Ах, какая прекрасная была та осень! Леса стояли тихие, золотые, гулкие. Над полями гудели пчелы. В маленьких речушках, - прозрачных и медленных, опрокинувшееся небо казалось неподвижным и торжественным, словно заутреня. Кончался сентябрь, но было словно в июне: травы - зеленые, вода - теплая, ночи - светлые.
- Господи, - сказала старуха в белом платке, стоявшая рядом со мной, благость-то вокруг какая, а?! Будто и греха нет.
Она оглянулась: очередь на передачу в Ярославскую пересыльную тюрьму тянулась с Волги вверх, прерывалась булыжной дорогой, где стоять не разрешалось, чтобы не было излишнего скопления возле тюрьмы, и плотно жалась на деревянном тротуаре, который вел к маленьким зеленым воротам под сторожевой вышкой.
В очереди стояли старухи с серыми от загара лицами; руки их были коричневы, синие вены казались черными, а ногти были бугорчатые от копанья в земле; стояли здесь молодые бабы с детишками, чаще всего грудными; на солнце детишки плакали, а в тень отойти нельзя, потому что очередь и есть очередь, к тюремным ли воротам, за сахаром ли: пропустил свое, на себя и пеняй.
И среди сотен женщин стояли в очереди двое мужчин: безногий полковник запаса Швец и я. Швец передвигался на тележке, к которой были приделаны шарикоподшипниковые колесики. Раньше он ходил на двух протезах, - с громадным трудом, но все-таки ходил. Однако с тех пор, как арестовали его сына, аспиранта филфака, и по решению ОСО осудили на десять лет по пятьдесят восьмой статье за участие в антисоветской организации, преследовавшей "ослабление и подрыв существующего строя", безногий полковник запил, бросил свои хитрые протезы и стал передвигаться, как рядовые инвалиды, - на тележке.
Швец стоял под березой, в единственном месте, где была тень; он был как командир на параде, - с орденами и медалями на белом чесучовом кителе, а мимо него, к тюремным воротам, тянулась бесконечная тихая очередь.
...Приехав в Ярославль, я долго искал тюрьму и нашел ее только наутро, потому что сначала, когда еще ходили автобусы, было как-то стыдно спрашивать кондукторов, где пересылка: был субботний день, в автобусах ехали веселые молодые люди в белых рубашках и красивые девушки; они говорили тихо, нежно, о чем-то заветном. Словом, к тюрьме я добрался только ранним утром. От Волги тянуло великолепным запахом свежей рыбы, дегтя и дымка. Из открытых тюремных ворот попарно шли зэки с чемоданчиками и вещмешками. Они спускались к баржам, а по обе стороны тюрьмы, оттесненные конвоем, стояли женщины: все в белых платочках, похожие на птиц, с коричневыми лицами и громадными, натруженными руками. Заключенные шли быстро, стараясь не смотреть на своих баб, а те кричали, и невозможно было разобрать, что они кричали, потому что голоса их слились в один. Там были имена, - в их вопле слились воедино десятки Николаев, Иванов, Петров. Шла волна, когда забирали колхозников, и поэтому имена были земные, прекрасные и многострадальные.
Когда наша очередь подошла вплотную к воротам, поджужжал на своей каталке Швец и, подтянувшись на руках, забрался на деревянный тротуар. Старуха, что стояла перед нами, спросила:
- А ты по ком страдаешь, убогонький?
- По России, - ответил полковник запаса. - По России, бабка, ети ее мать...
Нас запустили в ворота. Охранник сказал:
- Быстро, быстро, граждане, не задерживайтесь во дворе!
Мы пошли по асфальтовой дорожке вдоль линии колючей проволоки, протянутой по внутренней стороне забора, мимо окон, забранных намордниками, чувствуя на своих спинах глаза охранников, стоявших с автоматами на вышке.
Запускали в тюрьму десятками. Сейчас шли семь старух, русая красавица в открытом сарафане и мы со Швецом.
В приемной камере, - в отличие от столичных Бутырок, - стоял тяжелый запах карболовки и хозяйственного мыла. Прямо напротив маленькой входной двери было окошко, а налево железная дверь, запертая на громадный висячий замок. Старухи, осторожно отталкивая друг друга острыми локтями, сразу же выстроили очередь. Окошко открылось. В квадратном вырезе, освещенном низко висящей лампой, я увидел две большие руки, лежавшие на списках, нацарапанных чернильным карандашом. Больше в окошке ничего не было видно: две руки и списки.
Бабка, стоявшая в очереди первой, быстро прошамкала в окошко:
- Передача для Сургучевых, Павла Васильевича, Михаила Васильевича и Федюньки.
- Сургучевы? - тихо переспросили из окна.
- Да, Сургучевы.
- Какая статья?
- Пятьдесят восьмая, десятый пункт и еще какой-то, - быстро ответила бабка. - Разговаривали они, батюшка, по пьяному делу, разговаривали.
Окно захлопнулось. Стало тихо. Только муха гудела вокруг маленькой лампочки, свисавшей с потолка на кривом шнуре. Я обернулся на Швеца. Он был бледен, и сейчас, в полутьме, стали особенно заметны глубокие старческие морщины на его желтоватых висках. Русая красавица достала маленькое зеркальце и, облизнув припухлые губы кончиком острого языка, принялась рассматривать свое лицо, - то хмуря брови, то, наоборот, чуть улыбаясь.
- Пониже поглядите, - сказал я.
Женщина опустила зеркальце, увидала насосанный синяк на шее, озабоченно разглядела его, поджала губы и покачала головой.
- От гад, - вздохнула она грустно, - гадюка проклятая...
Окошко открылось; голос оттуда донесся глухо:
- Сургучевы выбыли на этап.
- Да что ты, батюшка, - оживилась старуха. - Я ж сегодня ночью этап выстояла: не было Сургучевых.
- Повторяю, они выбыли на этап.
- Ой, батюшка, - заговорила старуха быстро-быстро, - я ж лепешечек им напекла, яиц наварила, прямо с-под курочки. Вот узелок, он маленький, батюшка, вы ж примите для них, Федюнька у нас легочный, маленький он у нас, вы уж похлопочите пожалуйста...
- Следующий, - сказал голос из окна.
- Батюшка, - тонко заплакала старуха, - лепешечки-то куды? Куды ж лепешечки на масле? И яички с-под курочки?
- Следующий, - снова ответил голос из окна.
Русая красавица задумчиво сказала:
- Вот сволочь, а? Мать его рожала или сноха?
Швец начал откашливаться, будто в горло ему попала рыбья кость. Но вслух никто ничего не говорил: каждый ждал своей очереди, в глубине души понимая, что получит такой же отказ, однако человек - такой организм, который во всех перипетиях жизни ждет. Бог его знает чего, а - ждет, даже если и сам уверен, что ждать-то, в сущности, уже нечего.
- Батюшка, - дрожащим голосом сказала старуха, - что ж делать мне? Я ж лепешки не сжую, у меня и зубов нет, десны только тесто протягивают, а вкуса во внутрь не дают...
Продолжая говорить что-то быстрое и несуразное, бабка достала из-за пазухи желтую тридцатку и, комкая ее в потной ладони, сунула в окно. Тридцатка вылетела оттуда на пол, и в окне появилось лицо молоденького паренька в форме младшего лейтенанта:
- Да что вы, мамаша?! - жалобно крикнул он. - С ума свернули?! Заберите свои деньги и станьте в сторонку, пока другие не пройдут.
Бабка, жалобно причитая, спрятала тридцатку, отошла к окну и там стала мотать головой, словно лошадь, замученная оводами. Плакала она беззвучно, не утирая слез, только часто-часто хлюпала покрасневшим носом.
- Следующий! - сказал младший лейтенант.
Полковник Швец, стоявший под оконцем, выкрикнул с пола:
- Константин Иванович Швец, тридцать третьего года рождения, осужден ОСО на десять лет!
Младший лейтенант рассерженно сказал:
- Что за шутки? Заявитель, покажитесь!
- Не мо-гу!
- Не можете, так покиньте помещение!
- Мальчишка! - крикнул Швец и, резко откинув потную голову, зажмурился.
- Что?!
- То самое. Молокосос!
Младший лейтенант пристукнул кулаками по спискам и стремительно высунулся из окошка. Он увидел меня и решил, по-видимому, что это я с ним так говорил.
- Вниз посмотри! - исступленно прокричал полковник. - На меня смотри!
Младший лейтенант недоуменно посмотрел вниз, увидел Швеца на платформе с подшипниками, в лице его что-то на мгновение дрогнуло, а потом замерло, будто захолодело.
В камере было тихо, а муха вокруг лампочки жужжала громко, словно трансформатор. Младший лейтенант спрятался в свое оконце и сказал:
- Следующий!
- Швец, Константин Иванович, тридцать третьего года рождения, осужден ОСО на десять лет!
- Выбыл на этап.
- Когда?
- Вчера.
- Куда?
- По месту отбытия наказания.
Швец попросил:
- А ну, подними меня.
Я уцепил его под мышки и поднял к окну. Выставив колено, я опустил на него платформочку, Швец уцепился своими громадными, как у всех безногих, ручищами за деревянное оконце и сказал:
- Ну-ка, лейтенант, посмотри мне в глаза.
- А в чем дело? - тихо осведомился младший лейтенант.
- Дела нет никакого. Просто посмотри мне в глаза. Вот так. Только не мигай, сынок. Тебе не совестно, а? Как же тебе не совестно, сынок?! - И Швец шепнул мне: - Опускай!
Я опустил его на пол. Швец отъехал к старухе, которая по-прежнему плакала возле окна, и начал громко сморкаться в большой полотняный платок.
- Следующий, - тихо позвали из окна.
Подошел я и, передохнув, сказал:
- Тут у вас в лазарете мой отец.
- Фамилия?
Я назвал.
Младший лейтенант посмотрел на меня огромными глазами святого. Он долго смотрел на меня, - почти столько же, как Швец - на него.
- Вам нельзя с ним видеться. И передачи тоже нельзя, - сказал он наконец. - Только по прибытии к месту наказания...
Он по-прежнему смотрел на меня своими огромными глазами, в которых было отчаяние.
- А записку? - спросил я. - Просто, чтоб он знал. Младший лейтенант молча покачал головой. Швец из угла выкрикнул:
- Какого черта ты унижаешься перед этим мракобесом?! После долгой паузы младший лейтенант ответил:
- Я не мракобес... Я службу несу.
Он сказал это тихо-тихо, почти беззвучно.
Я достал листок, написал карандашом: "Я здесь" - и протянул младшему лейтенанту. Тот проглядел записку со всех сторон, а потом закрыл оконце. Я услыхал шаги по кафельному полу. Где-то лязгнула железная дверь, и стало по-особому тихо. Все эти десять минут, что мы провели в приемной камере, было то очень громко, то ужасно тихо: до звона в ушах. Только кто начинал говорить, - все ухало, сотрясалось вокруг, а как ждали ответа из окошка, - становилось мучительно, предсмертно тихо, даже уши закладывало.
Я ждал ответа, опершись спиной о холодную стену. Вдруг молчащую громадину тюрьмы разрезал высокий, кричащий плач. Никто еще ничего толком не понял, а меня прижало к подоконнику. Я почувствовал себя крохотным, руки у меня заледенели и к горлу подступила тошнота.
- Ишь, балует, словно ребеночек воет, - сказала русая красавица.
Я бросился к двери, через которую нас сюда впустили, отбросил щеколду и закричал:
- Старик, я тут!
Плач прервался, и я услышал страшный, совсем незнакомый мне, но такой родной отцовский голос:
- Пустите, не затыкайте рот! Сын пришел! Пустите же!
- Папа!
Отец глухо завыл.
Я бросился в тюремный двор.
- Назад! - крикнул с вышки охранник.
Я почувствовал, как кто-то мягко схватил меня сзади за шею и больно, тисками, за ноги. Я вырывался и орал что-то, а отец выл в камере.
- Да что ты?! Да погоди! - слышал я снизу сопение Швеца, который держал меня за ноги.
- Миленький, миленький, успокойся, - шептала русая красавица, повиснув у меня на шее. - Ну, золотенький мой, ну маленький, успокойся, - твердила она и вся вздрагивала, словно от ударов.
- Па-па! - кричал я что было сил, потому что меня уже почти затащили в камеру Швец, женщина и две старухи с сильными и длинными руками. И в это время тюрьма загрохотала, завопила, заулюлюкала. Слышно было, как в камерах стучали чем-то деревянным по стенам, топали ногами и вопили визгливыми, длинными голосами:
- Дайте свиданку! Дайте им свиданку, псы! Старика пустите, пустите его, свиданку дайте!
Я увидел, как на сторожевую вышку выскочили еще три охранника, щелкнули затворы автоматов, услышал быстрые команды, на Волге начали басить баржи, заглушавшие вопль тюрьмы, - и меня затолкнули в камеру.
Швец упал возле двери, тяжело дыша; в легких у него тонко свистело, и видно было, как возле кадыка пульсировала артерия.
- Там и мой кричал, - шепнул он. - Константин. Я его голос узнал.