потом Алексамен, бледнея и запинаясь, пояснил Марку, что принять часть этого хлеба и сделать глоток из чаши могут только посвященные, и он надеется, что однажды и Марк, но вот до тех пор… — и всякое такое.
Марк только усмехнулся: на то и таинства, чтобы в них участвовали лишь избранные. Он и сам был посвящен в культ Митры — а какой же центурион или даже опытный легионер в этой их Батавии не был? Разумеется, не стали бы они допускать на свои собрания посторонних. Марку было довольно присутствовать, чтобы убедиться: ничего ужасного не происходит. Поощрять такое, пожалуй, стоит не часто, но в награду за верный труд — вроде Сатурналий, на которых рабы занимают на время место своих господ.
Вкусив хлеба и испив вина, христиане спели еще два коротких гимна, и Марк подумал, что ради удовольствия слушать этот голос он, пожалуй, снова пригласит Алексамена когда-нибудь весной. Конечно, всегда можно было ей приказать. Но тогда бы это был ручной воробушек — соловей поет только на воле.
И вот этим весенним днем он подошел к Эйрене, которая опять что-то там мыла и чистила, и сказал:
— Хочу тебя порадовать. Я снова пригласил Алексамена, он прибудет дней через десять, чтобы совершить этот ваш обряд.
Эйрена улыбалась всегда только взглядом, ее губы оставались неподвижными — но как просиял ее взгляд от этих слов!
— Как мне отблагодарить тебя, господин?
— Пением. Ты прекрасно поешь, и я хочу еще раз — и не один — это услышать.
Она смутилась и прижала руку к сердцу — будь у нее выбор, она бы явно предпочла этого не делать.
— Это такая малость, господин… А чем я могу помочь еще?
Глупый маленький воробушек и не знает, чем юные девушки могут отблагодарить своего господина. Хотя он и так может взять все, что ему принадлежит, не спрашивая разрешения и не ожидая согласия. Но… Было для него что-то поважнее рядовых мужских побед.
— Помоги мне вернуть Спу… мое золотое кольцо. Кто-то его похитил.
— Я не знаю кто, господин… — она отвечала искренне, сложив руки перед собой, смиренно, как и полагается рабыне. Но в ее взгляде была недосказанность.
— Говори.
— Я…
— Говори же.
— Я пробовала молиться об этом кольце, чтобы оно вернулось к тебе. Но знаешь… тут я поняла, что не могу этого сделать с чистой совестью. Мы могли бы помолиться всей нашей маленькой общиной, такая молитва может многое. Но только мы должны быть уверены, нам надо знать…
— Что?
Воробушек так трогательно верил в волшебную силу своих слов, что глупо было бы ему не подыграть.
— Я должна знать, не идол ли это. Если ты поклоняешься той девушке на кольце как… как божеству, мой добрый господин, я не могу просить Бога, чтобы Он вернул тебе кольцо.