Убедившись, что эти своеобразные пещеры не доставляли нам никакого средства ускользнуть из нашей тюрьмы, мы направились назад, подавленные и павшие духом, к вершине холма. Ничего достойного упоминания не случилось за ближайшие двадцать четыре часа, кроме того, что, исследуя к востоку почву третьей расселины, мы нашли две треугольные ямы, очень глубокие и также с черными гранитными боками. В эти ямы мы не сочли надлежащим опускаться, ибо они имели вид простых природных колодцев без выхода. Каждая из них имела приблизительно двадцать ярдов в окружности, а их очертания, так же как их положение относительно третьей расселины, показаны на фигуре 5.
Глава двадцать четвертая
Двенадцатого числа этого месяца, увидев, что более совершенно невозможно питаться орехами, употребление которых причиняло нам самые мучительные страдания, мы решили сделать отчаянную попытку сойти с южного склона холма. Поверхность пропасти была здесь из самого мягкого мыльного камня, но она была почти отвесна на всем своем протяжении (по крайней мере в полтораста футов глубины) и во многих местах даже сводчатая. После долгих исканий мы открыли узкую закраину приблизительно в двадцати футах под краем пропасти; на нее Питерс ухитрился вспрыгнуть, причем я оказал ему некоторую помощь при посредстве наших носовых платков, вместе связанных. С несколько большими затруднениями и я также спустился вниз, и нам стало видно тогда, что можно сойти вполне хорошо тем же способом, каким мы выкарабкались из расселины, когда мы были схоронены в ней падением холма, то есть вырезая ступени на поверхности мыльного камня. Крайняя опасность и зависимость от случая при такой попытке вряд ли может быть представлена, но, так как ничего другого измыслить было нельзя, мы решились предпринять ее.
На закраине, в том месте, где мы стояли, росли орешники, и к одному из них мы прикрепили конец нашей веревки из носовых платков. Другой конец ее был обвязан вкруг поясницы Питерса, и я спустил его вниз через край пропасти, пока платки не натянулись туго. Он начал теперь рыть в мыльнике глубокую яму (дюймов на восемь или на десять), скашивая уровень скалы сверху до высоты одного фута или около того, дабы иметь возможность, применяя рукоятку пистолета, вогнать в выровненную поверхность достаточно крепкий деревянный гвоздь. После этого я втянул его вверх приблизительно на четыре фута, он вырыл яму, подобную той, что была внизу, вогнал здесь, как и раньше, деревянный гвоздь и таким образом получил упор для рук и ног. Я отвязал платки от куста, бросил ему конец, он привязал его ко вбитой опоре, находившейся в верхней яме, и осторожно спустился вниз фута на три сравнительно с прежним своим положением, то есть до всей длины платков. Здесь он вырыл новую яму и вогнал другой деревянный гвоздь. Он подтянулся вверх теперь, чтобы дать ногам упор в только что вырезанной яме, держась руками за деревянный гвоздь, имевшийся сверху. Теперь было необходимо отвязать платки от верхней опоры с целью прикрепить их ко второй; и тут он увидал, что сделал ошибку, вырезая ямы на таком большом расстоянии одну от другой. Однако же после одной-двух безуспешных и опасных попыток дотянуться до узла (он держался левой рукой, пока ему пришлось хлопотать над развязыванием узла правой) он наконец обрезал веревку, оставив шесть дюймов ее прикрепленной к опоре. Привязав теперь платки ко второй опоре, он сошел до места, находившегося под третьей, стараясь не сходить слишком далеко вниз. Таким способом (способом, которого никогда бы не измыслил я сам и который всецело возник благодаря находчивости и решимости Питерса) товарищу моему наконец удалось, там и сям пользуясь случайными выступами в утесе, благополучно достичь нижнего склона.
Прошло некоторое время, прежде чем я мог собраться с достаточной решимостью, чтобы последовать за ним, но наконец я попытался. Питерс снял с себя рубашку, прежде чем начал сходить, она, вместе с моею, образовала веревку, необходимую для этого отважного предприятия. Бросив вниз мушкет, найденный в расселине, я прикрепил эту веревку к кустам и стал быстро спускаться вниз, стараясь силою моих движений прогнать трепет, который я не мог победить никаким другим образом. Это вполне ответствовало необходимости при первых четырех-пяти шагах, но вот я почувствовал, что воображение мое становится страшно возбужденным от мыслей об огромной глубине, которую еще нужной пройти, и о недостоверных свойствах деревянных опор и ям в мыльнике, которые были единственною моей возможностью держаться. Напрасно старался я прогнать эти размышления и держать свои глаза упорно устремленными на плоскую поверхность утеса передо мной. Чем более серьезно я старался и усиливался не думать, тем более напряженными и живыми становились мои представления, тем более они были ужасающе четкими.
Наконец настал перелом в мечте, такой страшный во всех подобных случаях, тот перелом, когда мы начинаем предвосхищать ощущения, с которыми мы будем падать, – рисовать самим себе дурноту, и головокружение, и последнюю борьбу, и полуобморок, и окончательную режущую пытку обрушивающегося нисхождения стремглав. И тут я увидал, что эти фантазии создают свою собственную существенность и что все воображаемые ужасы, столпившись, теснят меня в действительности. Я почувствовал, что колени мои с силою ударяются одно о другое, а пальцы постепенно, но достоверно отпускают свою хватку. В ушах у меня стоял звон, и я сказал: «Это звон моего смертного часа!» И тут меня совсем поглотило неудержимое желание глянуть вниз. Я не мог, я не хотел ограничивать свое зрение, держа свои глаза прикованными к утесу; и с безумным, неопределимым ощущением – ощущением наполовину ужаса, наполовину облегченного гнета – я устремил свои взоры далеко вниз, в глубину. В течение одного мгновения пальцы мои судорожно цеплялись за точки опоры, между тем как вместе с этим движением слабейшая возможная мысль об окончательном спасении проплыла как тень в моем уме, в следующее мгновение вся душа моя была захвачена одним томительным желанием упасть – желанием, хотением, страстью, которой нет ни проверки, не удержу. Я сразу разжал свои пальцы и, полуотвернувшись от пропасти, краткий миг держался, шатаясь, против обнаженной ее поверхности. Но тут все в мозгу моем начало вертеться, какой-то пронзительный и призрачный голос резко закричал мне прямо в уши, какая-то темная дьявольская и мглистая фигура встала прямо подо мной; и, вздохнув, я упал вниз с разрывающимся сердцем и нырнул ей прямо в руки.
Я впал в обморочное состояние, и Питерс схватил меня, когда я падал вниз. Он заприметил все мое поведение с того места у подошвы утеса, где он находился, и, видя неминучую опасность, попытался внушить мне мужество всяческого рода ободрениями, какие только мог измыслить; но смятение ума было во мне так велико, что я вовсе не слышал того, что он говорил, и даже не сознавал, чтобы он что-нибудь мне сказал. Наконец, видя, что я шатаюсь, он поспешил взойти наверх ко мне на выручку – и пришел как раз вовремя, чтобы меня спасти. Если б я упал всею силой своей тяжести, веревка из платков неизбежно порвалась бы и я рухнул бы в пропасть; теперь же ему удалось спустить меня с осторожностью, так что я мог без какой-либо опасности быть подвешенным до того, как очнулся.
Это произошло приблизительно через четверть часа. Когда я оправился, трепет мой совершенно исчез; я чувствовал новое бытие и с некоторой дальнейшей помощью со стороны моего товарища благополучно достиг подошвы утеса. Мы находились теперь недалеко от рытвины, которая оказалась для моих друзей могилой, и к югу от того места, где упал холм. Место это было своеобразно дикое, а вид его вызвал в моем уме описания, которые дают путники тех сумрачных областей, что отмечают местоположение низверженного Вавилона. Не говоря уже о развалинах разорванного утеса, представлявших хаотическую преграду для зрения в направлении к северу, почва во всех других направлениях была усеяна огромными насыпями, которые казались остатками каких-то гигантских построений, созданных искусством, хотя в отдельностях здесь нельзя было усмотреть никакого подобия искусства. Здесь изобиловали выгарки и большие бесформенные глыбы черного гранита, перемешанные с глыбами рухляка. [Рухляк был также черный, на самом деле мы не заметили на острове ни одного светло-цветного вещества какого бы то ни было разряда. –
Так как пища была непосредственным предметом наших исканий, мы решили направиться к морскому берегу, отстоявшему не более чем на полмили, в целях поохотиться на черепах, из коих нескольких мы заметили из нашего прибежища на холме. Мы продолжали идти и прошли ярдов сто, осторожно идя по извилистой дороге между огромных скал и насыпей, как вдруг при одном повороте за угол пять дикарей выпрыгнули на нас из небольшой пещеры и положили Питерса наземь одним ударом дубины. Когда он упал, все бросились на него, чтобы захватить свою жертву, и я имел время опомниться от моего изумления. Я еще держал мушкет, но стволы его так попортились от падения в пропасть, что я отбросил его в сторону, как орудие бесполезное, предпочитая довериться пистолетам, которые я тщательно соблюдал в порядке и держал наготове. С ними я устремился на нападавших и быстро выстрелил из одного и из другого. Два дикаря упали, а тот, который только что собирался пронзить Питерса копьем, вскочил на ноги, не выполнив своего намерения. Когда товарищ мой таким образом высвободился, у нас более не было затруднений. У него тоже были пистолеты, но он благоразумно не захотел ими воспользоваться, доверяясь огромной своей телесной силе, которая далеко превосходила силу любого человека из всех тех, кого мне приходилось видеть в жизни. Выхватив дубину у одного из павших дикарей, он выбил мозги всем трем оставшимся, убивая каждого мгновенно одним-единственным ударом своего оружия и вполне предоставляя нам быть владыками положения.
Так быстро промелькнули эти события, что мы едва могли верить в их действительность и стояли над телами умерших в некоторого рода глупейшем созерцании, как вдруг мы были возвращены к памяти звуками возгласов, раздавшимися в отдалении. Было ясно, что дикари были встревожены звуком выстрелов и что у нас мало было возможности оставаться не открытыми. Чтобы вновь взойти на утес, нам было бы необходимо идти в направлении возгласов; и даже, если бы нам удалось достичь до основания утеса, мы никогда не могли бы взойти на него, не будучи замеченными. Положение наше было чрезвычайно опасное, и мы уже колебались насчет того, в каком направлении начать побег, как один из дикарей, в которого я стрелял и считал умершим, живо вскочил на ноги и попытался обратиться в бегство. Мы, однако, его захватили, прежде чем он успел отдалиться на несколько шагов, и готовились предать его смерти, как Питерс высказал мысль, что мы могли бы извлечь некоторую выгоду, принудив его сопровождать нас в нашей попытке ускользнуть. Мы поэтому потащили его с собой, давая ему понять, что мы его застрелим, если он окажет какое-нибудь сопротивление. В несколько минут он сделался совершенно покорным и бежал рядом с нами, меж тем как мы пробирались среди скал и направлялись к морскому берегу.
Доселе неровности почвы, по которой мы проходили, скрывали от нас море, и оно лишь время от времени возникало перед нашими глазами, и, когда оно впервые по-настоящему предстало перед нами, до него было, быть может, двести ярдов. Когда мы выскользнули к открытой бухте, мы увидели, к великому нашему смятению, огромную толпу туземцев, выбегавших из селения и отовсюду на острове; они направлялись к нам с телодвижениями, указывавшими на крайнюю ярость, причем они выли как дикие звери. Мы уже готовы были повернуть назад и попытаться обезопасить наше отступление среди скалистой твердыни, как вдруг я увидал направленные носовой частью к берегу две ладьи за большой скалой, уходившей в воду. К ним мы побежали теперь изо всех сил и, достигнув их, увидели, что они были без присмотра и в них не было ничего, кроме трех больших черепах галапаго и обычного запаса весел для шестидесяти гребцов. Мы немедленно завладели одной ладьей и, принудив нашего пленника войти с нами, отплыли в море, налегая на весла изо всех сил.
Мы не отплыли, однако, более чем на пятьдесят ярдов от берега, как достаточно успокоились, чтобы понять тот великий промах, в коем мы были повинны, оставив другую ладью во власти дикарей, которые тем временем были не более чем на двойном расстоянии от бухты сравнительно с нами и быстро бежали, чтобы продолжать погоню. Времени терять было нельзя. Надежда наша в лучшем случае была весьма слабой, но другой надежды у нас не было. Очень было сомнительно, сможем ли мы, при крайнем напряжении сил, вернуться достаточно вовремя, чтобы предупредить захват другой лодки, но возможность все же еще была. Мы могли бы спастись, если бы нам это удалось, а не сделать такой попытки означало предназначить себя неизбежной гибели.
Ладья наша была так построена, что нос и корма были у нее одинаковы, и, вместо того чтобы повертывать ее кругом, мы просто переменили наше положение у весел. Как только дикари заметили это, они удвоили свои вопли, так же как и свою быстроту, и приближались теперь с невообразимою скоростью. Мы гребли, однако, со всей энергией отчаяния и прибыли к спорному месту прежде, чем кто-либо, кроме одного из туземцев, достиг его. Этот человек дорого заплатил за свое превосходное проворство:
Питерс прострелил ему голову из своего пистолета, когда он приблизился к берегу. Передовые из остальной толпы были, вероятно, шагах в двадцати или тридцати, когда мы схватили ладью. Мы сперва попытались оттащить ее в глубокую воду, за пределы досягаемости дикарей, но увидели, что она слишком прочно закреплена, и, так как времени нельзя было терять, Питерс с помощью одного-двух тяжелых ударов прикладом мушкета раздробил значительную часть ее носа и одного из боков. После этого мы отплыли. Двое из туземцев тем временем уцепились за нашу лодку и упорно отказывались выпустить ее, пока мы их к этому не вынудили, расправившись с ними ножами. Мы были теперь на воле и направлялись в открытое море. Главная ватага дикарей, достигнув сломанной лодки, испустила самый потрясающий вопль бешенства и разочарования, какой только можно себе вообразить. Поистине, изо всего, что я мог усмотреть касательно этих негодяев, они, по-видимому, являли из себя самое злое, лицемерное, мстительное, кровожадное и совершенно дьявольское племя людей, когда-либо живших на поверхности земли. Ясно было, что нам не было бы пощады, если бы мы попались им в руки. Они сделали безумную попытку погнаться за нами на сломанной лодке, но, увидев, что это бесполезно, снова выразили свое бешенство в целом ряде отвратительных воплей и, горланя, ринулись в холмы.
Мы были теперь освобождены от немедленной опасности, но все же наше положение было в достаточной степени зловеще. Мы знали, что раньше у этих дикарей было в обладании четыре такие ладьи, и мы не знали тогда того, о чем позднее узнали от нашего пленника, а именно что две ладьи разлетелись в куски при взрыве «Джэн Гай». Мы рассчитывали поэтому, что нас будут еще преследовать, как только враги наши смогут обежать вокруг бухты (расстояние в три мили), где лодки обыкновенно были закреплены. Опасаясь этого, мы приложили все старания к тому, чтобы оставить остров за нами, и быстро плыли, принудив пленника взять весло. Приблизительно через полчаса, когда мы уплыли миль на пять или на шесть к югу, сделалось видно, как большая флотилия из плоскодонных лодок, или плотов, возникла, отплывая от бухты, в явном намерении нас преследовать. Но вот они повернули назад, отчаявшись нас догнать.
Глава двадцать пятая
Мы находились теперь в обширном и пустынном Полуденном океане, на широте, превышающей 84°, в хрупкой ладье и без каких-либо запасов, кроме трех черепах. Долгая полярная зима была, кроме того, конечно, уже недалека, и сделалось необходимым, чтобы мы хорошенько обсудили, какое выбрать направление. Было шесть или семь островов на виду, принадлежащих к той же самой группе и отстоящих один от другого приблизительно на пять или шесть лиг, но ни к одному из них мы не имели никакого намерения дерзнуть приблизиться. Придя с севера на «Джэн Гай», мы мало-помалу оставили за собою наиболее суровые области льда – это, как бы ни мало это согласовалось с общепринятыми представлениями о Полуденных областях, было проверенной опытом достоверностью, которую нам было бы непозволительно отрицать. Пытаться поэтому вернуться назад было бы безумием, в особенности в такое позднее время года. Лишь одно направление, по-видимому, было оставлено для надежды. Мы решили смело править на юг, где было, по крайней мере, вероятие открытия новых земель и больше чем вероятие найти еще более кроткий климат.
Доселе мы видели, что Полуденный океан, так же как Северный, был отличительным образом свободен от яростных бурь и неумеренно бурных валов, но наша ладья была, даже и в наилучшем случае, очень хрупкая по своему строению, хотя и длинная, и мы ревностно принялись за работу с целью сделать ее настолько надежной, насколько это допускали находившиеся в нашем распоряжении ограниченные средства. Остов ладьи был не из чего лучшего, как из коры – коры какого-то неведомого дерева. Ребра были из гибкого ивняка, хорошо приспособленного для той цели, к которой он был применен. У нас было пятьдесят футов пространства от носа до кормы, ширина была от четырех до шести футов, глубина везде четыре фута с половиной – такие лодки значительно отличаются по очертаниям от лодок каких-либо других жителей Южного океана, о которых имеют сведения цивилизованные народы. Мы никогда не думали, чтобы они были изделием невежественных островитян, ими владевших, и несколько дней спустя узнали, расспрашивая нашего пленника, что они действительно были построены уроженцами группы островов, находившихся к юго-западу от той области, где мы нашли их, и что они случайно попали в руки наших варваров. То, что мы могли сделать для укрепления нашей лодки, было поистине очень мало. Несколько больших щелей было усмотрено около обоих концов, и нам удалось законопатить их кусочками шерстяной куртки. С помощью лишних весел, коих было большое количество, мы воздвигли некоторого рода сруб около носа, дабы преломлять силу возможных валов, которые стали бы грозить затопить нас с этой стороны. Мы установили также две весельные лопасти как мачты, поместив их одну против другой, по одной у каждого шкафута, и обойдясь, таким образом, без раины. К этим мачтам мы привязали парус, изготовленный из наших рубашек, – сделать нам это было довольно трудно, ибо в этом мы не могли добиться какой-либо помощи от нашего пленника, хотя он довольно охотно принимал участие во всех других работах. Вид холста, как казалось, взволновал его совершенно особенным образом. Его нельзя было заставить прикоснуться к нему или подойти близко, он дрожал, когда мы пытались его принудить к этому, и вскрикивал: «Текели-ли!»
После того как мы закончили наши приспособления для безопасности лодки, мы направили паруса к юго-юго-востоку, с целью обогнуть наиболее южный остров группы из бывших на виду. Сделав это, мы направили носовую часть лодки целиком к югу. Погода отнюдь не могла считаться неприятной. Все время держался очень тихий ветер с севера, море было гладкое и длился беспрерывный дневной свет. Не было видно ни признака льда; я и не видел его, ни одного даже кусочка, после того как мы оставили параллель островка Беннета. Температура воды была поистине здесь слишком тепла, чтобы лед мог существовать в каком-либо количестве. Убив самую большую из наших черепах и получив из нее не только пищу, но и обильный запас воды, мы продолжали наш путь без какого-либо значительного приключения, быть может дней семь или восемь, в течение какового времени должны были продвинуться на большое расстояние к югу, ибо с нами постоянно шел попутный ветер и очень сильное течение беспрерывно несло нас в том направлении, которому мы следовали.
Заметка
Обстоятельства, связанные с недавней внезапной и прискорбной кончиной мистера Пима, уже хорошо известны публике из ежедневных газет. Опасаются, что несколько последних глав, которые должны были закончить его повествование и которые – в целях просмотра – были им задержаны, между тем как предыдущие были в печати, безвозвратно утрачены благодаря несчастному случаю, при каковом погиб и он сам. Может, однако, случиться, что это и не так, и записи его, ежели в конце концов они будут найдены, будут предложены вниманию публики.
Никакие средства не были оставлены неиспробованными, дабы так или иначе восполнить пробел. Джентльмен, имя которого упомянуто в предисловии и который, согласно утверждению, там сделанному, мог бы, как предполагали, его восполнить, отклонил от себя эту задачу – по причинам уважительным, связанным с общею неточностью подробностей, ему доставленных, и с его недоверием полной правде последних частей повествования. Питерс, от которого можно было бы ждать некоторых полезных сведений, еще жив и находится в Иллинойсе, но доселе с ним не удалось повстречаться. Позднее он может быть найден, и, без сомнения, он доставит данные для заключения рассказа мистера Пима.
Утрата двух или трех заключительных глав (ибо их было лишь две или три) заслуживает тем более глубокого сожаления, что они, в этом не может быть никакого сомнения, содержали данные касательно самого полюса или, по крайней мере, областей, находящихся в непосредственной с ним близости; и кроме того, утверждения автора относительно этих областей могут быть вскоре проверены или же опровергнуты правительственной экспедицией, ныне готовящейся, в Южный океан.
Относительно одного отрывка повествования вполне уместно сделать несколько замечаний, и сочинителю этого приложения доставит большое удовольствие, если то, что он может здесь сказать, окажется способным в какой-нибудь мере усилить достоверность столь примечательных страниц, здесь ныне напечатанных. Мы намекаем на расщелины, найденные на острове Тсалал, и на фигуры, которые целиком находятся на страницах 305, 306, 307, 308 и 309.
Мистер Пим дал изображение расселин без изъяснений, и он решительно говорит о выемках, найденных на краю самой восточной из этих расселин, утверждая, что они имеют лишь причудливое сходство с алфавитными буквами и, словом, что они положительно не суть таковые. Это утверждение сделано с такою простотою, и в подкрепление его приводится некое доказательство столь убедительное, то есть то обстоятельство, что найденные среди праха выдающиеся обломки вполне подходили к выемкам на стене, что мы вынуждены верить в полную серьезность утверждений пишущего; и никакой разумный читатель не мог бы предположить ничего иного. Но так как обстоятельства, связанные со всеми фигурами, чрезвычайно своеобразны (особенно ежели сопоставить их с утверждениями, делаемыми в основном повествовании), вполне благоуместно сказать слово-другое относительно их всех, тем более что данные обстоятельства, без сомнения, ускользнули от внимания мистера По.
Фигура 1, фигура 2, фигура 3 и фигура 5, если соединить их одну с другою в том самом порядке, какой представляют расселины, и если лишить их малых боковых ходов, или сводов (которые, как надо припомнить, служили лишь средством сообщения между главными горницами и совершенно отличались по характеру), образуют слово эфиопского корня – корня «быть тенистым», откуда все производные, изображающие тень или темноту.
Касательно выражения «левая или самая северная» из зазубрин в фигуре 4, более чем вероятно, что мнение Питерса было справедливым и что кажущаяся гиероглифичность была действительно произведением искусства и должна была изображать человеческую форму. Очертание находится перед читателем, и он может усматривать или не усматривать указываемое сходство, но остальная часть выемок, во всяком случае, доставляет сильное подтверждение мысли Питерса. Верхний ряд, очевидно, есть корень арабского слова «быть белым» – откуда все производные, означающие блистательность и белизну. Нижний ряд не так сразу заметен. Буквы несколько изломаны и разъединены, тем не менее нельзя сомневаться, что в совершенном своем состоянии они образуют целиком слова «Область Юга». Надо заметить, что эти истолкования подтверждают мнение Питерса относительно «самой северной» из фигур. Протянутая рука устремлена к югу.
Заключения, подобные этим, открывают широкое поле для умозрения и волнующих догадок. Их нужно было бы, может быть, рассматривать в связи с некоторыми из наиболее слабо очерченных событий повествования, хотя зримым способом эта цепь связи отнюдь не полна. «Текели-ли!» был крик испуганных туземцев Тсалала, когда они увидели труп белого животного, выловленного в море. Таково было также трепещущее воскликновение тсалальского пленника, когда он увидел белые предметы, находившиеся в обладании мистера Пима. Таков был также крик быстро пролетавших белых и гигантских птиц, которые изошли из парообразной белой занавеси юга. Ничего белого не было в Тсалале, равно как и при дальнейшем плавании к области, находившейся за пределом.
Не невозможно, что слово «Тсалал», наименование острова расселин, при внимательном филологическом расследовании может указать или на некоторую связь с самыми расселинами, или на некоторые отношения к эфиопским буквам, так таинственно начертанным в их извилинах.
«Я вырезал это в холмах, и месть моя на прах в скале».
Послесловие
16 мая 1836 г. состоялось бракосочетание Эдгара Аллана По и Вирджинии Клемм, его кузины. По, газетчику, уволенному из редакции «Южного литературного вестника» за прогулы и восстановленному с испытательным сроком, картежнику и неподражаемому рассказчику, было 26 лет, а Вирджинии – всего 13. Женитьба была для него единственным способом не отчаяться среди журналистских неурядиц. Балтимор, «город памятников» и «город верфей», как его тогда называли, первый газифицированный город Соединенных Штатов, давал много пищи фантазии: имена солдат на постаментах напоминали, сколь значим даже один человек для истории страны, а колеблющееся газовое пламя и верфи в тумане пугали неопределенностью будущего. Сразу скажем – брак счастливым не стал.
Медовый месяц супруги поехали проводить в Виргинию, где теплее; там у По возник замысел повести о Пиме. Редактор «Южного литературного вестника» жаловался, что рассказы проходят незаметно для читателей, и посоветовал автору для закрепления успеха написать большую повесть.
Эдгар По умел фантазировать с размахом: за год до свадьбы он напечатал в газете «Необыкновенное приключение некоего Ганса Пфааля», якобы подлинное письмо голландского воздухоплавателя, долетевшего на воздушном шаре до луны. В письме бургомистру Роттердама этот персонаж рассказывал об открытии сверхлегкого газа, знакомстве с обитателями луны и невольной расправе при взлете с кредиторами, которая и заставила его отправиться в вечное изгнание. Впрочем, герой еще надеялся послужить отечеству: Ганс Пфааль предложил бургомистру в обмен на амнистию за уничтожение кредиторов взрывом наладить дипломатические отношения с луной. Перед нами типичный «рассказ тайны»: всякий, кто узнает основную тайну главного героя, будет непременно убит, но при этом мы, читатели, узнаем ее с самого начала.
В этом рассказе отразились обычные мечты о полетах на луну, начиная с Ариосто и Сирано де Бержерака – например, в той подробности, что для снижения на луну надо перевернуться относительно земли, а значит, мир обитателей луны – перевернутый мир (при этом точкой отсчета оказывалась даже не земля, а положение главного героя!) Наивность этого рассказа вовсе не была наивной: Эдгар А. По придерживался популярной тогда гипотезы полой земли: внутри нее есть свои небесные тела и целые народы, живущие на вогнутой внутренней части земли, ничем не отличающейся от нашей, кроме особенностей горизонта. Теория полой земли, восходящая к Рене Декарту (этот философ думал, что земля – остывшая звезда, огненная глыба, и при остывании она превратилась в слоеный пирог с горячим еще не остывшим центром и атмосферной прослойкой между слоями твердой земли) позволяла объяснить и как возможна жизнь на Луне: одна и та же атмосфера, хотя и разной степени разряженности, охватывает подземное, надземное и подлунное пространство.
Названные идеи были популярны в Америке, чувствовавшей себя новой землей и желавшей вообразить новейшие земли для себя. Джон Кливз Симмс-младший и его сын Америкус предприняли в 1818 г. экспедицию к Северному полюсу, с целью проникнуть в воронку, ведущую на внутреннюю землю: Симмс думал, что встретит там пропавшие колена Израилевы и тем самым восстановит единство мировой истории. Президент Эндрю Джексон не дал разрешения на экспедицию, но вокруг Симмса сложились целые группы сторонников полой земли. Некоторые намеки на эту теорию можно увидеть и в последней фразе нашей повести, в движении героя-повествователя через всецелую белизну: если полюса покрыты льдом, то это лишь предвестие особого качества цвета и жизни по ту сторону воронки. Идея о внутреннем солнце земли, идеально белом в отсутствие рассеивающего горизонта, вдохновляла многих фантастов, начиная с «Путешествия к центру земли» Жюля Верна (1864).
Страх перед новым ледниковым периодом и восторг перед громадами льдов, будь то льды Альп или полярные торосы, был общим местом романтизма, проистекавшим из кантовской эстетики Возвышенного. Достаточно вспомнить картину Каспара Давида Фридриха «Крушение „Надежды“» (1824), посвященную гибели корабля арктической экспедиции Уильяма Перри. Перри, английский моряк, искавший проход из Англии в Америку через полюс, был выдающимся зоологом и ботаником, исследователем морских течений. При этом в молодости Перри разработал систему навигации для кораблей китобойного промысла – как раз на бывшем китобойном корабле и перемещался Артур Гордон Пим.
В ходе написания повести произошли важные события в жизни автора: к концу года он уволился из «Южного литературного вестника» на этот раз по собственному почину: он считал, что своей резкой литературной критикой, не щадящей ни одного из признанных поэтов, от Лонгфелло до Чарльза Ф. Хоффмана, он прибавляет популярности изданию; но издатели боялись новых конфликтов. В начале 1837 г. По вместе с семьей перебрался в Нью-Йорк, а в мае 1837 г. в стране грянул тяжелый экономический кризис: газеты и издательства закрывались, книги никто не покупал. По, чтобы выручить деньги прямо сейчас и спасти семью от банкротства, не успев закончить повесть, пишет рассказы, которые потом составили его всемирную славу. Это «Лигейя», «Черт на колокольне», «Падение дома Ашеров», «Вильям Вильсон» и другие.
«Лигейя» – образцовый мистический рассказ, посвященный узнаванию несомненных черт бывшей покойной возлюбленной в новой умершей возлюбленной. Хотя сам по себе мотив узнавания «той же самой» после чудесных превращений известен по волшебным сказкам или древнегреческому мифу о Прокриде, По вносит в рассказ особую ноту: невозможности сожаления. Рассказчик повествует о своей горести, – но именно поэтому он уже не может рыдать, сама чрезвычайность событий заставила его во всем признаться без слез.
В рассказе «Черт на колокольне» таинственный визитер, гражданин мира злых духов, заставляет часы бить в полдень тринадцать, а не двенадцать раз, и тем самым разрушает благополучное самодовольство голландского городка (явная карикатура на Нью-Йорк, изначально Новый Амстердам) – даже кошки и свиньи, не получившие вовремя пищу, устраивают бунт, что уж говорить о жителях, сразу после сбоя переставших следить за плитами и каминами. Известно, что дьявольские образы По вдохновили Достоевского на написание разговора Ивана Карамазова с чёртом: чёрт, пытающийся убедить Ивана Карамазова, что если земля много раз погибала от обледенения, значит, время относительно, и рай лишь иллюзия, до которой надо идти «квадрильоны лет», – философский собрат черта на голландской колокольне, только карамазовский пытается нарушить временную меру не отдельного города, а всего человечества.
«Падение дома Ашеров» – казалось бы романтическая история о том, как материализуются книжные фантазии, – на поверку оказывается совсем не такой простой. Книги до сих пор воспринимаются скорее как способ успокоить душевные переживания и тревоги, как лекарство от суеты и преждевременных решений. Для этого немало оснований: известно, как богатое воображение смягчает нравы, потому что человек с богатым воображением всегда может построить такую стратегию поведения, чтобы меньше ссориться с соседями и вызывать злобу и раздражительность. Да, это так, но По первым открыл, что наоборот, дурные предзнаменования в книгах могут стать дурными событиями реальности; а кончина сестры, которая, как кажется герою, была похоронена заживо – лучшая метафора творчества как умерщвляющей силы, препарирующей воспроизводимые им формы, о чем Александр Блок точно написал:
«Вильям Вильсон» первый рассказ о двойнике, доппельгангере, в 1844-м переведен на французский – так По стал известен Европе. «Двойник» Достоевского (1846) и «Тень» Андерсена (1847). Вроде бы, любой такой рассказ – сатира на амбициозность маленького человека, способного воображать себя кем угодно, но в конце концов спотыкающегося о самого себя. Но у По герой вовсе не просто боится своего двойника, он боится, что он двойник несовершенного мира, и потому худший грешник на земле. Платоническая идея человека как микрокосма и мира как макрокосма оказалась вывернута наизнанку, – стоило только заменить зеркала божественной ясности на зеркала дьявольской гримасы: человек искажает до невыносимости тот мир, который и так полон подменами и искажениями. Таков ад художника – и по сути все рассказы – об этом аде.
Повесть о Пиме вписывается в ту программу, которая намечена в рассказах: невозможность правильно воображать себе время и, следовательно, спастись от рутины земного существования, превращающей в ад любые усилия художника. Главный герой – неопределенный искатель приключений, авантюрист, стремящийся разорвать со своими родными и отправиться на поиски счастья в иных морях и океанах. Но при этом он пытается не разрушить логику времени, подстраивая так, чтобы родители получали его письма до тех пор, пока он не исчезнет в океанской дали. Так дается новая версия грехопадения: грехопадение есть стремление любой ценой соблюсти некоторые правила временного взаимодействия, скрыться как прародители за листьями времени, хотя искомый идеал, океанское познание добра и зла, или как сказал бы Фрейд, «океанское ощущение», требует сломать всю структуру времени. Герой пытается угождать времени, отрицая его – и так оказывается изгнан в мир слез и страданий, которым и становится бескрайний и бесплодный океан, прикрываясь, как и было сказано в Книге Бытия, «одеждами кожаными», или «падалью» как в стихотворении Бодлера.
В «Философии сочинительства» (1846), теоретическом автокомментарии к «Ворону», По доказывал, что главное достоинство произведения, включая повесть и роман – читаться запоем, чтобы бытовая суета не смущала глубину переживания от созданного автором «поразительного эффекта». Но По сразу признался, что до конца этот принцип удается выдержать разве в стихотворении: при чтении повести всегда что-то заставит отвлечься. Вероятно, По имел в виду и обстоятельства публикации повести: она вышла в «Южном литературном вестнике», где По уже не работал в штате, несколькими выпусками, под действительным именем автора.
Мы привыкли, что сначала идет литературная мистификация, потом ее разоблачение: Иван Петрович Белкин, пасичник Рудый Панько или Черубина де Габриак появляются на обложке, но настоящий автор быстро становится известен. Здесь было наоборот: сначала повесть вышла как повесть Эдгара А. По, а затем была переиздана отдельной книгой как якобы подлинные записки Артура Г. Пима, с предисловием от лица Пима и указанием, что в журнале пришлось подписать ее именем одного из сотрудников, потому что иначе никто бы не поверил в достоверность описанных событий. «Пим» даже обвинил По в неумении понять намеки в его записках – но при этом одна неувязка осталась: записки обрываются «в связи с внезапной и трагической кончиной мистера Пима» – но кто о ней сообщил, если Пим погиб, а По – не достоверный редактор-свидетель? Неувязка тем ярче, что «Пим» разоблачает «По» как корыстного суетливого журналиста, который поторопился отдать в печать труд его жизни, даже не посоветовавшись.
Ключевым для понимания этой неувязки оказывается само название. В оригинале произведение называется просто «повестью» (narrative), The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket, что удачно переводили как «Сообщение Артура Гордона Пима» или «Повествование Артура Гордона Пима»: слово «приключения» появилось во французских переводах. Артур Гордон Пим – и рассказчик, и герой рассказа; он связывает события в единое целое, но мораль этих событий всегда равно невероятна для героя, автора и читателя – именно из-за этой непостижимости морали так и не ясно, кто «автор».
Хотя отдельной книгой повесть была издана в престижном нью-йоркском издательстве «Харпер и братья», читательского успеха она не имела. Вероятно, техника «саспенса», напряженного ожидания худшего, причем ожидания героем, а не читателем, была еще непривычна. Благодаря Достоевскому такая техника стала нормой: Мышкин, в постоянном страхе перед возможным эпилептическим приступом, или Раскольников, понимающий, что все вокруг себя ведут нормально, но продолжающий оставаться в собственной тревожной ненормальности. В конце концов, саспенс стал основой кинематографического триллера, – но он бы никогда не заработал без литературных заслуг По и Достоевского.
Когда мы говорим о сюжете повести Эдгара А. По, важно отметить несколько важных моментов, не вполне ясных для нас, далеких от эпохи парусников. Прежде всего, первый большой эпизод книги герой проводит в трюме бывшего китобойного судна, в конце концов оставшись без еды, питья и помощи. Необходимо понимать, что для того, чтобы оставаться незаметным (учитывая, что матросы могут проверять трюм в любое время дня и ночи), надо было прятаться в пространстве между бочками – бочки единственные сохраняли форму, тогда как любые другие товары, как прямо подчеркнуто в книге, могли распухнуть от влажности, быть сжатыми бортами во время шторма и тем создать угрозу жизни нежелательному пассажиру. Эдгар А. По впервые писал о кораблях как о сложных инженерных сооружениях, товары на которых – тоже часть инженерного решения, а искусство корабельщика, который должен не просто не подвести корабль под волну, но не допустить, чтобы волны его разрушили, оказывается искусством не только быстрого расчета, но и быстрой интуиции. Капитан корабля в мире По – лучший образ романтического деятеля искусства, охотно слушающего музыку инструментов, но и сопоставляющего ее с внутренней музыкой.
Бунт на корабле, образующий сюжетную завязку, хотя и отсроченную для героя, интересен тем, что не является результатом сговора в чистом виде: между бунтовщиками, с излишней жестокостью расправившимися со всеми остальными на корабле, с самого начала не было никакого единства. Такое замечание в духе романтической иронии очень отличается от классического понимания сговора как нерушимой договоренности ради низких целей, которая непременно должна быть взломана извне, скажем, подкупом одного из его участников. Скорее, классический сговор образуют дикари во второй части повести – но оказывается как раз, что он не может быть уничтожен иначе, чем истреблением большей части всего дикарского племени взрывом на корабле, что и позволяет главному герою бежать. По сути, По дал очерк партийной демагогии, показав, как именно она работает.
Наконец, связывающий первую и вторую части повести эпизод дрейфа на перевернутом корабле – не просто одна из подробностей невероятных приключений. Перевернутый корабль, словно чудо-кит или земля, становится кормильцем героев (на дне оказывается множество моллюсков), а потом они пробиваются в трюм к съестным припасам. Поэтому это, наверное, одна из самых убедительных в мировой литературе метафора земли-кормилицы, а уж с чем сопоставлять ее – с чудо-юдо-рыбой-китом П.П. Ершова или с Моби Диком как бунтующей против людей землей – уже дело современного читателя.
Если «Моби Дик» Г. Меллвила (1851) – китобойная энциклопедия, то повесть об Артуре Гордоне Пиме – морская инженерная энциклопедия: мы узнаем, без каких частей корабль еще может остаться на плаву, а без каких – нет, при каких условиях потерпевших кораблекрушение подберут, а при каких – нет. Данный энциклопедизм нормативен для романа как жанра, который всегда может быть назван лавкой древностей уцененных жанровых форм; но особенность По – в исследовании минимальных условий того, что эти энциклопедические знания заработают. Перед нами не «сирота в лавке древностей» как в мире романов Диккенса и его бесчисленных последователей, а убежавший от родителей персонаж, с изумлением открывающий для себя, что на корабле существуют и древности, и странные предметы, и они непременно пригодятся для выживания. Именно такой мир странных необходимостей был не очень понятен читателю, пока не стал каноном в «Цветах зла» Бодлера, где самое причудливое и диковинное, отринутое хорошим обществом, и есть самое необходимое. «Падаль» Бодлера, лошадь, с чьим оскалом лирический повествователь сравнивает улыбку любимой женщины, которую все равно ждет гроб – не пришла ли прямо из мира приключений Пима, сначала задыхающегося в трюме после китовой падали, потом среди трупов матросов, потом на трупе перевернутого корабля пытающегося мешать вино с губительной морской водой, лишь бы выжить.
Повесть Эдгара Аллана По долгое время уступала по популярности его рассказам. Но зато в 1857 г. ее переводит на французский язык Шарль Бодлер, а в 1861 г. на русский – Егор Моллер под редакцией Ф.М. Достоевского. Бодлер переводил повесть для журнала «Монитёр», надеясь спастись от банкротства, одновременно вычитывая гранки «Цветов зла»: приближение публикации главной поэтической книги обнадеживало Бодлера-переводчика. Достоевский рассчитывал так же рассчитаться с долгами благодаря выпуску журнала «Время», который и украсила переведенная повесть – и Достоевский надеялся, что в журнале выступят и русские писатели, работающие в том же духе – хотя в конце концов главным русским учеником По остался он сам. После этого повесть и на французский, и на русский, и на многие другие языки переводилась многократно – не успевал ослабеть интерес читателей к одному переводу, как появлялся другой, охватывающий новую аудиторию: например, прежде читали ради экзотических приключений, теперь в дело включилась аудитория, любящая познавать строение планеты.
Самые известные подражания повести о Пиме – «Ледяной сфинкс» Жюля Верна (1897) и «Хребты безумия» Г.Ф. Лавкрафта (1931). В обеих повестях действие происходит в Антарктике, до которой как будто бы добрался Пим. Жюль Верн прямо заканчивает повесть похвалой Пиму (как если бы это реальное лицо) как пионеру антарктических исследований, а в повести Лавкрафта капитан цитирует По часами, потому что ценит писателя как «сделавшего Антарктиду местом действия своего романа». Хотя завершение пути героя не то в Антарктиде, не то внутри полой земли – не совсем ясный финал произведения, основные действия которого развертываются совсем в иных широтах, антарктический миф связался с книгой По очень прочно по вполне понятной причине: белизна, увиденная героем не просто как яркая, но как господствующая и подчиняющая себе все порядки вещей, проницающая все вещи как мельчайшие частицы и на всем оставляющая действенность собственной несомненности – не могла быть осмыслена в реалистическом ключе иначе, чем Антарктида, где снег не просто лежит, а стелется и сносится ветром, мешается с морской волной и остается единственным впечатлением. А что ищут в Антарктиде, вход в полую землю или общие законы белизны для всего мира – это уже обстоятельства образа действия мифа. Надо заметить, что эта белизна как общая тревога, как ощущение возможной всемирной катастрофы – это не только вера романтиков в новый сход ледников, но и белый кит в «Моби Дике». Кратчайшим конспектом мира повести о Пиме можно считать стихотворение Вячеслава Иванова, написанное в 1949 г. за полгода до смерти:
Нельзя сводить это стихотворение просто к противопоставлению платонической отрешенности и обывательских страхов, хотя с началом холодной войны появились новые, на этот раз в образе инопланетного вторжения. На самом деле, подготовка к смерти, завещанная Платоном – вовсе не равнодушие к обстоятельствам, а наоборот, повышенная чуткость к движениям небес и земли, благодаря которой только и можно распознать свое призвание. Платоник радуется освобождению от плоти, но не потому, что она ему слишком докучает, а потому что боится, что за слышанием музыки сфер он нанесет оскорбление плоти, поэтому он и предпочитает переспрашивать себя, не оскорбил ли он мир. Таким платоником был Эдгар Аллан По, страдающий и гонимый, переносящий оскорбления и недоверие, экзистенциальный алкоголик, как позднее Амедео Модильяни или Венедикт Ерофеев, и таким он остался для нас, увидевшим свои звезды и свой возвращенный рай.