Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три Александра и Александра: портреты на фоне революции - Анджей Анджеевич Иконников-Галицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На следующий день, едва позавтракав, Блок нетерпеливо отправился гулять в город. Дошёл до Невы, до Английской набережной, ещё не утратившей великокняжеского лоска. (Кто бы знал, что тут вот через восемь месяцев взгромоздится серо-чёрная тень крейсера «Аврора», отсюда прогремят те самые выстрелы по Зимнему). У Благовещенского моста сел на трамвай и поехал на Петербургскую сторону, непривычно именуемую Петроградской, – в места своей юности. По дороге видел вспыхивающие в разных местах очаги стихийных митингов: людские фигурки слипались вокруг ораторов в плотные конгломераты, как опилки вокруг магнита. В вагоне пассажиры разговаривали тоже на митинговых, повышенных тонах.

Вышел на Каменноостровском проспекте, прошёлся по Карповке, мимо того самого дома, где вчера Амфитеатров курил в кабинете и мучительно вспоминал его, Блока, образ. Оплавленный и грязноватый весенний снег лежал по краям тротуаров и на крышах домов. Любуясь графикой голых деревьев, толпящихся за оградой Ботанического сада, Блок проследовал к Гренадерским казармам. Постоял, посмотрел на мощнее здание с колоннами, в котором прожил семнадцать лет, от возраста гимназиста-приготовишки до обретения литературной славы. Потом почему-то решил отправится на Выборгскую сторону. По Гренадерскому мосту перешёл Большую Невку и, миновав Сампсониевский проспект, вскоре оказался на Лесном. Не ведая того, Блок шагал теперь по тем самым камням, по которым семнадцать дней назад шёл Грин, напрягая последние силы, – в сторону Финляндского вокзала.

Чем ближе к вокзалу, тем оживлённее становился проспект и примыкающие к нему улицы. Движущаяся людская среда густела, в ней преобладали тёмно-серые, чёрные, коричневые рабочие тона. Здесь мало было бобровых шапок, всё больше картузы и фуражки; совсем не виделось шляпок с перьями, но много попадалось простых шляп, иногда с вуалями, и платков. Прогрохотали один за другим три грузовика, их кузова были битком набиты фигурами в серо-зелёных шинелях и щетинились штыками, как ежи. Ясно было, что эти массы целенаправленно текут к вокзалу. Стали попадаться транспаранты – на красном кумаче наскоро намалёваны буквы: «Слава борцамъ за народное дѣло!», «Да здравствуетъ республика!», «Въ борьбѣ обрѣтёшь ты право своё!» На углу Финского переулка уже заварился какой-то импровизированный митинг. Голоса звучали резко и невнятно.

Александр Блок, из записной книжки 1917 года:

«Толпы народа на углах, повышение голоса, двое в середине наскакивают друг на друга, кругом поплёвывают и посмеиваются. Это – большевики агитируют.

Идёт по улице большой серый грузовик, на нём стоят суровые матросы и рабочие под красным знаменем “Р.С.Д.П.” (золотом). Или – такой же разукрашенный, на нём солдаты, матросы, офицеры, женщины, одушевлённые, красивые».

Вслед за грузовиками Блок свернул в Финский переулок и через несколько минут был уже в толпе у Финляндского вокзала. Тут явно ожидали чего-то. Матросы, интеллигенты, рабочие, студенты, барышни стояли кучками и поодиночке, переминались с ноги на ногу, разговаривали, курили. Некоторые были с цветами. Солдаты и работницы лузгали семечки. Внезапно по толпе прошло шевеление; люди придвинулись к выходу из здания вокзала – как прихожане к амвону перед началом проповеди.

Тяжёлые двери открылись, из них стали выходить пассажиры; многие останавливались, глядя на сгустившуюся толпу, и, удивлённо озираясь, следовали дальше. Но вот показалась плотная группа прилично одетых господ (чёрные пальто, каракулевые шапки) и среди них две-три дамы. Из толпы раздались звонкие крики студентов и барышень: «Слава героям!», «Ура!», «Да здравствует свобода!» К вокзальному порогу полетели цветы.

Пугая работниц клаксоном, к поребрику тротуара подкатил автомобиль. Солдаты быстро откинули вниз борта кузова. На образовавшуюся площадку залез какой-то человек в форменной кожаной тужурке автомобильного батальона с красным бантом на груди и красной повязкой на рукаве. В толпу ударили его хриплые выкрики:

– Граждане! Товарищи! Мы сегодня здесь… Проклятый царский режим… Страдальцы за нашу свободу… Наши товарищи, прибывшие…

Он так сильно выкрикивал начала фраз, что концы их совершенно пропадали в рокочущем хрипе. Но толпа, не понимая, улавливала смысл выкрикнутого и одобрительно шумела. Группа людей, вышедших из вокзала, продвинулась к автомобилю. Некоторые из них забрались на площадку, подсаживаемые солдатами. Вот солдаты подхватили на руки и подняли наверх даму средних лет, несколько полноватую, но моложавую. На фоне тёмно-серой толпы и грязно-снежной площади она выделялась, как пятно свежей краски на старом заборе. Светленькая шубка, муфточка, небольшая милая меховая шапочка, из-под которой выбиваются пышные стриженые волосы. Холёное личико, нежному овалу которого противоречит энергичный разлёт бровей. Рядом со сплёвывающими солдатами и хмурыми рабочими – нечто необъяснимое.

Зазвучали речи; говорила что-то и дама в шубке. Расслышать слова было невозможно, да и не нужно: люди кругом воспринимали не смыслы, а волны идейных излучений. Человек в кожанке выдыхал вместе с паром имена-фамилии выступавших ораторов. Перед тем, как дать слово даме, кинул в толпу:

– Товарищ! Александра! Коллонтай!

И что-то ещё про свободу, что Блок уже не мог разобрать.

Возвращаясь домой, он вспоминал необыкновенный образ: светская, светлая женщина в чёрном месиве мужских фигур, произносящая фразы о равноправии и социализме. Весенние лучи, искрящийся снег. Странное воплощение его, Блока, юношеских прозрений о Жене, облечённой в солнце… Александра Коллонтай. Знакомое, где-то слышанное имя.

V

Митинг закончился нескоро. Александра Михайловна в сопровождении товарищей отправилась в Таврический дворец, в Петросовет, когда солнце уже клонилось к горизонту за Адмиралтейским шпилем. Временами её настигало головокружение, то ли от счастья, то ли от усталости. Устала она ужасно. Сенсационные известия о событиях в Петрограде, об отречении Николая, о создании думского правительства застали её в Норвегии. Две недели решался вопрос о возвращении в Россию. Потом был переезд вместе с группой таких же, как она, политических эмигрантов через Швецию в Финляндию, бесконечные дорожные разговоры на повышенных тонах, в клубах табачного дыма – о революции, о войне, о политике, о будущем России, о земле и воле, о том, кто должен войти в состав будущего республиканского правительства. Наконец, поезд из Або в Петербург и эта встреча, радостная, но утомительная; этот митинг, вдохновительный, но отнимающий последние силы. Да, за восемь лет жизни в Европе она отвыкла от российской чехарды и свистопляски. Сегодня ещё будут встречи, разговоры, расспросы, а на завтра назначено заседание русского бюро ЦК большевиков, где ей необходимо присутствовать, и ещё с полдюжины мероприятий. Отдыха не предвидится. Кругом всё кипит, как в жерле вулкана.

Из письма Коллонтай Ленину и Крупской, март 1917 года: «Вот уже неделя, что нахожусь в водовороте новой России, яркость и сила впечатлений такова, что передать её даже не пытаюсь. Народ переживает опьянение великим актом. Говорю народ, потому что на первом плане сейчас не рабочий класс, а расплывчатая, разнокалиберная масса, одетая в солдатские шинели. Сейчас настроение диктует солдат. Солдат создаёт и своеобразную атмосферу, где перемешивается величие ярко выраженных демократических свобод, пробуждение сознания гражданских равных прав и полное непонимание той сложности момента, который переживаем».

Это письмо будет написано через неделю. Ещё через неделю, 2 апреля, совершится Христова пасха. На следующий день, в Светлый понедельник, товарищ Коллонтай с цветами в руках будет встречать Ленина – всё на том же Финляндском вокзале, обычно таком тихом и скромном. А сейчас она едет с вокзала к Таврическому дворцу. Едет на автомобиле, присланном, кажется, Временным правительством или каким-то из бесконечных комитетов. Вот и Литейный мост – то самое место, которое в начале нашего повествования мы наблюдали сверху, с воздушного шара. Лёд, истоптанный тысячами ног, блестит в лучах угасающего светила. Ярчайшие блики загораются на шпиле Петропавловского собора. Перед тем, как упасть за горизонт, солнце становится похоже на красное знамя. Александра Михайловна видит всё это, но не может испытать то чувство, которое охватывает всякого созерцающего гармонию невской панорамы предзакатного Петербурга. Её неугомонный разум занят митинговыми речами, социальными идеями, политическими планами, думами о завтрашних и послезавтрашних заседаниях и встречах.

Переехали мост, свернули на Шпалерную. Взгляд большевички-аристократки скользит по фасадам домов, отражается от оконных стёкол. Она не видит того, что происходит за ними, внутри. Она не замечает вывески «Трактиръ» над первым этажом двухэтажного углового дома на пересечении Шпалерной улицы и Воскресенского проспекта. Там, в полутьме, в углу, за столом, покрытым не очень чистой скатертью, сгорбившись над чашкой, сидит Александр Грин. Он уже третий час сидит, потребляет, не закусывая, «революционный чай»; перед ним сменилось три чайника. Он пьёт, собственно, со вчерашнего вечера. Его большие руки с узловатыми пальцами напряжённо упираются в край стола, как будто готовятся взяться за шкот или натянуть фалинь. Его взгляд устремлён за окно в надзвёздную даль, и он вряд ли видит проезжающий по улице автомобиль и спешащую навстречу извозчичью пролётку. Вот автомобиль и пролётка поравнялись – и исчезли из пределов видимости.

В пролётке один седок – Александр Амфитеатров. Он едет ужинать после журналистских встреч и бесед в Таврическом дворце с господами, близкими к Временному правительству. Он только что повстречался глазами с проезжающей эффектной дамой на заднем сиденье чёрного «паккарда» – и не отразил её в сознании, занятый своими мыслями. Дама тоже не заметила известного журналиста и беллетриста.

Наши герои продолжали путь – каждый в своём направлении.

VI

В течение суток, 18–19 марта 1917 года, в Петрограде встретились и разошлись четыре необыкновенных человека: Александр Грин, Александр Амфитеатров, Александр Блок и Александра Коллонтай. Три Александра и Александра.

Может быть, всё происходило не так, как мы описываем. Но происходило же, и как-то, похожим образом.

Эти четверо – совершенно разные люди в творчестве, в общественной деятельности, в жизни. Соединил их (а потом и развёл) 1917 год. Оказавшиеся не своей волей вдали от Петрограда (ссылка, эмиграция, военная служба), они вернулись к невским берегам сразу же после начала великой и страшной русской революции. До этого времени они не были друг с другом знакомы. Впоследствии будут встречаться, разговаривать по телефону, здороваться, проходить друг мимо друга – и не сблизятся. Грин познакомится с Амфитеатровым в редакции какой-то из петроградских газет летом 1917 года. Блок будет готовиться к выступлению вместе с Коллонтай на собрании-митинге за несколько дней до открытия Учредительного собрания в январе 1918 года («От здания к зданию / Натянут канат. / На канате плакат: / Вся власть Учредительному собранию…»), но выступление не состоится. Грин попытается привлечь Блока к участию в беспартийной газете «Честное слово», затеянной в Москве голодным летом 1918 года; они поговорят об этом по телефону, но газета будет закрыта большевиками через неделю и надежды на сотрудничество испарятся. Трое – Амфитеатров, Блок, Грин – проведут немало дней и ночей под обледенелой крышей Дома искусств (того самого, на Невском, напротив бывшего ресторана Альберта); в страшные мертвенные времена Гражданской войны и разрухи будут получать там скудные продовольственные пайки.

Сокрушительную поступь революции они услышат и воспримут по-разному. Коллонтай окажется в высших сферах новой власти (впрочем, там – на вторых ролях, а впоследствии и вовсе в заграничной дипломатической ссылке). Блок, ищущий в погибели правду, будет напряжённо слушать музыку революции, сблизится с левыми эсерами – поэтами разрушения; после их краха погрузится в творческое молчание. Амфитеатров новую власть возненавидит (и взаимно), убежит от неё за границу и оттуда будет вести с ней войну булавочным оружием газетной публицистики. Грин найдёт свой способ эмиграции: в страну литературного вымысла, в Зурбаган, Лисс и Гель-Гью; в его сознании уже тогда, в 1917 году, начинали вырисовываться контуры светозарных фигур Ассоль и Фрези Грант.

Да, пути их разойдутся и завершатся в совершенно разных точках времени и пространства. Сорокалетний Блок погибнет от неизвестной болезни в августе 1921 года. Грин, ровесник Блока, умрёт от рака в Старом Крыму в июле 1932 года. Политический эмигрант Амфитеатров скончается на семьдесят шестом году жизни в Италии, в Леванто, в феврале 1938 года. Самая долгая жизнь суждена Александре Коллонтай: пережив почти всех друзей и врагов, соратников и противников, она десяти дней не дотянет до восьмидесятилетия и покинет этот мир 9 марта (24 февраля по-старому) 1952 года, почти точно в тридцать пятую годовщину начала революционных событий в Петрограде.

1917 год – решающий в их судьбах: определил будущее, бросил отсветы на прошлое.

Вот уж действительно узловая станция времени.

Сотворение волшебника

Александр Грин

I

Кажется, у Хармса есть такая фраза (ею персонаж, он же автор, замышляет начать повесть): «Волшебник был высокого роста».

Эта фраза очень подходит для начала повествования о Грине.

Грин, конечно, был волшебник.

Никогда не объяснишь, как делается волшебство. Из чего оно рождается. На что оно похоже.

Во внешности Грина мемуаристы подмечают черты обитателя вымышленного мира – то ли сказочника, то ли тайного советника из новелл Андерсена. Высокий рост, худоба, чёрный сюртук, чёрная же шляпа; под её широкими полями – усталые, сумрачные глаза.

Виктор Шкловский, писатель, критик, литературовед: «…Я познакомился <…> с длиннолицым, бритым, очень молчаливым человеком, тогдашнюю фамилию которого я забыл. Впоследствии узнал, что это был Грин».

Эдгар Арнольди, киновед и кинокритик: «Через минуту вошёл высокий худой человек. У него было удлинённое лицо, несколько выступающие скулы, высокий лоб, характерный рисунок носа. Запомнились сурово сжатые губы и вдумчивые усталые глаза. Это было лицо много пережив шего и передумавшего, видавшего виды человека. Можно было догадаться, что жизнь его крепко обработала и изрядно исцарапала. Он протянул мне большую костлявую руку и представился:

– Беллетрист Грин».

Константин Паустовский, писатель: «Грин был высок, угрюм и молчалив. Изредка он чуть заметно и вежливо усмехался, но только одними глазами – тёмными, усталыми и внимательными. Он был в глухом чёрном костюме, блестевшем от старости, и в чёрной шляпе. В то время никто шляп не носил».

Всеволод Рождественский, поэт: «Худощавый, подсохший от недоедания, всегда мрачно молчаливый, он казался человеком совсем иного мира».

Михаил Слонимский, писатель: «Это был очень высокий человек в выцветшей жёлтой гимнастерке, стянутой поясом, в чёрных штанах, сунутых в высокие сапоги. Широкие плечи его чуть сутулились. Во всех движениях его большого тела проявлялась сдержанность уверенной в себе силы. Резким и крупным чертам длинного лица его придавал особое, необычное выражение сумрачный взгляд суровых, очень серьёзных, неулыбавшихся глаз. Высокий лоб его изрезан был морщинами, землистый цвет осунувшихся, плохо выбритых щёк говорил о недоедании и только что перенесённой тяжёлой болезни, но губы были сжаты с чопорной и упрямой строгостью несдающегося человека. Нос у него был большой и неровный».

Иван Соколов-Микитов, писатель (в пересказе Владимира Сандлера): «Сухощавый, некрасивый, довольно мрачный, он мало располагал к себе при первом знакомстве. У него было продолговатое вытянутое лицо, большой неровный, как будто перешибленный нос, жёсткие усы. Сложная сетка морщин наложила на лицо отпечаток усталости, даже измождённости. Морщин было больше продольных. Ходил он уверенно, но слегка вразвалку. Помню, одной из первых была мысль, что человек этот не умеет улыбаться».

В портретных описаниях подчёркнута строгая вертикаль: длинное лицо, продольные морщины, худоба, очень высокий рост. Некоторыми особенностями внешности и поведения он напоминает булгаковского Воланда (не исключено, что Булгаков, внимательно читавший Грина и встречавшийся с ним лично, использовал черты его образа при описании загадочного иностранца, появившегося на Патриарших прудах). На самом деле, по сохранившимся метрическим данным, волшебник был роста чуть выше среднего: 177 см. Приметы из следственного дела 1903 года: «Рост 2 аршина 7 7/8 вершка[1], волосы русые, глаза серые, взгляд коих угрюмый; лицо продолговатое, чистое, нос с горбинкой, рот и подбородок умеренные, усы чуть пробивались…»

Фраппированное воображение мемуаристов приподнимало его фигуру ввысь. Или он незаметно для окружающих парил близ земной поверхности, возвышаясь на десяток сантиметров над собственным ростом?

Очевидное расхождение мемуарных и документальных данных о Грине неудивительно: ведь такого человека на самом деле вовсе не было – по крайней мере, до марта 1907 года, когда из печати вышел свежий номер газеты «Товарищ» с подписью «А. С. Грин» под коротеньким рассказом «Случай». Да и позднее Грин то появлялся, то исчезал; в зеркале документов стал отражаться только в последнее десятилетие своей жизни.

А что же было на самом деле?

II

Было семейство письмоводителя, позднее делопроизводителя Вятской губернской земской больницы Степана Евсевьевича Гриневского. Семейство непростое, не очень дружное, небогатое, хотя и не совсем бедное. В этом семействе, жительствовавшем в городишке Слободском, что в тридцати верстах от Вятки, 11 (23) августа 1880 года родился мальчик и через два дня был окрещён Александром в местной Никольской церкви. Так, по крайней мере, написано в документах. Волшебник Грин в автобиографии 1913 года поменял эту дату на 1881 год – возможно, для того, чтобы продлить возраст магического тридцатитрёхлетия.

Степан Евсевьевич (или Евсеевич, от рождения Стефан Евзибиевич) происходил из шляхты Виленской губернии. В 1863 году, ещё гимназистом, он был арестован за участие в польском восстании (пытался, как сказано в деле, «сформировать мятежническую шайку»), сослан в городишко Колывань, что в предгорьях Алтая, затем переведён в Вятскую губернию. Со временем за примерное поведение был прощён великодушным самодержавным колоссом; ему разрешили поступить на службу и даже вернули права дворянства. Так из мятежного шляхтича образовался вятский обыватель, обречённый десятилетиями ходить на службу через унылые двери губернской больницы.

Ходить, правда, стало недалеко: весной 1881 года семейство Гриневских перевезло свой скарб по размокшей грязной дороге из Слободского в Вятку, в пределы больницы, где делопроизводитель обрёл казённое жилище. На телеге, влекомой ленивой гнедой кобылой, помещались члены семейства: супруга Анна Степановна, урождённая Ляпкова[2], дочь отставного коллежского секретаря, и двое малышей: полугодовалый Саша и трёхлетняя приёмная дочь Наташа. У Гриневских долго не было детей; на седьмом году супружества они взяли из приюта девочку; через год родился мальчик – и почти сразу умер; и вот, ещё через год – Саша.

Невесёлую думу думал, наверно, Степан Евсеевич, вышагивая по вязкой хляби рядом с телегой – о вольном шляхетском прошлом и скучном провинциальном будущем. А впрочем, кто знает, про что он думал. О родителях Саши мало что известно. Анна Степановна произведёт на свет ещё двух дочерей, Антонину и Елизавету, и сына Бориса (после рождения первой дочери приемыша Наташу отдадут на воспитание чужим людям) и умрёт, не дожив до сорока лет. Через четыре месяца после её смерти Степан Евсеевич обвенчается со вдовой-чиновницей Лидией Авенировной Борецкой. В семью Гриневских войдёт её одиннадцатилетний сын Павел; в новом браке появятся ещё сын Николай и дочь Варвара. С братьями и сёстрами у Саши не будет особенно близких отношений – ни во взрослые и поздние времена, ни, кажется, в детстве.

О детстве Саши Гриневского вообще достоверных сведений мало. Он сам писал про ранние свои годы дважды – в автобиографии 1913 года, предназначавшейся для «Критико-биографического словаря русских писателей» С. А. Венгерова, и в «Автобиографической повести», опубликованной в 1931 году в журнале «Звезда» (обратите внимание на магические даты-перевёртыши: 13–31). Кое-что добавляют мемуаристы – с его же слов. Но можно ли доверять воспоминаниям волшебника?

Во всяком случае, подвода с пожитками Гриневских дотащилась до Вятки – в те самые дни, когда умы в России кипели и бурлили, запалённые вестью: в Петербурге нигилисты, исполнители какой-то неведомой и страшной «Народной воли», взорвали царя (фамилия одного из цареубийц – Гриневицкий – так похожа…). Что будет? Чего ждать? Перед страной разверзалось неведомое грядущее, показывало свой лик (для кого-то желанный, для кого-то пугающий) Великое Несбывшееся. От этого, впрочем, жизнь губернского города не поменяла своего строя и русла; она продолжала течь в предначертанном направлении, как жидкая грязь по весенней колее.

Ещё меньше слышен был шум времени внутри ограды губернской больницы, где Гриневские прожили пять лет. За эти годы в большом имперском мире многое изменилось: курс реформ плавно перетёк в реакцию; одни министры отправились в изгнание, другие пришли на их места; вспыхнула ярким светом и сгорела «Народная воля». А Саша Гриневский рос и радовался жизни… И за вуалью радости начинал прозревать её, этой жизни, скорбное несовершенство. Странное чувство иногда просыпается в странных детях: как будто всё кругом не настоящее; а настоящее – лучезарное – ждёт где-то там, за углом, за поворотом, на том берегу…

Саша был, конечно, странным ребёнком.

В автобиографии он напишет: «Детство моё было не очень приятное. Маленького меня страшно баловали, а подросшего за живость характера и озорство – преследовали всячески, включительно до жестоких побоев и порки». Так бывает: талант, который есть непреодолимое стремление к совершенству и к счастью за горизонтом, светился в маленьком ребёнке и привлекал к нему безотчётную любовь взрослых. И он же, этот талант, разрывая душу взрослеющего человека на тысячи противоречивых стремлений, рождал конфликт с внешним миром – царством устойчивости самодовольного порядка.

Обо всём остальном, что происходило с ним в те первые, определяющие годы жизни, он выскажется кратко, подстраивая вольно или невольно реалии своего детства под сложившийся образ себя – писателя: «Я научился читать с помощью отца 6-ти лет, и первая прочитанная мною книга была “Путешествие Гулливера в страну лилипутов и великанов” (в детском изложении). Мать тогда же научила писать. Мои игры носили характер сказочный и охотничий. Мои товарищи были мальчики-нелюдимы. Я рос без всякого воспитания. В 10 лет отец купил мне ружьё, и я пристрастился к охоте».

Воспоминание необъективно: если мать научила шестилетнего мальчугана писать, а отец помог одолеть науку чтения и дал в руки сыну свифтовского «Гулливера» – то это значит, что рос он отнюдь не «без всякого воспитания». Надо отметить ещё и то обстоятельство, что родители не слишком обременяли своего первенца домашними обязанностями, и времени для погружения в мир книг было у него предостаточно. Страсть к чтению, спутница детской мечтательности, вскоре одолела его. В автобиографии он напишет: «Я читал всё, что под рукой было, сплошь, от “Спиритизма с научной точки зрения” до Герштекера[3] и от Жюля Верна до приложений к газете “Свет”. Тысячи книг сказочного, научного, философского, геологического, бульварного и иного содержания сидели в моей голове плохо переваренной пищей». В «Автобиографической повести» Грин дополнит список авторов и книг: Джон Дрэпер[4], Майн Рид, Густав Эмар[5], Луи Жакольо[6]… Эта пестроцветная смесь бесчисленными отблесками отразится в его рассказах, повестях и романах; имена, названия, типажи из прочитанных в детстве книг воплотятся в образы того мира, который создаст он сам… Но пока что он – мальчик, подросток, ученик начальных классов.

Семья разрослась, из тесного больничного жилища перебралась в город, на съёмную квартиру. В 1889 году Сашу определили в приготовительный класс Александровского вятского реального училища. В список учащихся он был внесён 16 августа, а уже в октябре педагогический совет уведомил Гриневских о плохом поведении их сына Александра. С этого времени в журнале инспектора училища, куда заносились сведения о неуспешных учениках и о всяческих нарушителях порядка, одна за другой появляются записи, рисующие Александра Гриневского в самом неприглядном свете. Вот он «бегал по классу и дрался»; вот ещё хуже: «обижал девочку и не сознался в том»; такого-то числа «употреблял неприличные выражения» и «вел себя неприлично на уроке закона Божьего», за это, конечно же, «был удалён с урока», но и тут не угомонился: «по выходе из училища толкался и кидался землёй» и, отбежав от школы на безопасное расстояние, «передразнивал на улице пьяного. Свистел и вёл себя крайне неприлично».

Странность Саши проявлялась теперь вовсю – это был бунт одержимого против упорядоченности скучного мира. При том учился он неплохо, хотя и неровно. В конце первого учебного года заслужил особое, занесённое в инспекторский журнал, постановление педагогического совета: «Среди товарищей резко выдавался один только Гриневский, выходки которого были далеки от наивности и простоты. <…> Поступки Гриневского обращали на себя внимание даже училищного начальства». Все нормальные одноклассники готовы подчиняться и выполнять; все дети как дети, а он… Родителей уведомили, «что если они не обратят должного внимания на дурное поведение своего сына и не примут с своей стороны меры для исправления его, то он будет уволен из училища».

Педагоги как в воду глядели. Меры, принятые родителями («преследовали всячески, включительно до жестоких побоев и порки» – написано в автобиографии), не возымели действия. 1 сентября 1890 года Саша Гриневский пошёл, как все «нормальные» сверстники, в первый класс училища, а в октябре выбыл из числа реалистов, официально – по прошению отца. Но истинная причина была известна всем: неисправимый шалун, озорник, возмутитель спокойствия. Учителя в реальном училище были, в общем-то, добрые, портить мальчишке будущее не хотели: так как исключение по решению училищного совета «за плохое поведение» означало запрет на поступление в императорские школы, они настоятельно посоветовали Степану Евсеевичу забрать сына «по прошению» – на год.

Путешествие Саши Гриневского по закоулкам школьного мира возобновилось на следующий год – снова в первом классе реального училища. Проучился год – и не плохо, даже по поведению имел четвёрку (тройка означала опасный конфликт с педагогами; двойка – исключение из школы). Перешёл во второй класс. Четырнадцатым октября 1892 года помечена предпоследняя запись о Гриневском в инспекторском журнале: «Во время урока немецкого языка писал неприличные стихи на инспектора, его помощников и преподавателей». Вслед за этим – коротко и безоговорочно: «Выбыл из училища».

На сей раз выгнали – не стерпели «неприличных стихов». Правда, и тут не с волчьим билетом, а «по прошению».

В этой истории, смешной и печальной – весь будущий Грин. Неразумный. Неуправляемый. Не умеющий ни подо что и ни под кого подстраиваться. Невыносимый. Особенный. В своей «Автобиографической повести» он опишет эпизод со стихами подробно и драматично, хотя, по-видимому, не вполне достоверно. Впрочем, важна не оболочка фактов, а их внутренний смысл: становление изгоя.

«Аккуратно обдёрнув блузу, плотный, чёрный Мань-ковский вышел из-за парты и подал учителю роковой листок. Скромно покраснев и победоносно оглядев всех, доносчик сел. Преподаватель этого часа был немец. Он начал читать с заинтересованным видом, улыбаясь, но вдруг покраснел, потом побледнел.

– Гриневский!

Я встал.

– Это вы писали? Вы пишете пасквили?

– Я… Это не пасквиль. <…>

– Выйдите вон и ждите, когда вас позовут в учительскую.

Я вышел плача, не понимая, что происходит. <…> Классный наставник Решетов привёл меня в учительскую комнату. <…> За большим столом, с газетами и стаканами чая, восседал весь синклит.

– Гриневский, – сказал, волнуясь, директор, – вот вы написали пасквиль… Ваше поведение всегда… подумали ли вы о родителях?..

Он говорил, а я ревел и повторял: “Больше не буду!”»

Через неделю Александр Гриневский был принят в Вятское городское четырёхклассное училище (по престижности – на ступень-две ниже реального училища). Сильных эмоций и глубоких следов в душе городское училище, судя по всему, не оставило. В «Автобиографической повести» Грин ограничится краткой характеристикой, в коей неприязнь по-гриновски контрастно соединена с одобрением: «Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах, пол деревянный, простой <…>. Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем отсутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам «ты», а не стеснительное «вы», начали мне нравиться».

Школу сию он и окончил – сравнительно благополучно – в 1896 году – как раз тогда, когда в столицах и в захолустье со вздохами и скорбью обсуждали печальное начало нового царствования: во время коронации Николая II в Москве на Ходынском поле были задавлены сотни людей. По случаю коронации, кстати говоря, Саша Гриневский получил (через отца, конечно) заказ: изготовить двести бумажных фонарей для торжественной иллюминации больницы. Заработал восемь рублей.

Домашняя обстановка к этому времени изменилась: мать, Анна Степановна, умерла, когда Саша учился в предпоследнем классе; в дом вошла мачеха Лидия Авенировна. Отношения с ней у старшего пасынка сложились, по всей вероятности, такие же, как со школой: одобрительно-неприязненные, сдержанно-враждебные. Саше было пятнадцать лет, он вступил в возраст самоутверждения. Добавим к этому объективному обстоятельству известные нам особенности его характера – и увидим, что конфликт с семьёй неизбежен. Человек сформировался; определилось его противостояние с окружающим миром.

III

С окончанием школы – в неполных шестнадцать лет – началась взрослая жизнь.

Началась сразу, почти мгновенно: в те именно минуты, когда пароход неторопливо и уверенно отходил от пристани Вятки. Александр Гриневский стоял на его борту, держась за поручни, и смотрел на свой город. Кто-то махал ему рукой с берега. Кто? Наверно, отец и сёстры. Может быть, кто-то из сверстников, «мальчиков-нелюдимов», пришедших проводить товарища. В общем – прошлое уходило в береговую даль, сливаясь с панорамой нелюбимого родного города. Солнце долго висело над лесистыми берегами. Это было на вершине года – 23 июня.

Взрослая жизнь Александра Степановича отчётливо разделяется на три почти равных (лет примерно по двенадцать) периода. Назовём их так: период бродяжества, период писательства, период волшебства.

Период бродяжества – это юность, тот самый возраст, к которому будут обращены все главные произведения волшебника Грина. Детство и школьные годы почти не отразились в его творчестве – лишь изредка, неотчётливыми тенями проступают образы, явившиеся оттуда. А впечатления бродяжного времени и опыт, накопленный в странствованиях и бедствиях, станут основой той ткани, из которой сотворены «Алые паруса» и «Бегущая по волнам», «Золотая цепь» и «Дорога никуда».

Между тем, это самый трудный для изучения период жизни Грина. Здесь всё окутано туманом легенд, проникнуто автобиографическим вымыслом, озарено отсветами будущих литературных сюжетов. Основой источник сведений – «Автобиографическая повесть», произведение более беллетристическое, чем документальное. Её дополняют эпизоды, пересказанные со слов Грина мемуаристами. Лишь со второй половины 1902 года жизненный путь нашего героя более или менее надёжно прослеживается по беспристрастным военным, судебным и полицейским документам.

Вырисовывается следующая последовательность событий.

23 июня 1896 года Александр Гриневский отправляется из Вятки на пароходе в Казань, оттуда в Одессу поездом. Цель – поступить в мореходные классы и стать моряком. В вагоне знакомится с неким пассажиром, оказавшимся управляющим крупной мануфактурой в Одессе, от него получает рекомендательное письмо к господину Хохлову, влиятельному служащему Русского общества пароходства и торговли (РОПИТ). По прибытии в Одессу узнаёт, что для поступления в мореходные классы требуется шестимесячный стаж плавания в качестве ученика; притом матросскому ученику не только не полагается жалованье, но за пропитание с него требуют денег. Гроши, которыми смог ссудить отец, заканчиваются. Пытается устроиться на какой-нибудь пароход, живёт в гостинице, в ночлежке, в бордингаузе – общежитии береговой команды (вот откуда описание бордингауза в «Золотой цепи»). Только в августе по рекомендации Хохлова удаётся устроиться учеником матроса «за плату восемь рублей пятьдесят копеек за продовольствие» на пароход «Платон». За деньгами пришлось обращаться к отцу – тот выслал, сколько мог.

Итак, юноша, ни разу до этого не покидавший лесную дремучую Вятку, становится моряком-черноморцем.

Ненадолго.

Два рейса по Крымско-Кавказской линии (Севастополь, Ялта, Феодосия, Керчь, Батум). В итоге за неуплату денег осенью того же года ученик матроса Гриневский списан на берег в Одессе.

Опять протекция Хохлова, опять бордингауз, опять поиск места. Зимой, вследствие конфликта с обитателями бордингауза оказывается выставлен на улицу. Далее – больница, ночлежный дом, жизнь впроголодь, случайные грошовые заработки. Работает сторожем на складе, грузчиком, поваром, матросом, маркировщиком. Всё это описано в «Автобиографической повести» и не подтверждается никакими иными источниками. Полагаем, что в целом автору следует верить, хотя в деталях возможен художественный вымысел. Несомненно то, что ситуации и образы из «Автобиографической повести» находятся в тесном родстве со многими эпизодами из рассказов и романов писателя Грина. А также то, что все попытки юноши Гриневского вписаться в портовую и морскую жизнь заканчивались конфликтами.

Лишь весной 1897 года – удача: его берут матросом на пароход «Цесаревич». Но и тут недолгая служба была оборвана ссорой – на сей раз с капитаном. Об этом эпизоде Грин в «Автобиографической повести» сообщает очень кратко, как будто сам конфузится своей неуживчивости: «…Уволили меня за сопротивление учебной шлюпочной гребле; этому бессмысленному занятию предал нас капитан “Цесаревича” <…>. Дело произошло в Смирне, на обратном из Александрии пути. В наказание (а я публично высмеивал потуги капитана и однажды бросил даже вёсла) меня сняли с работы, и я окончил путь пассажиром, ничего не делая». И снова голодная жизнь на берегу. Вещи, которые успел нажить, пришлось спустить на толкучке. «Всё было уже продано мной – даже моя корзинка, даже краски, которыми хотел я рисовать на берегах Ганга цветы джунглей».

Вместо джунглей – вновь северные болотистые леса; вместо Ганга – извилистая Вятка. По истечении года скитаний потянуло домой. Возвращение семнадцатилетнего Александра в отчий дом не было триумфальным. Но неудачи ничего не изменили в его характере и в его взаимоотношениях с близкими. Отец и раньше помогал чем мог непутёвому сыну – и теперь пособил: устроил на маленькую писарскую должность в канцелярию Вятской городской управы. Но сын через несколько месяцев уходит с тёпленького местечка. Какое-то время служит в городском театре, переписывает роли для драматической труппы. Потом поступает на железнодорожные курсы, через неделю или две бросает их. Работает писцом в одной из местных канцелярий, переписывает по заказу отца ведомости годового отчета земских благотворительных заведений. Так перемогает зиму.

Приходит лето 1898 года – и вновь ветер странствий уносит Сашу. Опять пароход отчаливает от вятской пристани. Из Казани путь Гриневского теперь лежит по Волге к Астрахани и далее в Баку. В кармане – десять рублей, полученные от отца. Эта сумма исчерпана уже в Астрахани. Оттуда «за работу» на пароходе удаётся достичь Баку – нефтяной столицы Каспия. Здесь, по сути дела, повторяется история предыдущих двух лет. Перепадают случайные заработки: то он забивает сваи для пристани, то соскребает краску с пароходов в доке, то раздувает мехи в кузнице, то работает грузчиком в порту. Снимает жилье за копейки в доме старика-грузчика; потом с хозяевами ссора – остается без жилья. Ночует в пустых котлах, под опрокинутыми лодками, если повезёт – в ночлежке, если нет – то в недостроенном доме среди строительного мусора «или просто где-нибудь под забором». Следствие такой жизни – малярия, которая приводит его в больницу. Выздоравливает, благо молодой – и снова: подённые работы, случайное жильё, бродяжничество с босяками. Летом 1899 года устраивается матросом на товаро-пассажирский пароход «Атрек», но после двух рейсов (Баку – Красноводск – Астрахань – Дербент) берет расчет и… отправляется пароходами – за деньги, за работу, «зайцем» – домой в Вятку.

Ему уже двадцать лет, а у него нет ничего – ни положения, ни службы, ни денег. Опять пишет и переписывает бумаги для Вятского театра и для вятских обывателей. Уезжает из Вятки – теперь на Урал; бродяжничает, подрабатывает то там, то сям (в бане банщиком, на барже матросом, в паровозном депо чернорабочим, на прииске, на шахте, на лесосплаве). Пестрота неустроенной жизни становится утомительно однообразной, похожей на болезнь.

Что-то должно произойти такое, что погубит его окончательно, или выведет на настоящий путь.

Осенью 1901 года воля вольная заканчивается: в жизнь Александра Гриневского вторгается самодержавный колосс. По достижении двадцати одного года он подлежит отбыванию воинской повинности – получает уведомление о включении в списки лиц 1-го призывного участка Вятского уезда. И той же самой осенью оказывается под следствием и судом по обвинению в сбыте краденого.

Что это была за история с продажей золотой цепочки от часов, оказавшейся краденой, – не совсем ясно. (Не эта ли цепочка, едва не переломившая судьбу нашего героя, трансформируется потом в золотую цепь – источник богатств и несчастий персонажей одноименного романа?) Суд признал Александра Гриневского невиновным в преступлении: он продал цепочку, не зная о её криминальном происхождении. Что ж, невиновен – значит невиновен. Но, конечно же, Александр давно ходил по краю пропасти: один неверный шаг – и быть бы ему уголовным преступником, вором, а то, при его характере, и убийцей… Или погибнуть в кабацкой драке; или умереть под забором; или сгинуть в жёлтом свете тюремных коридоров… Впрочем, тюрьмы ждали его в недалёком будущем – он ещё не знал об этом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад