Мичман Панин
Я набрал номер телефона. «Да, это я, да, Тихонов. Чехов, да? А, дипломная работа, да? Ну хорошо, давайте я приду на „Мосфильм“, мы поговорим». Это само по себе на меня произвело невероятное впечатление, что ко мне придет Тихонов с тем, чтобы поговорить. Не я к нему пойду пешком, а потом на коленях, в рубище целовать ноги, а он придет ко мне на «Мосфильм» с тем, чтобы поговорить. Он пришел, причем пришел на десять минут раньше назначенного срока. И вот это меня в нем поражало. А потом мы с ним и снимали вместе, еще много картин, и в общем-то и дружили всю жизнь. И это всегда была абсолютная точность, аристократическая точность. Понимаете? То есть на десять минут раньше назначенного срока.
Мичман Панин
Он пришел, мы сели. Он прочитал сценарий и сказал: «Знаете, у меня сейчас в общем пустое время. А я давно мечтал сыграть что-нибудь по Чехову». Сказал настороженно. Не «я давно мечтал сняться в дипломной работе у никому не известного какого-то тухлого фраера» — «я давно тоже (согласитесь, да, аристократический человек), я давно мечтал сняться в чем-нибудь по Чехову». И это на меня еще повесило, еще такую, знаете, тройную цементную ношу, как будто меня зацементировали всего в асфальт. Человек мечтал. И во-первых, я кого-то заменяю, значит, чего-то там снимаю по Чехову после чьего-то провала, дальше еще Тихонов давно мечтал сняться в чем-нибудь по Чехову, а будет сниматься вот у этой вообще никому не известной личности и непонятно по какому поводу попавшей на «Мосфильм». Но все это уже завертелось…
На семи ветрах
Пришел Тихонов на пробы… И совершенно ужасающе, ужасающе сыграл эту пробу. Я очень жалею, что я ее… Вообще жалко, что вот так выкидываются пробы, потому что на самом деле это одна из самых волнующих и интереснейших страниц истории отечественного кино, интереснейших страниц. Просто ну как-то даже непонятно было, как он примитивно, пошло, элементарно сыграл эту вещь, чего-то там он цеплял Бурляева. Я помню, говорил: «А ты, милок, что-то ты на меня!» Какой-то был ужас. Но тем не менее все это неумолимо шло к развязке. И вот-вот меня должны были вздернуть на рею. Поэтому выбирать у меня не было никакой возможности. И я позвонил Тихонову опять и сказал: «Пробы чудесные, Вячеслав Васильевич, абсолютно прелестные пробы. Мы с вами будем работать. Давайте, если Вас не затруднит, зайдите на „Мосфильм“, мы померяем костюм». И с этого момента мы начали работать. И вот в этой работе мы оба с самого начала испытывали, вы знаете, художественную неприязнь друг к другу. То есть мне дико не нравился Тихонов в том, что он собирался делать по Чехову, а я был дико подозрительным парнем, так сказать, вообще после князя Андрея и Сергея Федоровича Бондарчука. Он все время как бы на меня смотрел и понимал эту страшную биологическую разницу между мной и Сергеем Федоровичем Бондарчуком. И он еще ощущал, вероятнее всего, такую биологическую степень собственного падения. Потому что какие-то его черты, при общении со мной носили трагические нотки. Они звучали в его облике…
На семи ветрах
На семи ветрах
Дальше началось то, что я ему говорю: «Вот понимаете, это человек, который все время ходит в собственном доме в пальто и шляпе». Он так задумчиво говорит: «А почему?» Я говорю: «Ну я не знаю. Ну потому что это не сезон, уже холодно». Он говорит: «Ну а почему в шляпе и в пальто?» И я говорю: «Ну я не знаю, я не знаю, ну чтобы холодно не было». Он говорит: «Ну это же должно нести какой-то смысл. Мы играем Чехова». И я говорю: «Ну, наверное, должно нести какой-то смысл. Это, знаете, когда вот человеку холодно в собственном доме». Какую-то такую пошлейшую галиматью я ему говорю. И тут у него потеплел глаз. Он говорил: «Ну да, вот теперь я понимаю. Холодно в собственном доме — это я что-то понимаю». Я говорю: «Ну, у него очки еще». Он говорит: «Очки, ну очки для дали или для близи?» Я говорю: «Да один хрен, для чего они. Для близи, для дали. Главное, чтоб в очках, в шляпе и в пальто». — «Ну а почему в очках?» Я с трудом удерживался, чтобы не сказать «по кочану». И я ему говорю: «Ну потому что за этим всем видится какая-то его внутренняя близорукость при желании видеть дальнозорко». — «Да, это интересно, давайте пусть будет близорукость при дальнозоркости. Это интересно». Я говорю: «Но только, знаете, какая вещь: очко нужно одно разбить». Он говорит: «Почему? Он что, ходит в битом очке?» Я говорю: «Да». — «И что, он все время ходит в битом очке?» Я говорю: «Ну да». — «А почему он не хочет вставить очко?» Я говорю: «А я не знаю». Он говорит: «Нет, ну это-то понимать нужно, когда человек ходит в битом очке, почему он ходит в битом очке?» Он уже раздражался даже, но… аристократ, сдерживался, сдерживался, терпел меня, только вот трагичнее и трагичнее становился его взор на меня. И все трагичнее и трагичнее я ощущал разницу между собой и Бондарчуком. Это были трагические минуты. Он говорит: «Вы понимаете, у вас же написано: у него двадцать пять тысяч дохода. Двадцать пять тысяч дохода по тем временам — это колоссальная сумма, просто колоссальная сумма. И он себе не может вставить очко?» Я говорю: «Нет». — «Ну почему?» Опять я сдерживаюсь, просто кусаю себе руку, чтобы не сказать «по кочану», и говорю: «Вот знаете, в этом есть какая-то душевная усталость, душевная обреченность». — «А-а-а, душевная усталость и душевная обреченность. Все равно с двадцатью пятью тысячами дохода мог бы вставить себе очко». Я говорю: «Вероятно, мог бы, но эта душевная обреченность не дает ему возможности вставить очко». Он говорит: «И что теперь делать?» Я говорю: «Ну, дайте мне очки. Я вам очко разобью». Он говорит: «Прямо сейчас?» Я говорю: «Ну да, могу прямо сейчас». Он мне дал очки, снял так с себя очки, я положил очки на какую-то такую твердую гугульку и второй какой-то твердой гугулькой так «тук» по очку — и разъехалось.
Оптимистическая трагедия
Он надел на себя очки битые. Он был в шляпе, в буклевом пальто. И я вдруг увидел идеального чеховского персонажа, идеального! Того, о котором я мечтал. И вот в такой тяжелейшей, мутной жиже лжесмыслов мы проводили с ним все эти семь дней. И он как-то с огромным трудом, с огромным недоверием входил в эту систему, чуждую ему, глупую ему. И он даже однажды сказал, что никакой аристократизм его не спас, он сказал: «Да ладно, черт с ним. В конце концов, твой диплом, а не мой». На «ты» вдруг меня назвал, о чем я мечтал. Первый раз на «ты» назвал.
И вот так мы сняли эту картину. А дальше началось озвучание. И вот здесь Тихонов показал себя с совершенно изумительной стороны. Как абсолютно великий профессионал. Он не смотрел материал, пока мы снимали. Вообще ничего не видел. И фотографии не любил смотреть. Фотограф же всегда приносит фотографии. Он не любил смотреть. И тут он посмотрел все на экране перед озвучанием. А тогда у нас синхронность была очень-очень примерная, понимаете. Нужно было все озвучивать. Он посмотрел все это на экране, и ему это страшно понравилось. Просто страшно понравилось. И он даже как-то изумленно смотрел после этого на меня, вероятнее всего, значит, какое-то такое мистическое сходство с Бондарчуком проступило в моих чертах. И он все смотрел на меня и на экран. И дальше он показал себя как гениальнейший мастер, гениальнейший мастер озвучания речи и звука и облика человеческого. Он так это все озвучил! Так это все блистательно сделал! Так все внутренние дырки законопатил! Все это сделал. Я такого в жизни никогда не видел.
Оптимистическая трагедия
Кстати, потом я узнал одну вещь, которая меня страшно, совершенно обрадовала, и обрадовала, и удивила. Оказывается, Вячеслав Васильевич Тихонов время от времени занимался дубляжом. И не потому, что у него так уж плохо было с финансами. Просто это, видимо, доставляло ему удовольствие. И вот послушайте, кто помнит эту чудесную картину Клода Лелуша «Мужчина и женщина», которой была увлечена вся страна. Там ведь Трентиньян гениально говорит голосом Тихонова. С какой это сделано деликатностью, пониманием облика актерского, с каким это сделано мастерством и сердечным теплом. Послушайте!
Потом закончилась эпопея 10-дневная с фильмом «От нечего делать». И мы уже расстались с Вячеславом Васильевичем просто друзьями. И вскорости через… не помню, год, два, три, не помню, не считал — у Вячеслава Васильевича случился 50-летний юбилей. И на этот 50-летний юбилей что-то творилось невероятное в советском обществе. То есть такого праздника не было даже на 100-летие Ленина, даже на 70-летие советской власти. Просто это было настоящее народное торжество. И вот накануне как бы апофеоза этого народного торжества, которое должно было произойти в Московском доме кино, Вячеслав Васильевич Тихонов позвонил мне и сказал: «Сережа, я бы очень хотел, чтобы мой вот этот юбилейный творческий вечер начался с нашей короткометражки». И так и произошло. И я никогда не забуду, как я пытался прорваться в Дом кино. Потому что прорваться к Дому кино было невозможно: все улицы вокруг Дома кино были запружены народом, конная милиция… То есть это, конечно, были не похороны Сталина, никто никого не давил и не убивал, но протиснуться туда было ну просто нельзя. И это была толпа счастливых людей, просто каких-то счастливых, радостных людей, как будто произошло что-то такое у каждого в жизни, чему они все радуются, все вместе, и куда-то пытаются пройти, чтобы продолжить свой радостный праздник. И вот я туда как-то просочился, протырился, прорвался. И начался этот вечер с нашей работы. Потом я получал много всяких премий, в том числе престижнейших фестивалей мира: в Венеции, в Берлине… Но самая большая премия в моей жизни — вот самая большая и самая главная премия в моей жизни — была та просьба Вячеслава Васильевича.
Егор Булычов и другие
Егор Булычов и другие
Через несколько лет я снова набрал уже известный мне телефон Вячеслава Васильевича и сделал предложение совершенно просто дикое и невозможное для него. Но он опять подумал и сказал: «Да, давай, давайте, мне это очень интересно».
Егор Булычов и другие
Это было предложение сыграть попа Павлина в экранизации пьесы Горького «Егор Булычов и другие». Вячеслав Васильевич приехал на студию, и мы опять занялись прежде всего поиском внешнего облика. В этот раз он нашелся как-то быстро, почти сразу. Нужно сказать, что на «Егоре Булычове» работала художником-гримером замечательный художник-гример Тамара Гайдукова, которая работала, во-первых, с Вячеславом Васильевичем на фильме Бондарчука «Война и мир», и она делала князя Андрея. Вот. И потом она также работала у Андрона Кончаловского на фильме «Дворянское гнездо» и делала Леню Кулагина. И таким образом, Тамара Гайдукова как бы свела массу таких самых разнообразных художественных таких поисков — и моих, и Вячеслава Васильевича — вот в одну такую очень тонкую и очень сложную пластическую работу грима попа Павлина.
Нужно сказать, что Вячеслав Васильевич сыграл эту небольшую роль с очень большой силой самоотдачи… Там же тоже какая-то существует ерунда с этим попом Павлином, про которого всякие досужие критики писали, какой он вообще ужасный поп и как он вообще может молоть всякую ерунду, значит, богословскую ерунду в ответ на живые требования жизни. И в общем все это естественно, тоже без всяких разговоров уже. Там очень ценно было на этой картине, что разговоров почти не было, все это Вячеслав Васильевич отмел как такую, так сказать, не относящуюся к делу чушь. И играл он глубоко верующего и глубоко изверившегося человека одновременно. То есть вот эта вот двойственность человека, желающего верить, человека, который с точки зрения богословской гениально знает все, что связано с высшим разумом или с высшими нравственными ценностями мира, который смотрит вокруг себя и видит, что как бы ничего у него одно с другим не съезжается, не сходится. И при этом при всем он оставляет в себе вот эту вот веру… Да, веру человека, который служению этой вере отдал всю жизнь, но который не может быть просто примитивным, глупым попугаем, который повторяет одно и то же, одну и ту же чушь, которая не съезжается с действительностью. Вот, она — небольшая роль, но как она по-человечески была сделана, эта, в общем-то, нечеловечески плохо написанная великим пролетарским писателем Горьким роль!
Доживем до понедельника
Доживем до понедельника
И я ему необыкновенно благодарен за то, что он мне помог из в общем-то ходульной и хрестоматийной такой ерунды, идеологической ерунды сделать вот такую вот глубоко человеческую историю. Причем он был потрясающим совершенно партнером Михаилу Александровичу Ульянову, который играл Егора.
Доживем до понедельника
И мало того что они очень привечали друг друга и очень хорошо, нежно и расположенно относились друг к другу, — у них на протяжении всей картины было такое странное соревнование, соревнование двух великих звезд. А они были к этому моменту величайшими звездами советского кинематографа. Опять я был в глупейшем положении, потому что я был дебютант, снимающий теперь первую полнометражную картину. А это были суперзвезды — великие топ-звезды советского кино.
Семейное счастье
Семейное счастье
И я вспоминаю одну историю, как озвучивал Михаил Александрович Ульянов. Он ужасно не любил и не мог озвучивать то, что он сыграл на съемке. То есть мог, конечно, но он делал это так мучительно, через такое нежелание. И он все время хотел еще под это подвести какую-то научную основу. И требовал, чтобы его подключили к какой-то электронике. Его там подключали на какие-то немыслимые приборы. Он был весь как космонавт, весь в проводах… И когда ему нужно было начинать говорить реплику, его бил там разряд легкого электрического тока, чтобы он попадал. Он начинал, но все равно он начинал через две реплики начало своей реплики. Это был такой цирк! А тогда озвучивали не как сейчас, отдельно, тогда озвучивали сценами. И рядом стоял Вячеслав Васильевич Тихонов, который… ну просто он мог попасть с закрытыми глазами, совершенно не глядя на экран, глядя в пол, абсолютно не наблюдая за своей собственной артикуляцией. И это была такая трогательная пара. Один стоит, подключенный на все электрошоки и электротоки, космонавт практически, великий космонавт Ульянов, который никак не мог попасть в собственную артикуляцию точно, и «измученный нарзаном», Вячеслав Васильевич Тихонов, который все это терпел, терпел, терпел, терпел… А потом сказал: «Миш, смотри». Сказал. Это. Я видел это своими глазами. Я был поражен абсолютно. Он сказал: «Миш, смотри». Он повернулся к экрану спиной, Тихонов. К экрану спиной. Он не видел ни своей этой самой артикуляции, ни ульяновской артикуляции, просто спиной повернулся. Он видел только в окошечке от проекции маленькие фигурки. И вот он, не глядя на экран, только глядя на проекцию, идеально синхронно озвучил все за себя и за Ульянова, причем еще изменив тембрально голос, чтобы было похоже на Михаила Александровича. И он на него так посмотрел: «И что ты мне этим доказал? Ну вот что ты мне этим доказал?» И тот хохотал просто до упаду, а «космонавт» чуть не плакал от ужаса. Вообще вот так мы очень весело и как бы по-семейному снимали эту картину, где Михаил Александрович, на мой взгляд, сыграл самую сильную и самую подлинную трагическую роль человека, всю жизнь прожившего на чужой улице. Вот эта вот такая, может быть, главная тема и жизни Михаила Александровича целиком — всю жизнь с большим, невероятным успехом и пафосом утверждения прожить свою личную человеческую жизнь на совсем чужой улице. И может быть, самой тонкой, несмотря на то что в картине снималось огромное количество действительно великолепных звезд того времени: и Лапиков, и Капелян, и Жора Бурков, и Лена Соловей, и Женя Стеблов, и Римма Маркова, и Русланова, — вот во всем этом блистательнейшем созвездии актеров самой, что ли, сосредоточенной и самой чистой звучала партия, которую вел поп Павлин.
Они сражались за Родину
Они сражались за Родину
Ну смешно было на этих съемках. Вот на этих съемках я впервые услышал имя Штирлица, и услышал его тоже очень интересно. Я собирался предложить еще одну роль Вячеславу Васильевичу. И я его спросил: «А куда привезти сценарий?» Он говорит: «Ну, привези его на студию Горького. Я там буду на первом этаже сидеть в окошке». Я говорю: «Как в окошке?» — «Ну да, на первом этаже буду сидеть в окошке и смотреть, значит, перед собой». Я говорю: «А чего это вы будете сидеть в окошке на студии Горького?» Он говорит: «Я там лет теперь пять сидеть буду». Я говорю: «А почему это вы будете сидеть в окошке лет пять на студии Горького?» Он говорит: «Ну вот я согласился играть одного… Он, конечно, как бы русский разведчик. Но он, конечно, большой эсэсовский чин. Я буду сидеть в этом окошке в эсэсовской форме и смотреть перед собой. Ты бы знал, как мне это отвратительно». Я говорю: «Что?» Он говорит: «Эсэсовская форма». Я, говорит, помню до сих пор, как мне отвратительна эта эсэсовская форма. Я говорю: «А чего вы тогда пять лет будете сидеть в том, в чем вам сидеть отвратительно? Ну, откажитесь». Я же не знал ничего. Он говорит: «Как я могу отказаться? Как я могу отказаться? Это мне Таня Лиознова подсуропила». Я говорю: «Чего?» — «Ну вот Штирлица Таня подсуропила. А Таня — мой товарищ по институту, ну как я могу отказать Тане, своему хорошему, очень нежному товарищу по институту, которого я бесконечно люблю? Поэтому я пять лет буду сидеть вот в эсэсовской форме».
Семнадцать мгновений весны
Вячеслав Васильевич так вот вошел в одну из самых главных и зрелых ролей своей жизни. Потому что так, как он сыграл Штирлица… То есть у меня даже такая странная мысль, что для него поп Павлин был такой изначальной, что ли, площадкой для такого рода персонажей, которые как бы всю жизнь должны провести в чужом облике. Вот там чувствовалось это. Чувствовалось, как Тихонов проводит свою жизнь и живет в чужом облике профессионального богослужителя. А тут, значит, как бы этот знаменитый Штирлиц, который Штирлиц — Тихонов, вынужден прожить жизнь в абсолютно чуждом ему облике. Ну, как ни странно, дальше выяснилось, что Штирлицу очень идет, очень к лицу… Дико сказать, да! Действительно, дико идет же Вячеславу Васильевичу этот эсэсовский мундир, и он в нем себя совершенно естественно, хорошо ощущает и чувствует. Постольку, поскольку дальше уже пошли в ход совершенно другого качества свойства, артистические свойства личности Вячеслава Васильевича быть естественным и органичным при любых обстоятельствах, в которые может поставить его жизнь.
Семнадцать мгновений весны
Я посмотрел первый раз «Штирлица» в санатории в каком-то. Странно. Я никогда вообще не бывал в санаториях. А тут каким-то образом меня занесло не то на пять, на шесть дней в сочинский санаторий, и я там вместе с отдыхающими посмотрел какую-то серию «Штирлица». И на меня такое прекрасное впечатление произвел Вячеслав Васильевич. И я сразу понял, чем именно он меня захватил не только как зрителя, но и как режиссера. Я вдруг увидел, как с годами он становится красивее и красивее. Как с годами его черты, его волшебные, ненормально прекрасные черты его аристократического лица вдруг обретают какие-то дополнительные нотки такой мужественной, упрямой сопротивляемости неумолимо движущейся жизни. Он был замечательно красив. И я тут же, просто в этот же вечер, набрал номер телефона, позвонил ему и сказал: «Вячеслав Васильевич, вообще замечательная работа, замечательная картина. Вам дико идет эсэсовский мундир». Что ему ужасно не понравилось сразу, он сказал: «Тоже нашел за что похвалить». — «Нет, я звоню по другому поводу. Я вам звоню по поводу того, как вам идет, так сказать, возраст. Как он идет вам на пользу даже внешним параметрам вашего лица. Оно становится прекрасным». Он опять такую выдержал паузу и сказал: «Лучше бы оно было менее прекрасным, а возраст был все-таки помоложе. Лет на десять-пятнадцать. Ну, спасибо тебе, спасибо тебе за то, что ты меня хвалишь за то, чему я порадоваться не могу».
…И другие официальные лица
…И другие официальные лица
Ведь это действительно целое колоссальное событие в жизни нашего общества, нашей общей жизни — вот это появление Штирлица. Его невозможно объяснить как-то элементарно, понимаете. То есть ну трудно сказать… Вот Вячеслав Васильевич, поднапрягшись, замечательно изобразил патриотический подвиг советского разведчика, который проник в стан врага. Что-то там совершенно другое было и волновало души людей. Какая-то большая тоска, какая-то вот общенародная тоска — жить в чужом облике. В частности, в облике такого постоянного строителя коммунизма и постоянного строителя какого-то неизвестного, но светлого будущего. Вот это мужество сохранения личности в условиях враждебного окружения. А я хорошо помню, как я действительно всех этих стукачей-комсомольцев воспринимал как враждебное окружение, ну просто враждебное окружение. Меня никогда не привлекало сесть где-нибудь в окошке лет на пять и смотреть перед собой из этого окошка в каком-нибудь галстуке, накрахмаленной рубашке и с комсомольским значком. Хотя я понимал, что это, вероятнее всего, так сказать, выгодно и дает надежды на какие-то неведомые перспективы. Но противно! Не хочется! И вот это вот ласковое ощущение того, что все равно можно остаться человеком в любой одежке, даже в столь отвратительной, как эсэсовский мундир. Вот что-то там такое вот было, что ужасно располагало людей. И что сделало Штирлица очень странным народным героем. Странно, да, как вот там какой-то, допустим, шпион в гитлеровской форме может стать народным героем. А Штирлиц стал народным героем.