Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Имени такого-то - Линор Горалик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А мы тут, – весело сказал Борухов, собачьим движением стряхивая вилку с головы, обтирая рукавом халата мокрые виски и подмигивая Синайскому.

– Но что же вы делаете? – спросил Сидоров жалобно. – Я не понимаю.

Борухов посмотрел на Синайского, как мелкий хулиган на мелкого хулигана перед тем, как впервые пойти грабить папиросный ларек.

– А ну-ка ложитесь, – вдруг бодро скомандовал он и вскочил с кушетки.

– С ума сошли, – вяло сказал Сидоров.

– Ложитесь, дружочек, – сказал Синайский, – не бойтесь. Я давно сообразил, немцам, итальянцам такое не придумать, вот смотрите: тут маленькая зарубочка напильничком. Ток сла-а-а-а-абенький, но импульсы частые, три удара в секунду. Так вот: растормаживает подкорку совершенно особенным образом. Механизм описать не берусь, мне бы для этого лабораторию, трех-четырех человек… Но, может, если нас все-таки…

– Э-те-те-те-те, – предупреждающе сказал Борухов.

– Нет, нет, не важно, – спохватился Синайский. – Но вы сейчас увидите. А ну ложитесь, ложитесь.

– Вы же старший медбрат больницы, – сказал Борухов исключительно серьезно. – Как вам не лечь, не разобраться, а, Сидоров?

Сидоров стал потненький. Потом мокрыми сделались виски, потом Борухов быстро поменял салфетку на загубнике; нехорошо, по-любительски взвизгнул аппарат, а потом Сидорову стало очень неудобно между ног, а еще начало Сидорова бесить шарканье по земле собственных тяжеленных, и без того ненавистных зимних ботинок. Сидоров посмотрел вниз и увидел, что несется он верхом на гигантском горбатом зайце, огромном, как пони, и заячий горб страшно терзает его, Сидорова, плоть, – а кроме того, огромный заяц огромен недостаточно, и волокущиеся по земле ботинки забирают мокрую ноябрьскую – именно ноябрьскую – грязь. Сидоров хотел соскочить с зайца, но не тут-то было: заяц несся быстро, быстро, Сидорову было страшно, он изо всех сил держался за заячьи длинные уши, свистел ветер, Сидоров в ужасе крикнул: «Ты куда несешь меня?!» – и заяц ответил ему жутким фальцетом: «Деток кормить!..» На секунду Сидорову представилось, что заяц собрался кормить своих деток им, и он завыл, но тут же и понял, что за плечами у него мешок с какой-то снедью и что заяц несет его кормить этой снедью обыкновенных деток, человеческих, и вдруг перестало быть страшно, а стало спокойно, что детки не останутся голодными, главное – не думать, что в мешке и откуда оно взялось. Тут вдруг спине Сидорова стало очень легко, и Сидоров понял, что выронил драгоценный мешок; он страшно заорал и стал дергать зайца за уши, но никакого зайца уже не было, а была только ординаторская, и он, Сидоров, так сжимал руки Борухова, что тот вырывался и морщился. Электрошокер отключили, «вилку» сняли; Синайский жадно спрашивал:

– Ну что? Ну что?.. – Но Сидоров некоторое время не понимал, чего от него хотят.

– Ехал на зайце, – вяло, с одышкой сказал он. Рассказывать не хотелось.

– Главное – время, – сказал Синайский жестко. – Когда?

– Ноябрь.

– Говорите точнее, – сказал Борухов. – Оно показывает довольно точно.

– Я не знаю, – плаксиво сказал Сидоров.

– Сейчас поймем, сейчас поймем, – сказал Синайский и потащил из кармана календарик с видом Девичьей башни. – Смотрите и говорите; вот ноябрь: первая неделя?

– Нет, – с неожиданной уверенностью сказал Сидоров. – Но и не вторая. Начало третьей?

– Ай молодец, – сказал Борухов и посмотрел на старшего медбрата как на дурного ребеночка, неожиданно принесшего четверку, а потом жадно спросил: – Ехал на зайце где? Москва? Думайте хорошо.

– Точно нет, – вдруг сказал Сидоров и прикрыл рукой рот.

– Где? – спросил Синайский. – Где?

– Я честно не знаю, – шепотом сказал Сидоров. – Поле. Черное поле.

– Куда? – спросил Борухов.

– К деткам. Еду вез, – сказал Сидоров и почему-то устыдился.

– Вот же невозможный человек, – сказал Борухов.

– Что-то там было примечательное? – мягко спросил Синайский. – Вода? Горы? Архитектура?

– Только поле и грязь, – сказал Сидоров, – ничего больше. В мешке что-то страшноватое или краденое, но еда. Мне от этого хорошо было.

– Еще бы вам не было, – сказал Борухов со вздохом.

– Главное ясно, – сказал Синайский, – главное полностью ясно.

– Что? – жадно спросил Сидоров.

– Главное, – сказал Борухов.

Все еще ничего не понимая и начиная злиться, Сидоров спросил:

– А вы что видели?

– Разное, – уклончиво сказал Синайский.

– Ну? – упрямо спросил Сидоров.

– Чудо-юдо-рыба-кит, – сказал Борухов. – Все бока его изрыты, частоколы в ребра вбиты. Воняет теперь.

Тут Сидоров заметил, что его собственные руки пахнут странно – вроде вяленым мясом, а вроде чем-то горелым. Очень захотелось согреть воды и срочно отмыться, и он с неожиданной тоской подумал о кипятке, который выварками приносили в актовую залу, туда, где шло бритье, где его давным-давно ждали и откуда он еще недавно счастлив был под любым предлогом на пять минут сбежать.

– А вы, профессор? – спросил он Синайского, будучи почему-то уверенным, что заранее знает ответ.

– А я еще не ложился. – Синайский развел пухлыми ручками и покачался на пухлых ножках.

«И не ляжешь, – подумал старший медбрат, – а ляжешь – не расскажешь».

– Чудо-юдо-рыба-кит, – протянул он. – И что это значит? А?

– Да ничего, ничего не значит, – сказал Борухов очень холодно.

– Господи, – злобно сказал Сидоров. – Да чем вы тут занимаетесь, а? Галлюцинации свои толкуете, собственный пуп нюхаете. Советские врачи! В такое время! Как Жеремова какая-то! В пижамы вас переодеть и норпитипин капать! Стыдно! Я вообще за выварками пришел! А вы, Борухов, и вы… Вы, Борухов, – быстро спохватился старший медбрат, глядя на совершенно лысый череп старого профессора и его кругленький, дрябленький подбородок, – немедленно идите наверх бриться. У вас в кудрях небось эскадрон ночует.

– Я сам побреюсь! – глухо рявкнул Борухов.

– Ну уж нет, – сказал Сидоров не без наслаждения. – Вы глава детского отделения. Пусть дети смотрят. Педагогический пример.

5. Визжат

Он почесал их, сначала одну, потом, нехотя, вторую, там, где под самыми люльками, пониже пока еще холодных стволов, натягивалась при каждом вдохе серая, покрытая редким бурым волосом кожа. Видно было, что кожа эта за два месяца обвисла, и Гороновский опять поклялся себе, что найдет им какое-то дополнительное пропитание, кроме жалкой ежедневной порции жмыха, которую выдавали по «козьей» норме и которую стыдно было предлагать боевому орудию. Маленькая зенитка, «лендерка», тяжело и нетерпеливо переминалась с одной слоновой ноги на другую, слепо шаря стволом по серому и пустому небу: она была старушка, повидавшая еще ту войну, и хорошая девочка, хоть и очень нервная, и он почесал ей шею еще раз. Вторая, большая, многоногая и малоподвижная, была молодой и трусливой, стояла, опустив нос, и он знал, что ей неможется от страха; немоглось от страха и ему – всегда, ежесекундно, – и поэтому он ее ненавидел. Стоило небу зажужжать и завизжать, как ее железные части начинали издавать мелкий дребезг, и сам он от страха – своего и еще одного, дополнительного страха, что сейчас она просто выйдет у него из повиновения, возьмет да и не станет стрелять, бросится, безглазая, спотыкаясь и падая, по аллеям больничного сада, заставит его бежать следом, и это будет смешно и отвратительно, и будут смотреть из окон, и… Так вот, от этих двух страхов он начинал орать на нее, орать вовсю и всяко, пока она не сдавалась, не поднимала, подвывая от ужаса, тяжелый нос, не позволяла Минбаху, его лейтенанту, никуда не годному полевому хирургу, и умной пациентке Речиковой подойти к ней и начать уже ласкою и поглаживаниями заряжать, направлять, делать дело. Чудовищное жужжание «хуммелей» было невыносимым, он не сомневался, что ужас в нем испытывает самый что ни на есть базовый примат, ему несколько раз снилось, что сбитая самолетница втыкается страшным ядовитым жалом прямо ему в живот, и он был уверен, что большая зенитка страдает той же инсектофобией, что и он, и обходился с ней, как с собой, и в другой действенный подход не верил.

Зажужжало и завизжало, и у него скрутило живот. Маленькая затопотала и стала слепо тыкаться носом в небо – искать, большая шарахнулась и села в адскую черную грязь, подогнув под себя длинный лысый хвост. Минбах и Речикова бросились к маленькой, Речикова начала повторять свою страшную вечную присказку про волчонка-сучонка, который придет, найдет, заревет и порвет, вот придет, найдет, заревет и порвет, вот придет, найдет, заревет и порвет, пожилой санврач Гольц, пошедший добровольцем и очень хорошо себя в эвакопоезде показавший в качестве диагноста, и еще двое контуженных с мутизмом топтались у Гороновского за спиной. Он подскочил к большой и ударил ее сапогом изо всей силы пониже маховика, и тут же отбил себе ногу обо что-то железное, и скрутился, и заорал на нее страшными военными словами, и в очередной раз спросил себя, понимает ли она, понимают ли они эти расстрельные слова. Кажется, она понимала: тяжело поднялась, оскальзываясь на тоненьких расползающихся ногах, медленно, с чавканьем, приоткрыла снарядный паз. «Не стойте, уроды!» – заорал он, и Гольц рванулся вперед, и тут рядом ударило, и страшно загорелись липы. Кто-то визжал на крыше, где девчонки бились с «зажигалками», и он подумал со злостью: «Не визжите – я же не визжу», – и немедленно понял, что тонко, по-бабьи, визжит. Тогда он сорвал с Гольца дурацкую, тоже бабью, шапку и сунул ее себе в рот.

Вечернюю свою кашу он разделил пополам и понес в сад, сам ел и маленькой дал, а большой не дал ничего.

6. 16 октября

– Не отдам! – сказала она пионерским голоском и почему-то сжала халат на груди, как будто он собирался немедленно волосатыми своими лапищами полезть ей за пазуху.

– Вы его что, еще и у сердца держите? – сочувственно спросил Борухов.

Она спохватилась, отпустила халат и невольно бросила взгляд в сторону стола. Борухов тут же кинулся к столу, стал дергать ящики, она навалилась ему на спину, но это было пустое, первые два ящика поддались, а нижний, к счастью, был заперт, он дергал и дергал все сильнее, и вдруг с артиллерийским треском старый замок предательски выскочил из паза, полетело на пол что-то тяжеленное, деревянное, следом мягко легли бумаги, и уже потом выскочила, дребезжа, железная коробка из-под монпансье «Росглавкондитер». Она схватила коробку и прижала к животу, но Борухов на коробку не смотрел, а смотрел на полированную, с отколовшейся и торчащей длинной щепкой и широкой кожаной полосой кобуру маузера, который Райсс, несмотря на все обещания, так и не похоронила вместе с отцом. Потом повернулся к главврачу и опять сказал, очень ласково, как своей малолетней пациентке:

– Отдайте, милая. Надо сжечь.

– Не отдам, – сказала она.

Тогда он взял ее повыше локтя, повел к окну, выходящему на угол Большевистской и Рязанского шоссе, сместил занавеску и вдруг безжалостно и грубо придвинул бритую голову Райсс к самому стеклу; она оскорбленно дернулась, но он держал ее за затылок профессиональной жесткой хваткой, и прежде чем рыпнуться посильнее, она успела увидеть что-то страшное, невозможное, невозможно страшное и плохое: перевернутая партийная «эмка» со вскрытым багажником, из которой вытаскивали наружу скулящую женщину в каракулевой шубе, и трех дерущихся мужиков с окровавленными лицами, волочивших из этого багажника огромную баранью ногу, а еще – разбитое стекло магазина «Главрыба», на которое черной волной наседала орущая толпа, и мертвую затоптанную женщину в мертвом алом снегу, а еще… Борухов оттащил ее прочь, она свалилась на стул и мелко дышала, а он молчал, а потом сказал, кивая на портрет:

– И это тоже надо сжечь. Мы везде уже поснимали.

Она посмотрела на него сквозь криво сидящие очки, он понял, что эту тему лучше не трогать, и разозлился.

– А вы думали – там что творится? – спросил он едко. – Контуженные на прогулочке песни поют?

– Я ничего не думала, – сказала она жестко. – Мне есть о чем думать.

– Вон там у вас Витвитинова за дверью топчется с веселенькими новостями, не знает, как преподнести, – сказал Борухов не без удовольствия. – Будет вам сейчас о чем подумать. Хотите – отдавайте, хотите – нет, ваши похороны. Обниметесь с Сидоровым перед расстрелом, будете вашими партбилетами прикрываться. Восемь человек у нас умных и два дурака.

– А вы у нас умный? – спросила Райсс, глядя в пол.

– А я у нас всегда был умный, – сказал Борухов спокойно, – у меня партбилета нет. Не отдадите, дура вы этакая?

– Вы как со мной разговариваете, а? – обессиленно сказала Райсс.

– Ну что вы со мной сделаете – уволите? – Пожал плечами Борухов и пошел прочь. И тут же в дверь втянулась Витвитинова, дверь закрыла и как бы проверила, хорошо ли закрыла, лицо у нее было серое. Райсс быстро поправила очки и стетоскоп.

– Что у вас, сестра? – спросила она как можно нормальнее. – Не топчитесь, бога ради.

Витвитинова большими глазами смотрела на коробку у главврача на коленях.

– Это не монпансье, – поспешно сказала Райсс, открывая и закрывая коробку. – Видите – бумаги. Ну не тяните.

Тогда стыдливая Витвитинова тихо сказала что-то, обращаясь к стульям для посетителей.

– Мила, ради бога, – сказала Райсс, и та взяла себя в руки и гаркнула:

– Потоцкий сбежал!..

Через полчаса она говорила главам отделений, Витвитиновой и сестре-хозяйке Малышке (и что бы она только ни отдала сейчас ради возможности увидеть на месте разрыдавшейся Витвитиновой настоящую старшую сестру острого отделения, ведьму Карминскую, вечную вражину, да сбережет господь ее и ее инсулиновые шприцы), что не хочет ничего слышать о Потоцком, никаких проклятий, не было никакого Потоцкого, только Гороновскому на ее запреты было наплевать, он высказал все, что пожелал высказать (и довел Витвитинову, добрую девочку, хоть и настоящую комсомолку, до слез). И еще Райсс сказала прямо: никого не держу, скажите всем подчиненным – сегодня день, когда можно уйти. И еще сказала: сестра-хозяйка, вы теперь за завхоза, держитесь. Потом решили, что говорить пациентам («представлен к награде и переведен исполнять секретное задание партии»; заходившая вытряхнуть пепельницы уборщица Катя, которую все называли Катенькой, несмотря на ее преклонный возраст, быстро засеменила к выходу, и Райсс поняла, что версия разнесется быстро). Страшнее всего было теперь без денег. В душе она ругала себя последними словами, всплыло из детства бабушкино слово «думмерхен», надо было, конечно, основную часть денег хранить у себя, надо было… Но сейчас надо было что-то решать, надо было – первое, что пришло в голову, – продать что-нибудь, и она не удержалась, посмотрела на тоненькую золотую цепочку с мелким бриллиантиком на шее у Витвитиновой, и та не удержалась, схватилась за цепочечку, как прежде она сама за халат, и в ответ уставилась на ее собственный кулон с топазами, и Райсс стало стыдно до испарины.

– Вы теперь за завхоза – дайте мне подводу и тех двух мутистов, что со мной на ПВО, – вдруг сказал Гороновский, ткнул пальцем в сторону Малышки и пошел из-за стола.

– Мы еще не закончили, – сказала Райсс жестко.

– Хорошо, – сказал Гороновский и сел. – Теперь мы закончили?

– Нет, – сказала Райсс, сняла цепочку и с трудом, проворачивая, содрала с пальца обручальное кольцо, положила в пустую пепельницу. – Вот, сделайте с этим что-нибудь.

Витвитинова опять захлюпала носом и начала огромными пальцами возиться где-то у себя на затылке. Малышка быстро спрятала под себя руки. Гороновский закатил глаза, сбросил в пепельницу часы, уставился на Малышку, а затем медленно обвел глазами остальных и спросил:

– Мне ждать или мы наигрались? Давайте, давайте, как раз на пять кило рыночной картошки наберется.

Никто не пошевелился, но когда она вечером привалилась к портрету и разрыдалась, она знала, что на этот раз просьба ее услышана.

7. Снедь

– Ну жучара, – пробормотала Малышка себе под нос, но Сидоров жучару услышал, догадался и вспыхнул.

– Я для себя, что ли? – зашипел он. – Я для себя, между прочим, ничего! Я, между прочим, из общего котла ем!

Она, спохватившись, забормотала что-то примирительно, он отвернулся и нырнул назад, в рыночную толпу, и Малышка вспомнила какие-то слухи про его деда и тут же постаралась забыть.

В последний момент сообразили, что идти с авоськами и пластиковыми сумками-сетками на рынок нельзя, нехорошо, чтобы сейчас смотрели, и Сидоров предложил взять две наволочки. Малышка билась за наволочки как зверь, но в конце концов выдала две старых, и сейчас они были забиты почти под завязку, и Малышка теперь сидела на них, для верности кое-как прикрывая их полами своего жиденького пальто. Цепочка Витвитиновой в руках Сидорова превратилась в две буханки хлеба, кулон с топазами – в три небольших бутылки какого-то масла, часы – в фарфоровый сервиз, а потом хлеб – в картошку, масло – в еще картошку, вся эта картошка – снова в хлеб, но уже в девять буханок, сервиз – в котиковую шапку, шапка – в отличный, почти не ношеный бушлат, и так далее, и так далее, и теперь, почти в темноте, Малышка сидела на утоптанных вусмерть десяти килограммах муки, трех огромных отрезах ситца, канистре масла, овсе, маленькой склянке с нитротриптазолом, о происхождении которой она старалась не думать, мешочке с разномастными батарейками, вызывавшими у нее подозрения, но доставшимися им всего за несколько коробков спичек, приличной коробке с теми же спичками и еще махонькой коробке – с сахаром. Сидоров, упаренный, расстегнутый, вынырнул в последний раз под самую темноту, держа руку в кармане, и сказал:

– Надо уходить.

Тут она вгляделась в него и спросила изумленно:

– А шапка ваша? А шарф?

– Вы вязать умеете? Вот свяжете мне, – сказал он лихо. – Поднимайтесь, нам нести еще. В метро нельзя, боюсь. Так понесем. Недалеко, километра три нам.

– Из чего же я свяжу? – растерянно спросила она, вставая, и поняла, что спросила глупость.

Она придумала тащить груз по снегу на картонках с веревками, но картонки быстро размякли и порвались, и дальше несли, кряхтя, на себе, разделив вес честно пополам, старались идти переулками, свернули сперва в Малый Рязанский, потом в Первых Коммунаров. Она плакала тихо, чтобы он не заметил, потому что десять килограммов муки было ничто, но сказать ему это было нельзя. Скользить оказалось легче, чем идти, она перешла на длинный коньковый шаг и вдруг взвизгнула от боли в ноге – и тут же страшно, плашмя полетела лицом вниз, не успела выпустить мешок, ударилась ключицей о камень, плечом – о торчащую из сугроба толстую ветку, закричала. Сидоров, сбросив с плеча добычу, кинулся к ней, зацепился о ту же натянутую над тротуаром проволоку, удержался на ногах, ругаясь, принялся поднимать Малышку и ощупывать, и тут крошечная тень выскочила из-за угла, схватилась обеими ручонками за сидоровскую наволочку и попыталась приподнять. Сидоров выдохнул: «Ах ты…» Он попытался поймать девчонку за куцый воротник, но та вывернулась, выхватила из раскрывшейся наволочки сахар и бросилась прочь. Сидоров метнулся следом, вверх по черной, вонючей, полуразбитой лестнице, вдоль квартир слева с заколоченными дверями, вдоль того, что до удара было квартирами справа, и на третьем этаже увидел, как поганая девка нырнула в одну из этих зубастых каменных дыр, и, раздирая штаны, ринулся за ней, и вдруг запахло чем-то совершенно невозможным – сладким, детским, новогодним, забытым, прекрасным. Темнота была совершенная, но горела свеча где-то в глубине развалин бывшей квартиры, под ногами было мягко и липко, он наткнулся животом на стол, тоже почему-то мягкий и липкий, надо было идти обратно, но он не мог расстаться с этим запахом, от которого сводило голодом живот, шел и шел вперед, на свет, отбрасывая мягкие и липкие стулья, перевернув мягкую и липкую этажерку, и вдруг нога его уткнулась во что-то очень твердое, и он смог разглядеть там, внизу, ворох тряпок, страшный длинный нос в бородавках, и пробитую голову с жидкими, длинными седыми волосами, и мертвую, выкинутую вбок когтистую руку. Тогда он чиркнул зажигалкой и увидел коричневые неровные стены и сказал себе, что все это ему снится, просто снится, колупнул одну стену ногтем, сунул палец в рот и от медовой, пряной сладости у него едва не закружилась голова.

Тут маленькие пальцы попытались сомкнуться у него на горле, девчонка висела на нем, он хрипел и отрывал ее от себя, как бешеную кошку, она не сдавалась, но была слабенькая, хиленькая, и когда он стукнул ее, извернувшись, кулаком в живот, ее вырвало коричневой пряничной жижей.

– Сахар тебе еще, – прохрипел он, не в силах заставить себя обнять это полусогнутое тельце, – только сахара тебе и не хватает, – и тут вдруг загремело железо, тонкий голос закричал:

– Грунька! Грунька! Мне страшно!..

Девчонка метнулась и встала, растопырив лапки, у закрытой липкой двери, он отбросил ее и вошел в уцелевшую комнату, такую же липкую и коричневую, и пока мальчик – толстенький, откормленный на убой – ревел и подвывал, вжавшись в угол клетки, пока его сестра вопила:

– Заткнись, Ганька! А ну заткнись, Ганька!!! – Он, Сидоров, молотил ногами и кулаками по железным прутьям, дергал их и сжимал, но ни к чему это, конечно, не вело, и тогда он зажал девчонке рот ладонью и стал говорить, объяснять им обоим, как мог, что он доктор, доктор, что рядом больница, что надо тихо, очень тихо, что сейчас они вернутся, вот через полчаса вернутся за мальчиком, и вдруг девчонка мешком обмякла у него на руках, и мальчик сразу, как по команде, обмяк в своей клетке, и Сидоров некоторое время просто стоял, закрыв глаза, и от приторного запаха сам уже готов был проблеваться.

Вышел он на мороз, неся на себе девочку, как раньше нес наволочку, и волоча за собой в свободной руке пряничный духмяный стул.

– Да бог бы с ним, с этим сахаром! – в ярости зашипела исплаканная Малышка. – Меня тут…

– И вы заткнитесь, – сказал Сидоров. – Все заткнитесь. Живем.

8. Имени такого-то

Лиса была грязная, страшная, с совершенно собачьей мордой, и ясно было, что если загнать ее в гараж, к давно помертвевшему без бензина автомобилю и с таким трудом и унижением добытой вместе с подводою тощей малахольной лошади, кончится это для лошади очень плохо. Ничего страшнее этой лисы Райсс в жизни не видела, а уж она-то видела кое-что. «Пусть она уйдет, – подумала Райсс слабовольно, – пусть она просто убежит», – но отпускать такую лису нельзя, это было ясно, и Райсс бледным голосом сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад