Явь возвращалась к Владу сквозь свинцовую тяжесть головной боли. Город, через который они шли, выглядел чужим и громоздким, словно заброшенные театральные выгородки, всякий случайный взгляд или улыбка у них по пути дразнились злорадством и, казалось, предназначались лично ему — Владу.
Еще несколько дней плавал он в бредовом аду долгого похмелья, текучие видения калейдоскопически сменяли друг друга, кружили его по лабиринтам горячки, пока мир со всем своим содержимым и звучащим встал перед ним на все четыре ноги. Блажен, кто испытал.
Только после этого Епанешников потащил Влада в редакцию, где Майданский встретил его так, будто они виделись лишь вчера и с тех пор ничего особенного не случилось:
— А, на ловца и зверь! Здорово, Владик. С утра из Союза писателей звонили — тебя ищут: надо Абдулжа-лилова в больницу отправлять, а он засел у матери в ауле и — ни в какую. Силой брать не хотят, чтобы в народе нездоровых настроений не разводить, а подобру он не хочет. Тебя спрашивает, с тобой, говорит, согласен. — Он впервые взглянул на Влада, и тот прочел в его усталых глазах откровенную укоризну. — Не знаю уж, на чем вы сошлись, но сам посмотришь, чем это кончается. — И опустил тяжелую голову к верстке. — Леня, поезжай с ним, а то они там вдвоем по новому заходу начнут. Берите машину и — айда. Пока.
Вскоре редакционный газик тянул их по безлесым плоскогорьям в сторону ногайской столицы — аула Икон-Халк. Вокруг, насколько хватало глаз и воображения, не проглядывалось ничего, на чем можно было бы задержать взгляд: одна лишь волнообразная цепь пологих бугров, кое-где в желтых разломах эрозии и сквозь них — к тусклому горизонту — крученая плеть грейдера. За весь путь, километров эдак тридцать с лишним, ни одна живая тварь, как Влад ни вглядывался, не перебежала им дорогу. Пустыня внемлет Богу.
— Понимаешь, — словоохотливо рассказывал ему по пути Епанешников, — занятный это тип — Абдулжалилов. Кем он только ни перебывал в области: вторым секретарем обкома комсомола, зав. военным отделом обкома партии, редактором газеты, помощником председателя облисполкома, секретарем Союза писателей несколько раз. Трезвый — ты к нему не подступишься: педант, пунктуален до болезненности, тарабарщину неї іен-клатурную знает назубок, произносить ее умеет с этаким, я бы даже сказал, шиком. Без „товарища” ни шагу и всех на „вы”. Просохнет — сам увидишь, ты еще с ним дерьма наглотаешься, он не из благородных, все забудет, как будто и не было. Но собьется с круга — сразу человеком запахнет, и ведь действительно не без таланта. К фокусам его здесь попривыкли, просохнет, снова в кабинет определят. У него это, говорят, еще до войны началось, он тогда с последней волной, уже в тридцать восьмом попал, когда в комсомоле работал. Неизвестно, какой ценой, но после Ежова сумел выскочить. Вот тогда первый раз и сорвался с винта. Пойми меня правильно, я лично к нему хорошо отношусь, только ты не заблуждайся, не строй иллюзий, он сломан, уже без хребта, а это значит, тварь ползучая, не более того…
Селение, которое вынеслось им навстречу из-за очередного бугра, совсем не походило на аул в классическом смысле этого слова: никаких тебе саклей, лепящихся к горе наподобие ласточкиных гнезд. Влад увидел скорее довольно унылого вида предгорную станицу, чем что-либо похожее на горское жилье: пыльное скопление однообразных хат под шифером и железом с несколькими каменными постройками в центре. Черкесск в миниатюре.
При всей невзрачности здешних построек дом матери ногайского классика оказался из самых неказистых: однокомнатный скворечник под старым, в ржавых потеках шифером, на пороге которого маячила старуха в платке и, держа над слезящимися глазами козырек ладони, всматривалась в них, словно с другого берега.
Она молча поклонилась им первая и молча же пропустила их мимо себя в дом. В ее окаменелости сквозило такое черное отчаяние, что, проходя рядом с ней, Влад отвернулся. „Господи, — мгновенно пронеслось в нем, — и моя бы вот так!”
В единственной. комнате этого скудного жилья, в углу, на чем-то вроде топчана, с сомкнутыми глазами, сжавшись, будто мерзнущий ребенок, в комок, лежал Абдулжалилов, не двигаясь и вообще не подавая признаков жизни. Это был уже не человек, а человеческая тень, источавшая животное зловоние и теплившаяся одной лишь горячечной тоской.
— Фазиль, — тихонько позвал Епанешников, — мы за тобой, тебя дома ждут. Фазиль!
После недолгого молчания тот разлепил гноящиеся глаза, остановился на Владе, губы его раздвинулись, обнажая провал желтозубого рта:
— А, это ты…
— Я за тобой, — как бы боясь спугнуть его хрупкое пробуждение, Влад говорил не двигаясь, — возвращаться пора.
— Хорошо, хорошо… Если ты говоришь…
Он был так по-детски жалок, этот вывернутый на чуждую ему изнанку и раздавленный чужой слабостью горец, что Влад не сдержал подступивших к горлу спазм, заплакал, но опять-таки не столько от сочувствия, сколько от бессильной ярости, хотя и здесь не понял, за что и на что.
"Какого черта, — только и отложилось в нем, — отчего все это?”
— Ладно, ладно, — снисходительно заворчал Епанешни-ков, — будет сентименты разводить. Давай его загружать. У меня еще воскресная полоса на столе.
По дороге забившийся в угол Абдулжалилов напряженно молчал и, только поймав на себе чей-то взгляд, пытался улыбнуться в ответ — слабо и благодарно.
Они завезли ногайца к нему домой, где их так же молча как и мать в ауле, приняла нестарая еще и довольно миловидная татарка, вызывающе не скрывавшая своего глубочайшего презрения и к ним, и к родному мужу, и, едва позволив гостям сложить его на продавленный диван в прихожей, с грохотом захлопнула за ними дверь. Старый муж, пьяный муж.
— Вот стерва, — в сердцах сплюнул, выходя во двор, Епанешников, — а стоит ему очухаться, она ему ноги на ночь моет, а если ему блажь в голову вдарит, то и юшку выпьет. Что за сволочная порода — человек, особенно — женщина…
В редакции Майданский встретил его внезапной новостью:
— Сверху приказано взять тебя пока к нам, так сказать, на стажировку, с дальнейшими перспективами. Цитирую по памяти. Поздравляю с прибытием на нашу каторгу, дорогой товарищ. Иди, оформляйся к кадровику и к Лёне на культуру вместо мальчика. Адью.
С этого закрутилась его вторая газетная жизнь.
Как-то на Сорок второй улице в Нью-Йорке в сквере на лавочке лежал точь-в-точь в абдулжалиловской позе черный того же, примерно, возраста. Он явно доходил, во всяком случае, выглядел на последнем пределе. Рядом с лавочкой, под его бессильно свисающей рукой, серел пакет с торчащим из него горлышком бутылки.
Мимо тек, разливался во все стороны, в том числе и в этот сквер, огромный многомиллионный город, для которого этого черного уже просто не существовало.
Цивилизация приняла этих пришельцев, вырвав их из естественной для них среды, но не дала им взамен ничего, кроме дешевого забытья.
Голос Гашокова в телефонной трубке на этот раз вибрировал с особой значительностью:
— Товарищ Самсонов? Здравствуйте. Гашоков беспокоит. В обкоме есть мнение включить вашу книгу стихов в план издательства на следующий год. Мне поручено…
Остальное до Влада доносилось, словно сквозь подушку, хотя тот что-то еще пытался нудить насчет доверия партии, воспитания растущих талантов и, конечно же, своих новых подстрочников. Но какое теперь это могло иметь значение? Он готов был сейчас не только перевести весь гашоковский бред от начала до конца, но и насочинять за того впятеро больше, лишь бы услышать еще раз подтверждение уже сказанного.
О, эта первая книга, любовь и проклятие всех начинающих! При всей обычной ее немощности она вбирает в себя столько душевных сил, страданий и сердечного горения, что в зрелом возрасте всего этого с лихвою достало бы на целое собрание сочинений с приложениями. Нет таких унижений (во всяком случае любому автору впоследствии так кажется), такого горя (об этом говорить не приходится!), такой жестокости (а это уж само собой), каких не вынес бы автор ради того, чтобы подержать в руках пахнущий типографией экземпляр собственного сочинения и впервые в жизни начертать на нем свой первый автограф. Безумству, так сказать, храбрых поем мы песню. Им, гагарам, недоступно.
Наметанный глаз Епанешникова мгновенно по лицу подчиненного определил важность полученного им сообщения:
— Чего там у тебя?
Влад не произнес — выдохнул:
— Включили.
— Поздравляю, — сразу догадался Епанешников, — Седугину обеспечено прободение. Такого у нас отродясь еще не бывало, чтобы русский автор получил приз в виде книжки стихов. Ты, мэтр, в этом смысле черкесский Колумб. — Он повернулся к двери. — Даня, Дани-и-ил!
Из соседней комнаты выпросталась лобастая голова Майданского:
— Ну, чего стряслось?
— Вот, полюбуйся, — Епанешникова прямо-таки распирало торжествующее злорадство, — опять всем нам нос утер. Включили в издательский план, можешь себе представить, что будет с Седугиным? Бедняга гнется здесь десятый год, все пороги обил, все передние обползал, Фирсова завалил челобитными, из Литинститута рекомендацию имеет, и хоть бы что, как заколодило, нет бумаги, говорят. А вот для этого варяжского гостя, оказывается, есть, ну не чудеса ли, Данька? Видно, этот гусь явно родился в чесучовой паре. Это дело мы не можем оставить без последствий, закрывай, Даня, лавочку, все равно номер готов. Труби, труба!..
По случаю жаркого послеобеденного времени подвал был пуст и прохладен, словно заброшенный склеп. Догадливый дядя Саша, скользнув по гостям оттаявшим взглядом, выставил сразу литровую марочной, присовокупив к ней уже от себя тарелку с сыром и зеленью:
— Кушайте, гости дорогие…
Пожалуй, впервые они пили здесь, не торопясь, не подгоняя друг друга тостами, мирно смакуя как запах вина, так и вкус закуски. Душный город солнечно заглядывал к ним через запыленные окна сверху, отчего трапеза ощущалась ими еще более внятно и благостно.
Кончается лафа, ребята, — печально сетовал Майдан-ский, — и у меня для вас пренеприятное известие: к нам едет новый редактор. — Несколько месяцев в газете царила разгульная атмосфера междувластия. — Наша разведка показывает такую раскладку: фамилия — Попутько, зовут — Андрей Лаврентьевич, по всему судя, из обрусевших хохлов, только что кончил вепеша в Москве. Итак, что мы имеем: первое — чужак, второе — хохол, третье — из вепеша. Подвожу итоги: дело дрянь.
— Может, все еще образуется, — подал голос Епанеш-ников, — этих из вепеша, бывает, с полдороги сманивают.
— Ребята, этот доедет, — еще печальнее продолжил тот, — чует мое еврейское сердце.
Епанешников не выдержал характера, съязвил:
— Сколько раз оно тебя обманывало, Даня.
— На этот раз нет.
— Не скажи.
— У него здесь баба…
Воцарилось красноречивое молчание, и Бог знает, как долго бы оно длилось, если бы его не прервало громкое низвержение в эту винную преисподнюю разбойно пьяного Ведищева:
— Бандиты, — с порога возгласил он, наподобие стоглавого и сторукого чудища заполняя собою помещение, — пидарасы вонючие, лучшего друга обошли, не позвали. Чуть что, Ведищев спасай, Миша выручи, а как праздник, так по междусобойчикам разбегаются, где правда, кому верить! Знаю, знаю, — замахал он на них руками, хотя никто не собирался ему ничего сообщать, — Михаил Ведищев все знает, у Михаила Ведищева везде глаза и уши и еще кое-что. Я, как узнал от Верки из издательства, сразу к вам кинулся, а вас уже и след простыл, паскудники. Я вот по дороге сюда один на радостях четыре стакана принял, от обиды — без закуси. Нет правды на земле, сказал поэт, но нет ее и далее…
С нашествием Ведищева ни о каком задушевном застолье нечего было и думать. Началась обычная в таких случаях вакханалия, вызвавшая к жизни покорных ей духов в лице Поддубного и прочей компании. Последний, по обыкновению, появлялся как бы из пустоты, благоухая во все стороны запахом дешевого одеколона. Способность появляться именно таким образом являла его особую привилегию, персональное свойство, претензию на оригинальность, а, может быть, даже природный дар.
— Поздравляю, поздравляю, — сразу ввинтился он в разговор, — приятно, когда преуспевают порядочные люди, а то ведь кругом или держиморды, или мещане, слова осмысленного не услышишь. Поневоле, как Диоген из бочки, пойдешь с фонарем по городу искать, извините, человека. — Он пил наравне со всеми, но никогда не пьянел, только болотные глазки его стекленели, да заострялся и без того остренький носик. — Кстати, Владислав Алексеич, давно хотел поговорить с вами о ваших стихах. У меня зреет идея вечеров вашей поэзии под девизом — „Поэзия в массы”. Не правда ли, в этом что-то есть, коллега?
Но, перебив Ведищева в самый разгар его словоизвержений, Пал Палыч тем самым, незаметно для себя, зашел в заминированную зону, а когда заметил, было уже поздно.
— Захлопни капот, бездарь, — моментально взвинтился тот, — что ты понимаешь в большой поэзии! Поэзия это, — он взвел к потолку сумеречные от пьяного безумия глаза, — та же добыча, можно, сказать, золота или, может, какого другого благородного металла, горы приходится дерьма переворачивать, пока до жемчужного зерна доберешься. Вот знал я, к примеру, одного поэта из Сызрани или из Сарапула, не помню уж, но это и не важно. Нет, точно из Сарапула, Гущин его фамилия, Вениамином звали, Веней попросту, мы с ним накоротке были, так этот Веня, хотя вроде и Вася, впрочем, и это не важно, так вот он мог тыщу пятьсот принять без закуси и читать. И как читать, доложу я вам! А ты тут лезешь, Пашка, со своим мусором, ты бы лучше за женой своей смотрел, опять с моей спуталась…
Остановись, Ведищев, ты ужасно! Он выдумал тебя от начала до конца, он составил тебя, словно монстра, гомункулуса, робота, из целой кучи мелкого актерского хлама, набранного им в скитаниях по городам и весям страны перезревшего социализма в поисках преимущественно литературной поденщины. Сгинь, Ведищев, с глаз его, ибо ты фантом, а фантомы должны знать свое место, но с Пал Палычем мы еще разберемся…
Пьянка раскручивалась с быстротой сорванного с тормозов и пущенного под гору тяжеловесного состава, грозя вскоре похоронить под собой всех участников, что, наверное, и случилось бы, если бы в самый ее разгар в подвале не появился еще один посетитель.
В самом его появлении не было ничего сверхъестественного, хотя визиты новичков-одиночек воспринимались здесь как известного рода бестактность, граничащая с плохим тоном, но слишком уж вызывающе бросилась всем в глаза его трезвая начальственная вальяжность, чтобы посетитель этот мог остаться незамеченным или оставленным без внимания.
Он был высок, осанист, хорошо упитан, но без излишней грузности, и чем-то напоминал викинга из недавнего исторического фильма, только в отлично сшитом штучном костюме и при галстуке.
Посетитель с любопытством осмотрелся, хмыкнул многозначительно, насмешливыми глазами навыкате выделил из общей сутолоки именно их компанию и барственно подплыл к ней, игнорируя всех остальных:
— Здравствуйте, товарищи, — посетитель буквально излучался снисходительным добродушием, — я — ваш новый редактор, Попутько Андрей Лаврентьевич. Давайте знакомиться…
Так Влад встретился со своим новым шефом.
Давно канули в вечность те блаженные времена, когда он с замиранием сердца ждал выхода своей новой книги, когда казалось, что стоит ей выйти, как у погрязшего в неведении человечества наконец-то откроются глаза и оно, это человечество, начнет слезно благодарить автора за совет и науку; когда читатель представлялся ему не в виде некоей абстрактной величины мистического нечто, критической фикции, а вживе, во плоти и крови, вроде соседа по квартире или попутчика в общественном транспорте.
Теперь они захлестывают его — эти первые экземпляры собственных книг. Под самыми немыслимыми обложками и на самых разных языках, но уже не приносят с собой в жизнь ничего, кроме досады и скуки. Мир вокруг давно оглох и ослеп, не желая читать и слушать витий и почище него. В любом захудалом супермаркете рядом с бойкой распродажей устаревшей моды бюстгальтеров беспорядочной грудой навалены книги, которых еще не касалась рука человека.
Книга давно перестала здесь быть делом избранных. Пишут все, от захудалых телевизионных обозревателей до консьержек, и будьте уверены, что чем хуже окажется очередное сочинение, тем больше шансов имеет оно на шумный успех.
К тому же для него выход каждой НОВОЙ КНИГИ — это еще и бомба с зажженным фитилем: десятки ядовитейших перьев готовы наброситься на нее не читая, только потому, что автор ее осмеливается нарушать детские правила их огнеопасной игры в политические прятки.
Его теперешняя молитва: Господи, спаси меня от новой книги!
А уже на следующий день новый шеф вызвал его к себе.
— Я тут полистал ваше личное дело, — добродушие в нем явно преобладало над всеми другими качествами, — с товарищами в обкоме посоветовался, и есть мнение, что хватит вам ходить в детских штанишках отдела культуры, пора попробовать себя в партийном разрезе. Завтра в станице Преградной районная партконференция, отправляйтесь-ка туда вместе с Николаем Георгиевичем. И еще вот что, — деловито определил шеф, — меня не интересуют пустые бутылки моих подчиненных, меня интересует только их деловая отдача, остальное — ваше личное хозяйство, — и снова добродушно расслабился. — Знаете, как говорил Хаим из Шепетовки, когда хоронил тещу: сначала дело, потом — удовольствие. Идите-ка прямо к Николаю Георгиевичу, договаривайтесь о деталях, он человек опытный, у него есть чему поучиться.
Что правда, то правда, подумал про себя Влад, но пререкаться не стал, следуя на этот раз золотому правилу не спорить с начальством, тем более новым. Завпартотде-лом Николай Георгиевич Пономарев, или попросту Коля, был алкашом-одиночкой, предпочитая принципиально индивидуальную пьянку всем остальным. С младых ногтей пройдя хорошую военную школу, зав даже в питейном деле проявлял свою офицерскую косточку. Где бы, к примеру, ни заставало его черное беспамятство — в кабинете, в забегаловке или под забором, — он никогда не забывал снять с себя сапоги и повесить на них портянки. Военная выучка сказывалась и в его статьях, походивших более на армейские рапорты, чем на газетное чтиво.
Когда Влад заглянул к нему, тот еще оказался в состоянии шевелить языком. И зашевелил:
— Значится, уже под меня копаешь, голубь, востер ты, брат, востер, я смотрю, осадить бы не мешало. — Лиловый его нос принялся усиленно багроветь. — Ты еще „папа” „мама” палочками выводил, когда я уже партотде-лом в корпусной газете заведовал. Бывало, приедешь в часть, а там из командного состава один ефрейтор, и тот косой. Берешь, конечно, все в свои руки. Полк, кричишь, слушай мою команду: „За Родину!”, „За Сталина!” — Он вдруг рывком выбросил себя из кресла, чтобы, видимо, наглядно продемонстрировать новичку степень тогдашнего своего порыва, но слабое пьяное тело его не выдержало внезапной перегрузки и снова вязко потекло на место. — Ладно, завтра в шесть ноль-ноль у автобусной остановки. Отправка в шесть тридцать. Задача ясна?..
Утром на автобусной станции Влад нашел Пономарева опять-таки чуть теплым. Но и в затуманенном мозгу зав-партотделом спасительный механизм расхожих стереотипов срабатывал безотказно:
— Хвалю, — он невидящим взглядом скользнул по циферблату над кассой, — точность — закон строевой службы. — Хотя Влад опоздал ровно на двадцать минут. — Значится, так. Садимся — на служебные, контроль беру на себя: ответственное партийно-государственное задание. В случае чего, поиграешь блокнотиком для острастки. Проверено действует без осечки. Пятьдесят хрустов чистой экономии. Билеты под отчет нам обеспечит товарищ из районного комитета, который нас встретит. — Он вдруг, остервеняясь, напрягся. — Я за пятьдесят хрустов полдня кропаю, у меня они не ворованные, чтобы этому жулью за билет отдавать. За мной! — И уже кому-то впереди себя. — Посторонитесь, товарищ, мы — на задание…
В дороге он сладко похрапывал, просыпаясь лишь для того, чтобы покоситься в сторону Влада бессмысленным оком и членораздельно сложить:
— Запишите… — после чего, икнув, он снова сладко засыпал.
Что записать, Пономарев не уточнял, но судя по той почтительной тишине, которая сразу вслед за этим воцарялась в автобусе, магическое слово производило впечатление. Затем сзади заводилось одобрительное перешептывание:
— Строга-а-ай.
— Потачки не даст.
— Во всяком деле порядок должон быть.
— С нашим братом иначе никак…
На автостанции в Преградной они вывалились прямо в объятия, товарища из районного комитета партии”.
— Здоров, Никола, сколько лет, сколько зим! — „Товарища”, приземистого карлу с лицом боксера-перестарка, бил хмельной восторг. — С полгода, считай, к нам носа не показываешь, может, принимаем плохо? Виноваты — исправимся, гражданин начальник. И на старуху бывает прореха, хе-хе-хе. — Гости еще не успели опамятоваться с дороги, а он уже по-хозяйски заталкивал их в случившуюся тут же „Волгу”. — На этот раз лицом в грязь не ударим, начальство распорядилось принять по первому классу, а наше дело солдатское: приказано исполняй. — Он воссел рядом с шофером. — К тете Клаше! — И повернулся к гостям, отчего воротник его насквозь пропотевшей и густо обсыпанной перхотью гимнастерки „а-ля Сталин” утонул в складках индюшачьей кожи. — Матерьялы я для вас подготовил, все в полном ажуре: доклад, прения, резолюция, выборы руководящих органов. Работайте по-стахановски, отдыхайте еще лучше, я вам только птичьего молока не приготовил, но если захочется — достану, кур подою, хе-хе-хе.
— Может сначала на конференцию, — заикнулся было несколько озадаченный Влад, — послушать, с людьми поговорить?
Между его спутниками последовало многозначительное переглядывание, после чего Пономарев примирительно осклабился прокуренными зубами:
— Молодой еще, только-только стажировку начал, поживет с наше, поварится в партийном котле, поумнеет. Верно говорю, Самсонов?
Они дружно рассмеялись, и, неожиданно для самого себя, Влад присоединился к ним, как бы включаясь этим в безвыходный загон их круговой поруки. Падать, так падать!
Из-за поворота дороги перед ними открылась уютная лощинка над рекой, посреди которой, наподобие карточных домиков на зеленом сукне, высилось несколько финских коттеджей, притенённых шапками маячивших вокруг них деревьев.
— Приехали, — подмигнул в сторону спутников райкомовец. — Ты здесь у нас еще не был, Никола? — И, не ожидая ответа, пояснил: — Весной поставили, по указанию из области, для дорогих, так сказать, посетителей.
В одном из этих коттеджей гостей встретила средних лет женщина в белом халате и, скользнув по ним откровенно оценивающим взглядом, радушно поинтересовалась:
— В баньку или сначала кушать будете?
— Чего я там не видел, — как от зубной боли поморщился Пономарев, — в баньке этой?..
Там стол был яств. Такого стола в скудной деликатесами жизни своей Влад еще не видывал, да и впоследствии, во времена куда более обильные, видывать доводилось не часто.
— Да, — восхищенно вздохнул Пономарев, жадно обозревая открывшееся ему застольное великолепие, — разблюдовка первый класс, есть разгуляться где на воле. Кони сытые бьют копытами, как в песне поется, встретим мы по-сталински врага!
Трудно сказать, чего тут только не было! Эскадра марочных бутылок плыла им навстречу в сопровождении тарелок и ваз, в которых всеми цветами радуги светилась, блистала, переливалась снедь в самых разнообразных количествах и видах: икра в трех цветах соседствовала здесь с лоснящейся собственным соком семгой, а та, в свою очередь, со всевозможными мясами и ветчинами, оттененными дарами земли — от сортовых помидоров и огурцов до персиков и винограда включительно. Пир победителей.