Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Потаенное судно - Михаил Матвеевич Годенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вдоль огорода, от реки и почти до самого хутора, тянется канал, по которому пропускают воду для полива. Охрим Баляба — главный поливальщик. Он махает тяжелой сапой-мотыгой, строго распределяет воду по поперечным канавам. Когда очередная канава заполнится водой, он отворяет земляные заслонки, пропускает воду уже прямо на грядки.

Охрим ходит по высокому валу. Белая сорочка распахнута на груди, подол ее свободно трепыхается. Серо-полосатые штаны закатаны до колен. Ноги, не видевшие солнца, отсвечивают белизной. А вот лицо загорелое. В тени соломенной широкополой шляпы оно видится сплошным темным пятном. Баляба рубит земляную перемычку, высоко вскидывая мотыгу над головой и опуская ее с придыханием: «Гек!» Так рубят дрова. Вода, почуяв свободу, устремляется в боковой отвод. Чешуйчато поблескивая под утренним солнцем, ворча и пузырясь, она заполняет все канавки, ложбинки. Стоят в воде на высоких ножках кусты синих баклажанов и красного перца, стоят, словно в зеркало вписанные. Но вот перемычка на грядке закрыта, жаркая земля втянула в себя остатки влаги — только темный квадрат заметен. И поток уже вон куда побежал, уже о противоположную стенку стукнулся.

Коммунарки идут развернутой цепью в сторону реки, рыхлят грядки, подсекают сорную траву, сгребают ее на обочину. За ними по пятам следует вода, подгоняет, торопит. Устала ты, не устала — никто не спросит. Уже глаза ест соленый пот, а ты все махаешь да махаешь сапою. Зато если достигнешь конца — конец твоим мучениям. Сапа летит в траву, сдернутая через голову кофта — в одну сторону, юбка — в другую. Прыгают молодицы в реку одна за другой — река из берегов выходит.

— Сказились бабы. Вот всполошные! — сам себе говорит Охрим, посматривая на белотелый женский грай. — Хиба так можно? Не успела сорвать с себя одежду — бух в воду! Нет бы посидеть, охолонуть.

Сам-то он не прыгает в воду бездумно, нет. Вот опустится солнышко за гору, ветерок принишкнет, вода сделается спокойной и теплой, точно парное молоко, — вот тогда его время. Присядет в вербной заросли, выкурит без суеты цигарку, все в нем уляжется, каждая жилочка угомонится. Тогда-то он и разденется как следует: снимет и сорочку, и штаны, и полотняные сподники. И хотя знает, что на огороде никого уже нет (вон они поют аж под хутором) и никто за ним не подсматривает, все равно прикроется левой рукой, упираясь правой в затравеневший берег, спустится в воду.

— Ух ты! — задохнется от удовольствия. — А холодная — хай тоби грец! — Но это просто слова: вода-то, конечно, теплая. Да и как ей теплой не быть, если целый божий день грелась на пекучем солнце.

Охрим достанет со дна илу, потрет им вместо мыла под мышками, долго будет оттирать прибрежным песочком черные, потрескавшиеся пятки. Затем примется плескать воду на грудь, на шею, на голову. Попробует заплеснуть ее на самые лопатки. И только после всего этого заткнет уши большими пальцами рук, прикроет глаза указательными, затулит наглухо нос мизинцами — и окунется, как бы поставив этим точку.

— Фух ты, будто заново на свет народился!

Да, но пока еще не вечер. И солнце не только не село, но даже не достигло полудня. Охриму мыться рано. Он снимает брыль, вытирает лоб рукавом, смотрит уже не на ералашных молодиц, а правее, в сторону поскрипывающего чигиря — поливального колеса.

Охрим трогает усы, едва заметная ухмылка появляется на его лице, глаза светлеют. Он пониже натягивает брыль, старается скрыть свою радость. Там, у чигиря, на приводе сидит его Тошка. Вон картузик сереет! И работа вроде бы не работа, а все же при деле хлопчик. Сидит себе, катается да коня батожком подбадривает. Конь ходит по кругу, крутит привод, а от привода — зубчатая передача к чигирю. Просто и мудро!

Вчера Антошка не давал отцу покоя:

— Тату, а куда ж я пойду, а що мне робити?

На вечернем наряде упросил Охрим председателя коммуны Потапа Кузьменку посадить хлопца на привод.

— Чтоб семью не разбивать. Чтоб все на одном плану…

— Э… товарищ Баляба, бросай старую привычку. Тут не семья, тут громада, коллективно чтоб все.

— Так я ж не против, я только так, на первый случай, пока привыкну, а там — куда кинешь, туда и сяду.

— Нехай буде по-твоему!

Баляба уходит с огорода последним. Молодицам что: подхватили узелки, сапы на плечи и айда до хутора. А у него забота: и то проверь, и туда загляни. Обойдет все чеки, оглядит канавы, посмотрит, не требуется ли что подладить у чигиря.

Тошкин след тоже простыл. Благо, ему пешком не ходить. Распряг коня, напоил, кинул ему на спину подстилку, взобрался верхом — и несись пуще ветра.

— Кто ж это сапу бросил? Вот раззява! — Охрим взялся за лосненый черенок, смотрит метку, на белом деревянном держаке выжжено «НБ». Так и есть. Настасья потеряла!

Закинув обе мотыги — свою и Настину — на плечо, шагает он по тополевой аллее. Уже возле коммунской столовой настиг жену, попридержал за рукав.

— Твоя сапа чи ни?

— Моя.

— Что же ты ее кинула на произвол судьбы?

— Хи, а что с ней носиться туда-сюда? Завтра пойду полоть — подниму.

— А если кто раньше тебя подберет?

Охрим хмуро смотрит на жену.

— Ты не дома, а в коммуне. Люди увидят, что скажут? Балябы — растяпы…

— Глянь, який завзятый! — Жена выдернула свой рукав из мужниных пальцев. — Без году неделя, як стал коммунаром, а уже командует. Ты на меня не кричи, — повысила голос, — тут равноправие. Может, меня скоро делегаткой выдвинут!

Охрим отступился, но пригрозил на всякий случай:

— Добре, прийдешь в квартиру, я тебе покажу делегатку!..

3

Настя в эту ночь домой не пришла: подоспела ее очередь дежурить на кухне.

Охрим сам постелил нехитрую постель: кинул на пол кожух, кинул подушку, лег, положил рядом вконец сморенного усталостью Тошку, прикрыл его ноги рядниной, левой рукой обняв сына, правую заложил себе за голову. Тошка, сладко почмокав губами, тут же уснул.

За окном трещали ночные сверчки, их пение сливалось в единый неумолкаемый звон.

Охриму не спалось. Неспокойно у него на душе. Вот уж который день в коммуне, пора бы, кажется, и привыкнуть, но все никак не придет он в себя. Вспоминаются свое подворье, своя хата — и щемит сердце, щемит. Но больнее всего вспоминается его расставание с тестем. «За что я так обидел человека? — упрекает себя Охрим и тут же находит оправдание: — Он тоже хорош! Чего встревает в чужие дела? У каждого своя воля и своя башка на плечах. Тебе краше сидеть дома? Сиди дома. А я поеду на хутор, раз он специально для бедноты выделен. Потому что як же я буду жить один, если у меня ни коня, ни вола? Спасибо созовцам, вспахали мой клин по весне, помогли засеять, а то бы земля так и перестаивала. У тестя пара гнедых, а попробуй попроси подмоги!.. Эге! Черта лысого. Прикинется казанской сиротой. И там у него не пахано, и там у него не сеяно, и траву пора косить, и кукуруза заросла, пора лемешком пройтись в междурядье. Разведет руками, запоет Лазаря…»

Охрим распаляет себя все больше. Всего обидней ему кажется то, что всегда слушал тестя, кивал согласно при любом разговоре. Податливый по натуре, ни в чем не перечил, считая Якова Калистратовича головой, признавал его первенство во всем. А он, краснощекий, возьмет, бывало, себя за обе усины, помнет их, потискает, словно хозяйка коровьи титьки при дойке, и ну учить Охрима уму-разуму:

— Гроши, як воши, так и расползаются! Ты не держи их, Охрим, в кармане ни минуты. Землю покупай, тягло, хлеб бери, овец веди до двору. А гроши — то так, полова. Сегодня они в цене — завтра хоть по ветру пусти!

«Ах ты, бесового батьки златоуст! — только теперь, задним числом, соображает Баляба. — Какие у меня деньги! Завалящей копейки днем с огнем не найти. Мабуть, у тебя деньга обрывала карманы, мабуть, сам пускал керенки по ветру, як полову?..»

Говорил как-то Яков Калистратович своему зятю:

— Слыхать, голота на хутор Гоньки и Северина зарится. — Хутором давно владеет немец-колонист Гейдрих, но все его считают по-старому хутором Гоньки и Северина. — Ваше товарищество по совместной обработке земли — тоз, или соз, или черт его батьку разберет, как звать, — селян баламутит. Негоже так. Гонька и Северин знаешь кто? Говорят, самого кошевого атамана Осипа Гладкого потомки! Вон куда их род казацкий уходит. А ты чув про батьку атамана Гладкого? О, если бы не он, то и племени запорожского тут бы не было! — Поглаживал себя Яков Таран по груди, по животу. — Наша степь казаком сильна. Казак ворогам головы рубил, казак хлеб сеял, казак отары выпасал. Еще императрица Елизавета грамоту нам даровала на понизовские земли. А вас, сиромах, нанесло сюда лихим ветром, словно саранчу прожорливую. — Тесть повышал голос: — И мор пошел, и неурожаи. Коли оно было, чтобы приазовска земля не рожала? Она ж веками нагуляна, а вот бачь, что вышло…

Охрим высвобождает руку из-под головы, развязывает шнурок на вороте сорочки, распахивает ворот, трет грудь ладонью, тяжело вздыхая. Видится ему холодная зима двадцать первого года. Ставил тогда Охрим силки волосяные. Попадались в них изредка пташки мелкие: приносил до хаты то воробья, то красногрудку, как дар божий. Опухшая с голоду Настя, тяжело переставляя ноги-колоды, совала в печку сухую траву, ставила казанок на плиту, варила юшку почерневшему Тошке, который уже не вставал с постели, уже не плакал, а только жаловался широко открытыми, лихорадочно блестевшими глазенками.

Весной, помнится Охриму, объявили про помощь. Он не понял вначале, что за помощь, откуда. А пришла она из-за моря, из далекой неведомой страны, которую Америкой называют. Взял Охрим полотняную сумку, пошел на площадь, туда, где церковь стоит, где волостное управление и сельскохозяйственный банк расположены. Еще и петухи в третий раз не пропели, а у двери сельхозбанка уже все село топталось. Дверь брали приступом. А вломились в зал — угомонились. Детишек вытолкали наперед, пожалели малых, ведь сюда пришли только те из них, которые без отца-матери остались, или те, у которых ни отец, ни мать ходить уже не в состоянии.

Долгие часы выстаивали в очереди. Все взвешивалось, все записывалось: что, кому и сколько. Мужики у стенок на корточки поприседали, вытирая спинами меловую побелку, бабы прямо на цементном полу расположились. Томился Охрим от нетерпения. Блохи вчистую закусали его — много их сюда понанесли в кожухах да свитках. И мысли дурные лезли в голову. Виделось ему, вроде бежит он с сумкой к себе домой, аж на самый край села, бежит, считай, две версты без передыху, а дома уже ни мука не нужна, ни черная американская чечевица. Не спас Охримову семью чужой президент… Холодным потом обливается мужик, кружится голова, тошнота подступает к горлу.

Врезались в память Охриму слова председателя учредительной комиссии по созданию коммуны Потапа Кузьменки, сказанные тут же, в сельхозбанке.

— Граждане беднота! — начал Потап глухим голосом, сняв шапку. — Гувер прислал муку, пшено и другое. Спасибо ему за пособие. Но только оно нас долго не продержит. Соломинка утопающему не подмога. Нам нужен надежный оплот. Советская власть дает нам такую опору: коммуна — вот наше бедняцкое спасение. Земельные участки, семена, тягловую силу, скот, имущество — все соберем до кучи. Приложим руки — будем живы. Все наше спасение вот в этих руках. — Потап вскинул над головой темные ладони, улыбнулся стальными зубами — оба ряда зубов у него не свои, а кованые. В девятнадцатом году банда зеленых глумилась над Потапом Кузьменкой, насмерть била, да не добила, только зубов начисто лишила да рубцы на теле оставила. — Государство даст кредиты, государство поможет машинами. Оно не оставит бедняка.

Вот тогда-то и подумалось Охриму Балябе: «А не поверить ли Потапу Кузьменке?» Долго носил эту думку, оберегал ее, растил. Затем взял да и поделился ею с тестем, словно с отцом родным. С кем же ему еще было поделиться? Отец и мать Охрима уже давно лежат на погосте. Роднее Якова Калистратовича Тарана никого не осталась.

— Так вас, умников, и ловят! Наберут в коммуну, як когда-то турки брали ясир, прикуют кандалами к галере — и махай веслами, пока в очах не позеленеет. Только ясир брали силой, а вас заманить стараются хитростью. Новым властям нужны рабочие руки, вот они и показывают вам бублик. Людей самостоятельных они в коммуну не кличут, бо с ними тяжело управиться, а голота что, голота пойдет, словно голодная птица в силки.

— А як же дальше? — спросил помертвевший Баляба.

— Дальше?.. Я не ворожей, но, боюсь, придется тебе сидеть у каменной бабы.

После таких слов увиделось Охриму то, что еще в детстве не раз доводилось видеть. Каменная баба, а возле нее — лирник. Сидит он на травянистой земле, вытянув вперед укутанные в тряпье ноги. Положив лиру на колени, затягивает свою бесконечную жалобную песню. Рядом со старцем-лирником — малый хлопчик. Он стоит покорно, безропотно, опустив глаза. Перед ним шапка. Звякнет упавшая в нее медная монета — и снова тихо. Женщины плачут, приунывшие старики почесывают бороды, не озоруют повзрослевшие вдруг ребята — тревога у всех на душе и тоска непонятная.

4

Небо перед рассветом становится особенно низким. Тяжело упираясь краями в нечеткий горизонт, оно дышит росным холодом. Наступает та ранняя пора, когда восток уже подзеленен, когда уже угадывается неминуемый восход. Но солнце пока еще далеко, и все вокруг молчит, томясь предчувствием его прихода. Удивительная пора! В гнетущем сумраке, веришь, что-то набухает, вызревает. Противоборствуют какие-то смутные силы. Все бродит, все ворочается, меняется. Темнота, вместо того чтобы идти на убыль, напротив, сгущается. Ты придавлен каким-то тревожным гнетом. В сознании все смешивается: и явь, и сон. Холодная судорожь прокатывается по телу. Чего-то ждешь. Знаешь, что-то должно случиться… И тут же впадаешь в забытье. Ах, какая досада! Именно в ту самую минуту, когда ты забылся, и свершилось то, чего ты с таким томлением ожидал… Нет, нет, солнце по-прежнему пока еще не поднялось, но произошел перелом в сторону света. Как бы очнувшись, ты замечаешь, что все уже выглядит по-новому, все стало вокруг четким и ясным: и чуть потемневшие от пота крупы лошадей, и подрагивающие мелким листом придорожные акации, и поворачивающие свои головы на восток подсолнухи — все уже проснулось. Мир прозрел. Но как это произошло, на какой грани, где она? Ты ее не уловил. А может быть, она вообще неуловима?..

Обидно Тошке: не уследил, как свет народился. Мать говорит: кто это увидит, будет всю жизнь удачливым. Надо же, глядел, глядел — да и проглядел! Вовсе не спал. Так, чуток склонил голову набок, тут же вскинул ее — и на тебе: рассвело!..

Отец сегодня сдержал слово — разбудил Тошку. Сонного отвел за руку к снаряженной подводе. Тошка умостился поудобнее на перевернутом ведре, сунул ладони под мышки, где еще хранилось тепло, — и поехали.

— Не спишь?

— Не-е-е… — Тряска дробила звук, Тошкин ответ был похож на овечье меканье.

— Ну, добре. Дивись море не прозевай!

Но море он тоже прозевал. Оказалось, это не так-то просто — разглядеть его появление. Оно, сизое, сливается с сизой степью, тусклое, сливается с тусклым небом. Оно как бы переходит из одного состояния в другое. Никакой черты, никакой четкой грани, как переход от темноты к свету или от забытья к яви: раз — и уже проснулся; раз — и, глядишь, уже светло. Так и море.

— Бачишь?.. — Отец тычет коротким кнутовищем совсем в другую сторону. — Дивись сюда!

Тошка глазам своим не верит, неужели? Ему казалось, что низкое облачко, высветленное цыплячьей желтизной рассвета, а оно вон что — море. Как будто теплая краюшка кинута в то место, где земля должна сходиться с небом. Антон даже привстал на цыпочки. Держась за плечо отца, глядел и никак не мог уверовать в то, что он видит именно море. Совсем оно не такое: и размеру, и цвету должно быть иного. Верить не верил, но глаз не отрывал.

Колеса тяжело увязают в песке, лошади, сделав последнее напрасное усилие, останавливаются, тяжело дыша. Тошка прыгает вниз, бежит вдоль берега по белому песочку, который поскрипывает под ступнями, точно снег.

— Ты куда?

— А тут…

— Снимай с брички сети и все другое. Я коням замешаю.

Распряжены Тошкой, разнузданы и уже привязаны к коробу подводы, кони суют нетерпеливые морды в мешево, сладко пахнущее мукой.

Охрим же, натянув соломенную шляпу-брыль на самые глаза, наблюдает восход. Над морем, словно огромный поплавок, крашенный охрой, всплывает солнце.

— О, ты глянь, сонечко проснулось! — по-детски удивляется Баляба.

Подбив усы рукой, оглядывается по сторонам, ища сына ослепшими глазами. Антон в это время уже стоит на бочке, что возвышается в задке брички, посматривает на Петровский шлях.

— А ну, подивись, сынок, чи едут, чи не едут?

— Едут, едут! — радостно кричит Тошка, заметив вдали другие коммунские подводы.

— Вот рыбаки! — возмущается Охрим. — Полдень стоит на дворе, а они только собрались.

Потап Кузьменко, председатель коммуны, подает голос:

— Одними бычками сыт не будешь. Сперва надо в поле снарядить людей, затем уже к морю… А ты прыткий — затемно поскакал!

Всего три брички подкатило к берегу, а шуму-гаму — будто базар собрался.

Охрим по-прежнему недоволен:

— Вот так да! Вот это рыболовы, хай вас дождь намочит! Люди уже с бычками домой вертаются, а вы только до моря дотащились. Чи кони у вас погани, чи сами такие?

Коммунары посмеиваются:

— Не ворчи, Баляба, а то молоко скиснет!

Кто-то замечает:

— Балябу не чипай, он знаешь какой? Враз тебе усы обкорнает!

Охрим смеется вместе со всеми.

— Дался вам тот ус, век бы его не бачить!..

В это время Потап Кузьменко, раздевшись догола, разбежался и — эх! — с разгону головой в воду. Когда вышел на сухое, услышал обиженный голос Балябы:

— Тэ-э-э… Це не по-хозяйски. Купаться будем, як дело зробим.

Потап отфыркался, улыбается стальными зубами, трет темной рукой по белой груди.

— Вот въедлива людина!.. Ну, давай налаживай бредень. В паре с тобой пойду. Хочь?.. Хлопцы! — подал команду. — Расходитесь посвободнее!..

Через час-другой сидел Охрим Баляба на песке в мокрых подштанниках, светился лицом, запускал счастливую руку в огромную садовую корзину. В корзине вздрагивало, трепыхалось разнорыбье. Чего тут только не было! Бычки всякого размера и цвета: серые, как песок, желтовато-зеленые, черные, как в саже вывалянные. Камбалы — диковинные образины одноглазые, сплюснутые, словно их под жерновами держали. Тут и таранка вперемешку с судачком трепыхается, тут и силява — серебристо-белая рыбка азовская. Вот это да! Это улов!.. Тут уж и сказать нечего. И это только его, Балябы, да Потапа Кузьменки работа. У других хлопцев вон уже и в корзины не вмещается. Если пойдет таким манером и дальше, то к заходу солнца, верится, можно натаскать полную бричку.

Охрим уже видит, как поздним вечером, при керосиновых фонарях, на коммунской кухне бабы, вооружившись ножами, потрошат улов, сваливают разделанную рыбу в чан с рассолом. Утречком они возьмут в руки цыганские иголки и суровые нитки, будут выхватывать скользкими пальцами бычков из чана, нанизывать их на нитки, пропуская иголки через тусклые рыбьи глаза. После развесят рыбу по обоим хуторским дворам, растянут шнуры на солнце. То-то гомону будет! Пацаны станут бегать вокруг, орать беспричинно, коты и собаки поволокут по пыли рыбьи внутренности. Словом, время наступит — веселее не надо.

Антон по-щенячьи подполз к огню, который раздут дядькой Сабадырем, прилег животом на теплый песочек.

— Э, коханый! Ты, бачу, добре накупался. Белый стал, як творог. Гляди, тебя сорока схватит!

— Не-т-т-т, — стуча зубами, отвечает Тошка.

— Або чайка!

— Не-т-т-т.

Чаек, действительно, поналетело — хоть из ружья пали. Лезут, проклятые, в самое пламя, прямо из рук выхватывают рыбешку.

— Киш-кишу!.. Га-га!.. Ух, коханые!..

Дядько Сабадырь помешал картошку в ведре, погрозил ложкой в небо. Вид у Сабадыря бравый, усы подкручены тонкими хвостиками кверху, замасленная фуражка военного образца сбита на затылок. Вот только лицом не вышел. Оно узкое, морщинистое, землистого цвета. Особо выделяется у дядьки Сабадыря шея: длинная, или, точнее сказать, высокая, будто голенище. И на ней, ниже кадыка, вставлена свистула, серебристо-белая, круглая такая, с дырочкой посередке. Балакают, будто Сабадырь дышит не носом, как все люди, а через эту свистулу. В самом деле, если прислушаться, она действительно посвистывает. Дырка в горле — от германской пули. Когда дядько говорит, он свободной рукой затыкает железную дырочку — это когда говорит нормально. Но если ему скажешь что поперек, он наливается сизым цветом и как понесет-понесет. Обыкновенные слова он произносит еще при закрытой свистуле. А когда переходит на матерный язык, тут, не помня себя, начинает размахивать руками, дыра остается свободной, и из нее в это время вся ругань и выходит свистом.

Сабадырь принялся чистить бычков. Чешуя у них мелкая, обычным ножом ее взять трудно, так он что придумал: достал где-то кусочек жести, выдернул из брички расшатавшийся гвоздь, набил им дырочек в жестянке — получилась терочка. Сидит себе дядько в тени телеги, распластал бычка на камушке, чешет ему бока терочкой, обчесанного кидает на широкую лопушину, где уже образовалась из бычков целая горка. Над костром ведро подвешено. Специальной треноги не смастерили загодя, но дядько Сабадырь и тут вышел из положения — повесил ведро по-чумацки: на высоко задранное дышло.



Поделиться книгой:

На главную
Назад