Надо сказать и то, что некоторые были прикрыты простынями и солдатскими суконными одеялами, синими, с тремя полосками в головной и нижней части, некоторые с надписью, хлоркой выведенною – «ноги». Видно, какой-то складской армейский прапорщик не совладал с соблазном и продал сюда вверенное ему военное имущество. Может, этот военный прапорщик и сам был из крыс, ведь затеянное тут дело было давнее, ещё, как помним мы, с самых большевистских пор. Прикрывались же они, местные оборотни, ни по какой другой причине, как только спасаясь от ощутительной прохлады. Дул мощный вентилятор, гнавший ветер с запахом грозы.
Один Прохор стоял в скульптурной позе, как статуй царя небесного, прикрыв руками грозное естество.
– Бежать надо, – вырвалось у него в звенящей тишине.
– Бежать надо, – звучным баритоном повторил он ни к кому конкретно не обращаясь.
На него оглянулись все сразу. Произошло общее движение. Будто волной качнуло прибрежный на озере камыш.
Мужественный звук Прохорова голоса, а особо, незнакомое здесь умение вкладывать в голос призыв, были угаданы, и это привело в волнение население удивительной казармы. Население это вдруг замычало и закурлыкало разнообразными голосами. Впрочем, совсем не мелодично.
Прохор и тут понял – все они не умеют ещё говорить.
Одна перерожденка с черезвычайно приятным сложением тела, с пышными рыжими волосами и розовой кожей подошла было к Прохору, может быть даже и с целью знакомства и дальнейшего совместного проживания. Ничего не умея ещё сказать, она со страстью понюхала у него под мышками и за ухом. Чем сильно напугала Прохора.
– Я извиняюся, – сказал Прохор и лёг тут же, где стоял, сдёрнув с ближнего своего одеяло.
Так в нарождающемся альтернативном раю произошло первое привычное земное действо. Человек потянул одеяло на себя. Первое в новый рай пришло земное склочное свойство.
И тут свет погас. Лампа-удавленник умерла, наконец.
Сон пришёл тотчас же, как обморок.
И обступили Прохора сладостные видения. Чудилось ему, что он убежал из нелепого подземелья. Он бежал легко и крылато. Преследователи остались далеко позади и стёрлись их лица в кромешной тьме преисподней. Лопатки и ноги у него, впавшего в забытьё, дёргались, как у спящей легавой, догоняющей во сне зайца. И тут опять же надо сказать, что и этот сон шёл в руку.
Нечеловеческая учёба
Учёба нового кромешного воинства тоже шла не тем порядком, который бывает. Это даже малопросвещённому Прохору было ясно. Отделение для занятий представляло собой значительную площадь, отгороженную от основного пространства бетонной, совершенно неоштукатуренной, навечно впитавшей в себя узоры грубых досок опалубки, стеной.
На стене, над тёмным входом, была неожиданная надпись, небрежно и без выдумки выполненная грубыми белилами по изнанке оргалита: «Экспериментальный курс. Литературная критика и реформаторы широкого профиля. Стопроцентное качество. Универсальный диплом. Выпуск 1990 г.».
Площадь за этой скучной, по военному суровой оградой, была поделена на тринадцать, можно сказать, аудиторий, похожих лаконичностью облика на простые загоны для колхозного стада. Между тем то, что тут происходило, было необычайно интересным. И даже судьбоносным.
Понятно, что Прохор попал сюда совершенно случайно. Какой, посудите сами, из него мог бы выйти, например, литературный критик, коль он и книжек-то в руках почти не держал. И даже стихов никогда не сочинял, как это делают в ранние свои годы все будущие знаменитые литературные критики. Так что, разуверовавшись вскоре в собственных дарованиях, они потом, от жестокой обиды на весь белый свет, начинают губить тех, у кого эти дарования оказываются в наличии.
Так что Прохор, конечно, даже и не понял, к чему он здесь сдался. Понимали, зато, те, кто его сюда загонял. Критик в планах затаившейся в подземельях цивилизации приравнивался к прочим виртуозам смертоубийства, и должен был во всех тонкостях владеть своим нещадным ремеслом, как и всякий воин тьмы, ополчившейся на белый свет.
Главное, что всё это происходило здесь так же просто и буднично, как в мастерской, где отливают пули. Живые болванки загоняли в камеру. Мозг – девственный, без извилин, жадный всё знать, впитывал информацию, закодированную в электрические волны по методу, над которым изрядно потрудились неведомые нам потусторонние гении, которые и поставили на рельсы здешнюю новую цивилизацию.
Может быть, эта главная тайна времени о её основателях когда-нибудь откроется нам, всё же.
Информация, заключённая в электрических колебаниях, тщательно дублировалась и обыкновенными текстами, с отточенным артистизмом произносимыми механическими, черезвычайно выразительными и самоуверенными голосами из динамиков. Размеренным голосом учителя начальных классов произносилась эта информация, и острые электрические иголочки пришивали эти разноцветные заплатки намертво к прорехам девственного мозга свеженьких обитателей подпольного обиталища. Динамики, развешанные по стенам, формой повторяли цветы настурции и львиного зева, кроме цвета, который был строг, серебрист, будто цветы ударил крепкий морозный утренник.
В динамики были вмонтированы хитрые генераторы, внушающие начинающим властителям духа гранитную самоуверенность, неколебимый апломб, всесокрушающее бесстыдство.
А больше ничего примечательного не было в этих камерах.
Мудрёные слова из репродукторов, никогда бы не привлекшие его внимания в той обстановке, которой он жил наверху, странно волновали Прохора.
Ещё необычнее было то, что они казались ему важными, им самим придуманными и выношенными, только теперь рождёнными в сладостной муке наития. Он, как будто бы, сам только что определился с тем, чем должен был жить дальше. Он начинал ощущать в себе зачатки мудрости, восторженное и крылатое чувство вырастало и крепло в нём, как бывает, вероятно, с ребёнком, которого одолевает желание сделать первый шаг и который вот-вот его сделает.
Прохор, конечно, всё забудет потом, но всё же это сладостное воспоминание о том, как впервые шевельнулся в его черепе оживающий мозг, будет часто волновать его. Первые толчки мыслей, далеко не ясных и не умеющих оформиться, всё же будут казаться ему отрадными и полными значения. С такими же чувствами будущая мать прислушивается и переживает внутри себя таинственную жизнь своего будущего ребёнка.
Где было Прохору знать, что слова эти источали отраву, что они, как свинец в ружейном стволе, были полны беспощадной силы. Его нисколько не трогало, что смысл в словах людоедский и смертоубийственный, крысиный, можно сказать. Как и всё остальное в этом подземном андеграундном мире. Прохор, похоже, как и планировалось, становился солдатом абсолютной, ничем не сдерживаемой свободы для рождённых тьмой.
Спасало его то, что мозг его всё же не был девственным, как у других. Прохор стоял сейчас в тесном единении рядом с другими и чаще всего бессмысленно пропускал мимо узкого своего сознания судьбоносное излучение и сокрушительные установки. Его мозг давно уже был занят мелким житейским хламом, который никакого отношения не имел ни к литературной критике, ни к искусству реформировать бесконечный меняющийся мир. К тому же в грудь его упёрлась сосками будущая критикесса с будущей известной фамилией, что так же не способствовало вниманию к знаменитым тезисам, которые вскоре должны будут свернуть с котурнов устоявшийся верхний человеческий мир. Какое-то жжение и зуд в голове Прохор, правда, ощущал. Но это объяснял он отсутствием телевизора, который признавал он из достижений цивилизации величайшим после унитаза. И который прежде полностью занимал его осиротевшее теперь воображение. Голова потрескивала теперь, мог бы думать он, от постигшего её духовного вакуума. А, может быть, думал он ещё, голова чесалась у него оттого, что не было тут, в этих подземельях, тёплого душа. Но, как видно, устроителям невиданных курсов чистота в литературной критике и реформировании порядка жизни полагалась делом абсолютно лишним и нецелесообразным. И справедливо, конечно.
Между тем судьба Прохора вступала в новую опасную стадию.
Но, надо ещё немножко продолжить о текущем моменте. Вот в динамиках что-то зашуршало и треск раздался, будто в потустороннем захотело объявиться ещё более потустороннее. Потом бодрый дикторский голос сказал: «Композитор Отрубенков. Симфония номер восемь, си бемоль мажор». Музыки вслед за этим, однако, не последовало. Что-то щёлкнуло в динамиках, что-то перескочило с чего-то куда-то. И радио заговорило совсем другим голосом, до черезвычайности самоуверенным, гнусоватым, прихрамывающим на некоторые согласные буквы. На заре новой цивилизации многое должно было выходить несколько дефективным. И это заметно было.
«Приветствуем, – сказали хором серебристые динамики, – новый отряд борцов за восстановление попранной справедливости. Веками отнимали у нас принадлежащее нам по праву. Братья! Тысячи лет уже продолжается наша борьба за владение богатствами мира. Народ, осенивший себя крестом, отнял у нас всё. Теперь настало наше время. Попираемые и презираемые врагами, под страхом смерти, унижений и насилий разного рода, мы не подверглись, однако, уничтожению. Если мы рассеяны по всей земле, то, следовательно, вся земля и должна принадлежать нам… Сотни веков принадлежали нашим врагам, но следующие уже нам будут принадлежать!.. Вы спросите, конечно, на что именно распространяется наше право? У нашего права нет границ. Нам принадлежит всё, чем владеют сейчас другие. Скажу больше, у нас только и есть права, и ни у кого больше… Никто не смеет говорить о праве, кроме нас…Мы, конечно, будем говорить о правах человека. Но человеками вскоре станем только мы, и никто более…».
Вот тут только из динамиков грянула музыка. И Прохор, к удивлению своему, узнал в завывании труб знакомую ему яростную мелодию.
«Да, – продолжили динамики, – мы наш, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем!».
Тут динамики задумались.
«Мы поставим себе на службу общественное мнение… Мы отнимем деньги и золото. Золото!.. У нас будет его столько, что, как говориться, если окажутся среди нас хромые и слепые, то и им достанется с избытком… Они говорят, что война есть продолжение политики, только другими средствами, а мы сделаем войну единственной политикой. Только у нас будут свои способы и приёмы в этой нашей последней победоносной битве… Вот к этому мы вас тут и подготовим. И сделаем из вас жестоких и непереносимых воинов, которые не будут знать поражений…».
Прохор всё это судьбоносное радиовещание пропустил, конечно, мимо ушей. Скорее всего, потому, что в голове его за годы земной жизни, как было замечено уже, отложился всякий хлам, обывательский и поверхностный, который не давал места новым веяниям.
«Новые скрижали, – вещал, между тем, электрический несгибаемый голос, – новое откровение, новый политпросвет и новое победоносное знание!.. Побольше толкуйте им о свободе. Нет ничего нужнее для нашего дела, чем запутать человека обилием свободы. Это самое надёжное средство. Мы достигнем успеха только тогда, когда всякое обращение к закону и порядку можно легко будет объявить покушением на свободу и личное право. Запомните, порядок и благоденствие там, наверху, продолжится лишь до тех пор, пока закон и свобода будут дополнять и облагораживать друг друга. Как только они станут врагами, тут и конец порядку. Это очень тонкая струна, но на ней очень легко играть. Так что, если вы сможете внушить человеку неверное и пагубное представление о пределах свободы, страна погрузится во тьму и в хаос!».
Дальше победительный механический голос как будто без всякой логики перескочил на Пушкина и стал его непоколебимо порочить.
Тут только Прохор впервые насторожился. Как никак он имел восемь классов школьного образования, а ещё основательный курс ремеслухи. И нигде не слышал о Пушкине ни одного нехорошего слова. Хотя и все хорошие тоже забыл.
«У них есть такой нахальный поэт Пушкин, который имел не совсем высокоморальный внутренний облик, за что и поплатился, в конце концов. Но они его почему-то любят. И чтут его заповеди помимо божьих. Этим он нам должен быть исключительно противен. И нам следовало бы изгладить его из их памяти. А то они могут сделать его своим знаменем. Вот поглядите, какого мнения он, к примеру, придерживался относительно вышесказанной нашей скрижали: “Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: (тут электрический голос наполнился непередаваемой убийственной иронией)
Дальнейшего опухшая, как в похмелье, голова Прохора не вынесла. Он впал в просвещённое забытьё…
Прохору и здесь оказалось не по пути со всеми
И была вторая ночь.
Тут уже все говорили. И напоминало это говорение обычную встречу на каком-нибудь старом уютном постоялом дворе, в большом номере, где за недостатком средств, остановились сразу десятки незнакомых людей и ведут разные праздные разговоры, чтобы скоротать до рассвета время и отправиться потом каждому своим путём. Все, к тому же уже одеты были вполне прилично в импорт и обрели в глазах Прохора вид интеллигентный, а, значит, начальственный. Так что Прохор стал конфузиться, дичиться и помалкивать в тряпочку.
Разговоры между тем были до того странные, что Прохор, хоть теперь и не отставал от других по части образованности, ничего не понимал. Странное это было открытие для него. Можно, оказывается, слышать русскую родную речь, не понимать её и чувствовать, как чужую.
Прежняя перерожденка опять подошла к Прохору. Прохор приготовился обратно пугаться, но она вдруг заговорила с ним чистым и приятным грудным голосом, что его моментально и успокоило. Но, поскольку говорить она могла только запечатлённым эфирным накатанным текстом, страстная с придыханием речь её свелась к следующему пассажу:
– Я надеюсь, что вы не очень талантливый человек. А то у меня на талант идиосинкразия. У меня такая установка – ненавидеть таланты. Я критикесса, – и она назвала фамилию, которая спустя время станет слишком известной, чтобы произносить её всуе. Фамилия она произнесла, почему-то на японский лад.
«Неужели тут и японцев научились делать?», – уважительно подумал о здешних умельцах Прохор.
И вдруг она заговорила точно так, как говорил знакомый Прохору динамик. Так же отчётливо с убеждением и яростью она стала произносить слова, которые и Прохор тут же вспомнил.
– Талантливый человек опасен. Он может убедить людей, которых мы ненавидим, что и их жизнь может представлять определённую ценность. Рождает в них поганую гордость и ненужное самомнение. Это очень опасное убеждение, оно повышает сопротивляемость нашей работе по переоценке и разложению тех, кто не перестал сознавать себя человеком. Так что всякому индивиду с талантом надо внушить комплекс неполноценности. Действовать по отношению к талантам нужно так: одна поганая статья в печати портит ему настроение, две – выбивают из равновесия, десять – убивают желание впредь браться за перо. Непрерывная в течение только одного года атака убивает веру в себя навсегда… Это неправда, что газетная склока доставляет только моральные страдания, она может убить самым натуральным образом. Вспомните, как наши прежние собратья убили ихнего Михаила Булгакова. Это было незабываемое убийство. Мы когда-нибудь поставим им памятники…
– Я извиняюся, – часто говорил теперь Прохор. Так он сказал и теперь. Потом что-то щелкнуло у него в голове, переключилось что-то и он, независимо от собственных мыслей и ситуации сказал, тщательно выговаривая слова, как иностранец только что выучившийся русской речи.
– А грамоты им надо дать ровно столько, чтобы они могли читать наши газеты и усваивать через них наши лозунг и мнения. Впрочем, если мы сделаем образование платным, они не смогут и газету прочитать. Вот тут-то роль телевизора окажется первостепенной. Мы придём к ним домой, мы поселимся у них на кухне, в гостиной и в спальне. Мы их достанем всюду, чтобы разрушить их устои… Важнейшим из искусств является для нас телевизор…
– Вот, вот, – подхватила красавица-перерожденка, – надо дать им побольше музыки. Певцов надо выбирать и продвигать самых бездарных и неумелых. Дать им большие деньги и обеспечить славой. Тогда все захотят быть певцами и шутами гороховыми. Никто не захочет работать. Захиреет земля, и тогда конец их благоденствию и культуре…
Тут красавица крыса кокетливо взглянула на Прохора и с полною уже страстью, будто признаваясь в любви, сообщила.
– Надеюсь, вы знаете, что слово и понятие культуры в Древнем Риме пошло от возделанной земли, от пахотной борозды?.. Соха вернётся на их поля… Так они вернутся к той культуре, которую мы им только и оставим… И другой культуры им пока не надобно…
Тут у Прохора опять перескочил в голове рычажок, встал на прежнее место. Прохор окончательно перестал что-либо понимать и опять подумал, что его будут нюхать. Это стало уже фобией у него.
– Тут такое дело, – сказал он своим обычным, довольно мужественным и звучным голосом, – если в самогон, к примеру, мелко покрошить хрену, взятого у Макаровны на Тимирязевском рынке, только очень свежий надо брать хрен, то через четыре дня всякий мерзкий дух у самогона пропадёт. Хреновуха будет первый сорт. И не надо только туда сувать, упаси Бог, ванильные палочки и все эти ваши мускатные орехи. Наш самогон должен пахнуть хреном, а не какой-нибудь ихней хреновиной…
Тут уж и сама закодированная красавица, будущая в скором времени знаменитая литературная разбойница, журнальная атаманша, греховодница и бандерша политических продажных тусовок перестала понимать Прохора. Видно ей не было внушено тех слов, которыми оперировал прежний незамутнённый гибельными веяниями интеллект Прохора. Очаровательное исчадье потеряло к нему интерес. Она шарахнулась от Прохора, защебетала с подобным себе существом, и пропала в бестолковой сутолоке, которая царила в этом сборище боевых единиц параллельной цивилизации. Теперь бы Прохор и не узнал её, мелькни она в толпе живых призраков перед ним. Прохору и здесь оказалось не по пути со всеми.
Побег
Был потом смотр несокрушимому отряду бойцов литературного фронта. Прохор, ставший боевой единицей по искоренению талантов, истребителем дарований, сам лично и не подозревал и даже не чуял в себе таких перемен. Он уныло вспоминал о борще, которого не пробовал уже неделю. И даже скупые, давным-давно утратившие свою прелесть и настоятельность ласки законной Настасьи, к которым, как помним мы, он стал невоспиимчив в последнее время, вдруг вспомнились с некоторой отрадой.
Это была ностальгия, но таких сугубо художественных слов и декадентских чувствований обречённый на литературную критику Прохор Тупицын отродясь не знавывал. И объяснить своё состояние мог бы только глубокими потрясениями последних дней и, конечно, когнитивным диссонансом, будь он неладен.
Короче, на вопрос сурового и черезвычайно мохнатого в нижней части лица экзаменатора о том, как надо поступать со всяким даровитым на белом свете индивидуумом коль скоро он встретиться на его пути, Прохор понёс сущую околесицу, недостойную не то что яростного брандмейстера по части божьих искр, но и вообще всякого создания, идущего на смену обречённой верхней цивилизации.
– Не могу знать, – приспосабливаясь к военному положению солдата культуры, чётко сказал он, – я отродясь, слава Богу, не прочитал ни единой книги, кроме букваря, а кто его написал, в лицо не знаю. И за что его бить по мордам, в толк не возьму… Мама мыла раму…
Так закончил он первую исчерпывающую историю своих литературных исканий и первый критический разбор.
Вот тут-то профессорская крыса впервые стала в тупик. Откуда вчерашний неофит мог узнать про букварь? Откуда в душе сомнение? «Опять просмотрел сволочной контрольный отдел. Этот из разряда недоделанных». Так подумала бородатая ответственная за результат крыса и поставила в ведомости крестик, потом какую-то нажала кнопку. Тут же, как из под земли, явились два массивных, с фигурами, как кукиш, не то охранника, не то вышибалы, ловко уложили недоделанного Прохора на пол. В руках одного из них взялась электрическая, на сильных батареях, вроде паяльника, печать. Дымок, как от шкварки, с таким же запахом, взвился над правой ягодицей Прохора и несмываемое вечное тавро, чёрная метка, понятное дело, явилась на правой его ягодице: «Не горюй!». Вторая нижняя строка гласила: «Совершенству нет предела!»
«Кто не имеет своего мнения, тот подозрителен. Кто имеет мнение не такое, как надо, подлежит переделке!» – так гласило неписанное здешнее неоспоримое правило.
Тут даже Прохор с говорящей фамилией Тупицын смекнул, что дело его швах. Мимоходом видел он, как тут поступают с интеллектуальным браком. С одной стороны – корм для крысиных доисторического вида и размеров маток. С другой – запчасти, окажись у него идеального качества какие-нибудь детали организма.
Те же два охранника или вышибалы цепкою мёртвой хваткой взяв под локти вывели Прохора из контрольной палаты.
И вот увидел он перед собой камеру, о кромешности которой догадался подспудным чутьём, которое прежними простыми обстоятельствами его жизни ни разу востребовано не было. Вообще, в этих решительных обстоятельствах был он не Прохор уже, ночной обходчик московского метро. Он стал опять чуткая вечная тварь, вместо кожи покрывшаяся нестерпимым древним, ещё от Адама, инстинктом жить. Единственным жгучим желанием – жить, во что бы то ни стало.
Дверь была весёленькая, как в грузинских духанах, с лапчатыми коваными петлями. А на ней надпись, которая в других обстоятельствах сошла бы за пошлый незначащий тезис: «Не горюй, утешься. Совершенству нет предела!» Как видим, она повторяла то, что вырезано было на смертной печати. Разнообразию чёрного юмора тут, похоже, не придавали значения. И вот, угадав, что это и есть окончательный ему приговор, Прохор сказал себе последнее слово.
Оно звучало как приказ: «Надо линять!».
Понятно, что относилось это не к махровому покрову на теле. Будто молния вдруг ударила и осветила его сумрачное нутро, нутро обмершего в томительном предчувствии зверя.
И мгновенно и логично нарисовалась спасительная цепочка единственно нужных сейчас действий. Откуда взялись эти действия, прежний, в полудрёме живший Прохор, не мог бы ни понять, ни объяснить.
Вся длинная цепь страхов, которыми жили, от сих пор вплоть до пещер, предки Прохора, все спасительные повороты сознания, случившиеся на этом жестоком и чудесном пути, вспомнились вдруг каждой клеткой его организма.
Каждую клетку он ощутил в себе и каждой клеткой ощутил желание жить. Просто жить, как трава и как ветер, пусть даже как червь, не сознавая ни Бога, ни чёрта. Не сознавая никаких высших целей, оставив всякую мысль о призвании тайного бойца новой инквизиции духа. Только осталась бы мелкая мысль о хлебе насущном и ничего больше. Только есть, только спать и вести ночные тайные исчерпывающие разговоры с рельсовым беспорочным металлом.
Прохор на мгновение стал высшим и самым сообразительным из всех существующих ныне живых организмов.
Донельзя ясно, отдельно от всего, будто повисшими в воздухе отметил он справа на белой стене электрические рубильники с медными сияющими рукоятками переключателей. Отсюда передавались громадному подземелью сила космических токов, взятых отважным разумом человека в вечное рабство. И вот, совсем независимо от Прохора, весь его организм в смертном вдохновении выбрал единственное, что требовалось сейчас.
Прохор заорал душераздирающим мартовским кошачьим воем, наполнив ближайшее пространство необычайной высоты октавой.
Эффект был из ряда вон выходящий.
Вышибалы, до того неколебимые, как валуны, брызнули от него стремительным воробьиным скоком.
Прохор моментально бросился к стене и стал отчаянно рвать на себя и вниз рычаги громадных рубильников. Было видно, как свет в беспорядке, то здесь, то там тихо умирал под потолками громадных отсеков во владениях нечистого духа.
Что-то взрывалось кое-где и треск ослепительных искристых призрачных фонтанов раздавался в наступившей оторопелой тишине.
С яростным вдохновением Прохор рвал блистающие головы электрических опасных приборов, и тьма густела в подземелье, как стремительный наступает вечер в горах.
Он бы всё изорвал здесь, но вдруг с гулким стремительным скрежетом стена перед ним, как и тогда, неделю назад, легко поползла верх и вправо, и призрачные огни туннельных фонарей, радостных Прохору до изнеможения, открылись за ней и засияли вдали тихим обещающим светом. Прохор кинулся в проём и стена, опять как и в прошлый раз, тут же медленно осела. И пылью, тёплой и масляной, дохнуло на Прохора.
Он помчался стремительными сумасшедшими скачками, падая, ушибая колени и сбивая в кровь ладони. Так доскакал он до работающего в блеске огней туннеля, увидал сверкающие серебряным блеском неслышно и стремительно убегающие в изогнутую даль рельсы. В конце этого своего стремительного и беспорядочного, броуновского какого-то движения, Прохор споткнулся в последний раз и упал плашмя на холодную, словно гадюка, рельсу. Два передних зуба у него будто корова языком слизала. Кровь, солёная, как капустный рассол, наполнила рот.
Встав, он прижался к бетонной окольцовке громадной технологической норы. Уцепился, чтобы не упасть на рельсы, за толстый кабель, которые неровно, будто чудовищные умершие черви, повисли вдоль туннеля. Воздух зашевелился, толкаемый упрямым лбом двинувшегося от дальней невидимой платформы электровоза. И вот он стремительно промчался мимо Прохора, дав предупредительный сигнал. Машинист заметил уцепившегося за кабель голого грязного человека, удивился и тут же сделал тревожный звонок дежурному следующей станции.
Так кончился невообразимый плен Прохора.
Совершенно новый Прохор