2. Пантомима
Как правило, Ливенфорд обходился без театральных зрелищ.
К ресторанам и аттракционам на ежегодной ярмарке обычно добавлялись сеансы кинопередвижки, где в атмосфере, пропитанной запахом апельсиновых корок и керосиновым чадом, можно было за два пенса посмотреть «Девушку, которая свернула не туда» или «Убийство в красном амбаре».
Полной же противоположностью этому считались, конечно, любительские концерты. В зимний сезон по четвергам небольшая кучка утонченных леди и джентльменов развлекала столь же утонченную публику пением и декламацией.
«А теперь выступит мистер Арчибальд Смолл…»
После чего наливающийся краской мистер Арчибальд Смолл в скрипучих сапогах и вечернем костюме с чужого плеча выходил вперед и пел: «Тора! поговори сно-ова со мно-ой».
Между этими полюсами театральный ручеек в Ливенфорде пересыхал, и в городке опять воцарялся суровый дух ковенантеров[1].
Так что представьте себе, какой поднялся переполох, когда в начале декабря стало известно, что в Бург-Холл на неделю, начиная с хогманая, кануна Нового года, прибудет пантомима.
Пантомима! Ну конечно для детей! И все же даже в самом черством сердце она пробудила интерес и вызвала трепет у влюбчивой молодежи Бурга.
Даже Догги[2] Линдсей, сын провоста[3], не скрывал своего интереса к пантомиме – снисходительного интереса, естественно; довольно специфического интереса, ибо Догги был представителем местного света, а именно его центром. Этот небольшой светский кружок и диктовал городу моду на крикливую одежду и вызывающие манеры.
Догги был бледнолицым юнцом, со склонностью к беспричинному смеху, прыщам и к невообразимому панибратству, выражавшемуся в дурной привычке хлопать своих знакомых по спине и, похохатывая, громогласно называть каждого стариной.
«Тяпнем по бренди, старина?» – таким было обычное приветствие Догги, когда он со знанием дела стоял в зале «Слона и замка». Догги носил яркие рубашки, блестящие запонки, а зимой – пестрое пальто с огромными карманами и воротником, неизменно подпиравшим его оттопыренные уши.
У Догги были поражающие воображение настоящие курительные трубки всевозможных изгибов и тяжелая трость, которой он стучал, шествуя по дороге. Он считался энциклопедическим знатоком женщин, а некогда держал бульдога.
На самом деле в Догги не было ни грамма порока. Он страдал от богача-отца, любящей, все ему прощающей матери и от своего худосочного телосложения. Добавьте к этому тщеславное желание провинциала, чтобы местные считали его повесой из повес, настоящим исчадием ада, – и вот вам портрет Догги в худшем его варианте.
Прибыла рождественская пантомима, труппа номер пять из Манчестера, которая забрела в эти северные края в надежде охмурить местных жителей «Золушкой». Но местные жители оказались менее податливыми, чем ожидалось.
В Пейсли на гастролирующую труппу Сэмюэлса хлынул дождь не букетов, а помидоров, а в Гриноке – настоящий град яиц. Так что ко времени прибытия в Ливенфорд моральный дух лицедеев оставлял желать лучшего.
У комика был слегка потускневший вид, хор путал слова, а мистер Сэмюэлс втайне придумывал срочное дело, которое могло бы оправдать его внезапный вызов в Манчестер.
Через два дня после премьеры в Бург-Холле Финлей встретился на Хай-стрит с Догги Линдсеем.
– Смотрите-ка, старина! – воскликнул Догги.
Он в основном окучивал Финлея как сведущего в оккультных тайнах тела. У незатейливого Догги либидо остро нуждалось в иллюстрированной книге по анатомии.
– Смотрите-ка, старина! Видел пантомиму?
– Нет! – сказал Финлей. – Что, хорошо?
– Хорошо! – Догги запрокинул голову и загоготал. – Боже мой, это чудовищно! Гадость, ужас, дрянь! Но все же, старина Финлей, это писк! – Он снова загоготал и, схватив Финлея за руку, спросил: – Ты не видел Дандини?
– Нет-нет! Говорю же, меня и близко там не было.
– Финлей, ты должен увидеть Дандини! – возмутился Догги, и глаза его увлажнились. – Богом прошу, ты должен увидеть Дандини! Именно ее, Финлей. Последнее слово тетки-травести. Старая извозчичья кляча в трико. Сам поймешь, о чем я. Избежала живодерни – та еще мамочка. Лет полста на сегодня, танцует, как куча кирпичей, и голос, как из бочки. О черт! У меня истерика от одной мысли о ней. – Он замолчал, совершенно опустошенный собственным смехом, но, взяв себя в руки, вытер глаза и объявил: – Ты должен увидеть ее, старина. Клянусь, что должен! Такое удовольствие нельзя пропустить. У меня есть места в первом ряду на каждое вечернее представление. Пошли со мной сегодня вечером. Питер Уир тоже придет и Джексон из «Рекламодателя»!
Финлей смотрел на Догги, испытывая сложные чувства: иногда этот юноша ему очень нравился, иногда вызывал чуть ли не ненависть.
С языка Финлея едва не сорвался отказ, но по причине какого-то смутного интереса – назовите это любопытством, если угодно, – доктор счел за лучшее согласиться и довольно сухо сказал:
– Могу заглянуть, если у меня будет время. В любом случае оставь мне место.
Затем, отказавшись от экспансивного предложения Догги насчет «тяпнем по бренди», он зашагал прочь, чтобы продолжить свои визиты к пациентам.
В тот вечер Финлей действительно заглянул в Бург-Холл, предварительно объяснив Камерону свои мотивы.
Камерон кивнул, насмешливо посмотрев на него:
– Сходи, если хочешь, а я закончу прием. Малышу Линдсею пойдет на пользу, если ты не дашь ему вляпаться в какую-нибудь неприятность. Он безмозглый псих, но, чесслово, есть в нем что-то хорошее.
Представление едва началось, когда Финлей скользнул на свое место, а публика, состоявшая в основном из молодых подмастерьев с верфи, уже принялась освистывать действо на сцене.
И правда, это было жалкое зрелище, а нервный мандраж артистов делал его просто чудовищным. И был, конечно, Дандини – двойник Дандини, в исполнении травести, Дандини как зеркало моды и эхо двора, франтоватый спутник принца!
Финлей заглянул в программку. Роль мальчика исполняла Летти ле Брюн. Ну и имечко! Ну и женщина! Это было высокое, растерянное, худющее создание – призрак в трико, явно набитом ватой, со впалой грудью и изможденным лицом, на скулах пятна румян…
Исполнительница главной роли машинально передвигала ноги и в прострации танцевала. От нее даже не требовалось петь. И действительно, когда хор подхватил припев, она едва пошевелила губами. Финлей мог бы поклясться, что она вообще не пела. Но ее глаза завораживали – большие голубые глаза, когда-то, видимо, прекрасные, теперь были полны страдания и презрения.
Каждый раз в ответ на очередную порцию насмешек эти трагические глаза широко открывались, а лицо застывало в стоической гримасе. Чем дальше шло представление, тем напряженнее становилась атмосфера: шиканье, свист и, наконец, издевательские выкрики. Догги был в экстазе – сжимал руку Финлея и чуть ли не валился со своего кресла.
– Ну разве она не умора? Разве не отпад? Разве было что-то смешнее со времен моей бабушенции?
Как будто она была какой-то новой театральной звездой, а он – импресарио, который ее открыл.
Но Финлей не улыбнулся. В глубине души он испытывал боль, как при виде чужого унижения.
Когда под гром нарочитых аплодисментов занавес опустился, Финлей чуть не вскрикнул от облегчения. Но для Догги еще ничего не закончилось – нет, до конца было еще далеко.
– Мы обойдем вокруг, – осклабившись и подмигнув, заявил он, – заглянем за кулисы.
Похоже, он припас нечто более тонкое – какое-то более изощренное издевательство, нежели грубый акт яйцеметания.
Финлей попытался было возразить, но они уже двинулись – Догги, Джексон и молодой Уир. Так что он последовал за ними по продуваемым сквозняками каменным коридорам Бург-Холла и поднялся по скрипучим ступеням в артистическую уборную Летти ле Брюн.
На самом деле это была общая раздевалка, с условными перегородками, рваными обоями и запотевшими стенами, однако почти вся труппа уже покинула помещение, наверняка испытывая облегчение оттого, что можно вернуться к себе.
Но Летти была там – сидела за захламленным столиком и медленно застегивала пуговицы на платье.
Вблизи она выглядела еще уродливее. Она смыла с лица жирную краску, но на скулах все еще виднелись два ярких пятна, а под большими голубыми глазами залегли темные круги.
Она молча изучала гостей.
– Ну, мальчики, – не без достоинства произнесла она, – что вам угодно?
Догги с нарочитой галантностью шагнул вперед – о, он был большим выдумщиком, этот Догги Линдсей!
– Мисс ле Брюн, – чуть ли не жеманно сказал он, – мы пришли, чтобы сделать вам комплимент и спросить, не окажете ли вы нам честь, отужинав вместе с нами?
Она молчала, а стоявший позади остальных юный Уир фыркнул, пытаясь подавить разбиравший его смех.
– Сегодня не могу, мальчики. Я слишком устала.
– О нет, мисс ле Брюн, – возразил Догги, – всего лишь маленький ужин! Как он может утомить такую актрису с таким опытом?
Актриса почти невозмутимо окинула их всех печальным взглядом.
Она понимает, что он обманывает ее, с болью подумал Финлей, и принимает это как королева.
– Завтра вечером я бы могла с вами поужинать, если хотите.
Догги радостно улыбнулся.
– Отлично! Отлично! – воскликнул он и назвал время и место встречи.
Затем, не давая повиснуть очередной паузе молчания, он в своей обычной залихватской манере сверкнул перед ней золотым портсигаром.
Но она покачала головой:
– Не сейчас, спасибо. – На ее губах появилась легкая улыбка. – Я кашляю от курения.
Еще одна довольно неловкая пауза. Все оказалось не так забавно, как они ожидали. Но Догги встряхнулся:
– Что ж, мисс ле Брюн, пожалуй, нам лучше сказать au revoir. Мы ждем вас завтра вечером. И еще раз поздравляю вас с прекрасным выступлением.
Когда они выходили, она снова тихо улыбнулась.
На следующее утро, сидя за завтраком, Камерон бросил перед Финлеем только что полученную записку.
– Послушай, – суховато заметил он, – тебе лучше отреагировать на это, раз уж ты так интересуешься театром.
В адресованной доктору записке была просьба заглянуть к Летти ле Брюн.
Так вот и получилось, что Финлей отправился утром в дом номер 7 на Черч-стрит. Он пошел рано, движимый странным любопытством и странным же чувством стыда.
Должно быть, когда он вошел в комнату, что-то из испытываемых им чувств отразилось на его лице, потому что Летти чуть ли не ободряюще улыбнулась ему.
– Да не волнуйтесь вы так, – сказала она с меньшей, чем обычно, невозмутимостью. – Я хотела, чтобы вы пришли. Я справилась о вас после вашего ухода. Вы единственный, кто не пытался надо мной подшучивать.
Она лежала в постели, в окружении нескольких вещей, очевидно своих собственных: фотография в тисненой серебряной рамке, хрустальный флакон «Флоридской воды», маленькие, в когда-то изысканном, а теперь изрядно побитом корпусе дорожные французские часы.
Вокруг царила атмосфера какой-то странной утонченности, которую только сама Летти могла придать комнате для приезжих. Финлей это остро почувствовал, и в его голосе прозвучала исключительная сдержанность, когда он спросил, чем может ей помочь.
Она жестом пригласила его сесть и, перед тем как ответить, откинулась на подушку:
– Я хочу, чтобы вы сказали, сколько мне осталось жить.
В этот миг на его лицо стоило посмотреть, что, должно быть, даже позабавило ее, поскольку, прежде чем продолжить, она слабо улыбнулась:
– У меня чахотка… Простите, вы, наверное, предпочитаете слово «туберкулез». Я бы попросила вас послушать мои легкие и сказать, долго ли еще мне с этим возиться.
Он был готов проклинать себя за такую оплошность. Как можно было не заметить этого? Все симптомы были очевидны: лихорадочный румянец, истощение, учащенное дыхание – абсолютно все.
Теперь уже не было ничего непонятного в той странной, вызывающей жалость апатии, с которой она выступала накануне. Он поспешно поднялся и, не говоря ни слова, достал стетоскоп. Он долго прослушивал ее грудную клетку, хотя в длительной аускультации не было необходимости, настолько были поражены ее легкие.
Правое легкое практически не дышало, левое было испещрено активными очагами болезни. Закончив, он не знал, что сказать.
– Ну же, – подбодрила она его. – Смелее, просто скажите мне.
Наконец, в сильном замешательстве, он произнес:
– Вам осталось, наверное, месяцев шесть.
– Вы очень добры. – Она изучающе смотрела ему в лицо. – На самом деле вы имеете в виду шесть недель.
Он не ответил. Огромная волна жалости захлестнула его. Он пристально взглянул на нее, пытаясь представить, каким было в прошлом это изможденное лицо. Она и правда не была старой. Болезнь, а не годы, состарила ее. Глаза у нее были действительно необыкновенные; должно быть, когда-то она была прелестной женщиной – явно женщиной со вкусом. А теперь гротескно семенящая в десятиразрядной пантомиме мишень для каждого провинциального хама!
Его мысли невольно сложились в неуклюжие слова:
– Сегодня вечером вам лучше не беспокоиться насчет этого ужина. Вам явно не стоит туда идти.
– Ой, но я иду! Уже и не помню, когда в последний раз меня приглашали на ужин. А следующего – еще дольше ждать…
– Но разве вы не понимаете… – перебил он ее.
– Понимаю, – ответила она. – Но если им хочется, пусть пошутят. Что такое жизнь? Просто маленькая шутка.
Она лежала, глядя в окно.
Потом, словно опомнившись, достала из-под подушки кошелек и спросила доктора, сколько ему должна.
Финлей густо покраснел. Ее обстоятельства говорили сами за себя. Но, несмотря на всю свою неопытность, он обладал тактом. У него хватило ума назвать плату – очень небольшую, – и он молча взял деньги.
Когда он уходил, она сказала:
– Я надеюсь увидеть вас сегодня вечером.
Весь этот день он не мог выбросить ее из головы.
Он поймал себя на том, что с нетерпением ждет наступления вечера. Ему хотелось снова ее увидеть и, если получится, помочь ей, разгадать скрывающуюся в ней тайну. И все же ему становилось не по себе при мысли о предстоящем ужине. Он боялся, что беспардонные насмешки Догги оскорбят ее.
Наконец пробило одиннадцать часов, настало время, назначенное для званого ужина в маленьком ресторанчике, недавно открытом на Черч-стрит человеком по имени Уильям Скотт. Это было довольно приличное заведение, посещаемое главным образом коммивояжерами и известное жителям Ливенфорда как «Суонк». Возможно, оно было названо так по причине некоторой утонченности, касающейся убранства столов, а именно скатертей и стеклянной посуды.
Разумеется, «Суонк» закрылся задолго до одиннадцати вечера, но Догги, знавший всех и вся, уговорил Скотта организовать хороший ужин в маленькой, с пылающим камином комнате.