— Не пейте больше, — сказала хозяйка с мольбой. Виллу слышал, что с мольбой.
— Ладно, — ответил он не задумываясь, ответил растроганным голосом, но это заметила только хозяйка. — Нет так нет. Будь по-вашему.
— Никогда больше не пейте, — уже настойчивее сказала хозяйка.
— Никогда, — подтвердил Виллу.
И хозяйка Кырбоя согласилась пойти, она пошла даже быстрее других, так что они с Виллу оказались первыми.
— Я взорву камни в честь вашего дня рождения, в честь нашего прежнего знакомства, а один камень — в честь нашего нового знакомства, — сказал Виллу хозяйке, когда они намного обогнали остальных. — И знаете, чего мне еще хочется, — продолжал он и, заметив, что хозяйка с любопытством смотрит на него, добавил: — Мне хочется вместе с вами спуститься с Кивимяэ к болоту, через тот маленький островок, на котором мы с вами когда-то были, на котором отдыхали, сидя на кривой березе, и ели морошку; оттуда мне хочется пройти дальше, к островкам Волчьей ямы, где нынче много земляники. Она, должно быть, уже поспела, ведь весна нынче была ранняя. Тогда вы увидели бы и так называемую Гнилую топь, самый отдаленный уголок кырбояских владений, куда вы в тот раз собирались сходить, но так и не сходили, потому что уехали. А я побывал еще тогда на Гнилой топи, только на островки не попал; туда я вообще не заходил с тех пор, как мы сидели с вами на кривой березе и ели морошку.
Так говорил каткуский Виллу, шагая рядом с кырбояской хозяйкой. А хозяйка молча слушала его, словно была довольна тем, что Виллу зовет ее к кривой березе, Гнилой топи и островкам Волчьей ямы, где нынче полно земляники по вырубкам.
11
На берегу кырбояского озера — тишина, словно здесь никогда и не играла гармошка, не танцевали люди; тишина царит такая, что, если бы не вытоптанная трава на лужайке и догорающий костер, никто и не поверил бы, что здесь только что был праздник.
Возле костра лежит сам кырбояский Рейн — со вчерашнего дня он больше не хозяин, а скорее мог бы называться бобылем. Он лежит здесь уже не один час, но уходить ему еще не хочется, хотя от яанова огня осталась лишь кучка тлеющих углей. Трубка в зубах у Рейна давно уже погасла, но он не набивает ее табаком и не раскуривает, словно табак в кисете кончился, а от костра нельзя даже трубку закурить. Но хотя кисет Рейна и переходил из рук в руки, табаку в нем еще достаточно, да и в костре найдутся горячие угли, стоит только слегка разворошить его. Рейну просто неохота набивать трубку и ворошить угли, ему и так приятно лежать при свете догорающего костра.
Рейн расположился здесь, еще когда смоляная бочка упала с шеста и молодежь столпилась на лужайке, где играла гармошка. Сперва он сидел и рядом с ним сидели другие хозяева, любившие потолковать с кырбояским барином, — так они его обычно величали, потому что у него была рессорная пароконная повозка. Хозяин Кырбоя был единственным среди здешних хуторян, кто разъезжал иногда на паре лошадей и не ел за одним столом с работниками; поэтому он и его дочь Анна зачислялись как бы в более высокое сословие. Когда хуторяне беседовали с хозяином Кырбоя, у них были подобающие случаю лица, подобающие темы, даже подобающие голоса, — они ни с кем не разговаривали так, как разговаривали с хозяином Кырбоя или с его образованной дочерью. Так было до нынешнего дня, и все к этому привыкли. Привык и сам кырбояский Рейн.
И вот сегодня вечером, когда они сидели вокруг костра, ему впервые показалось, будто хуторяне разговаривают с ним не так, как прежде, — и слова у них уже не те, и голоса другие. Рейну вдруг показалось, будто хуторяне разговаривают с ним как с ровней, словно у него и нет пароконной повозки и всего прочего, словно он и не давал своей дочери образования. Едва ли причиной тому был яанов огонь, ведь Рейн и раньше сиживал с соседями у яанова огня, однако так, как сегодня, они никогда с ним не разговаривали. Нельзя было объяснить это и тем, что многие из них под конец слегка захмелели, ведь хозяева Мядасоо, Метстоа и Пыльдотса и прежде являлись на яанов огонь навеселе, однако никогда не забывали, кто они, а кто кырбояский Рейн.
Сперва Рейн подумал, уж не в том ли дело, что он передал усадьбу и все хозяйство Анне и сам уже больше не хозяин, не господин, а просто старый учитель, живущий у своей единственной дочери; но потом решил, что, пожалуй, все дело в дочери, это она всему виной. Дочь его, как видно, забыла о своем более высоком положении и снизошла до простых смертных, снизошла до деревенских парней и девушек, словно она ничем не лучше их. Мало того, ей явно по душе общество человека, которого все с презрением сторонятся; не удивительно, что хуторяне заговорили с Рейном другим тоном.
Расположившиеся вокруг костра хуторяне время от времени по одному или по двое встают и идут поглядеть, как веселится молодежь; особенно часто встает хозяин Мядасоо, как будто перед ним не яанов огонь, а самый обыкновенный костер. После каждой такой отлучки язык у него все больше развязывается.
— Нет, я не стал бы передавать усадьбу дочери, — говорит он наконец Рейну, хотя всего час назад утверждал обратное. — Пусть она сперва скажет, кто будет хозяином, — ведь женщине с такой усадьбой не управиться.
— Что верно, то верно, — поддерживает его владелец Метстоа. — Кто же будет хозяином?
Но Рейн не знает, кто будет хозяином Кырбоя, быть может, это знает дочь, а может, и она еще не знает.
— Разве можно отдавать усадьбу, когда неизвестно даже, кто будет хозяином, — говорит старик из Мядасоо.
— Не беда, хозяин найдется, было бы хозяйство да хозяйка, — замечает пыльдотсаский Лыугу.
— Нынче и впрямь точно ярмарка женихов тут у озера, куда ни глянь, везде народ, — говорит хозяин Метстоа.
— Пусть хозяйка танцует, глядишь, и вытанцует себе хозяина, — замечает старик из Мядасоо.
— Где это видано, чтобы хозяина на танцульках выбирали, — возражает ему пыльдотсаский Ваоксе.
Хуторяне умолкают, но так, словно умышленно не договаривают главного. Рейн чувствует, что не договаривают. Что-то витает в воздухе, что-то будоражит хуторян, однако прямо они этого Рейну не высказывают, а говорят загадками. Только под самый конец праздника хозяин Мядасоо замечает:
— Ну и лихо же отплясывает этот Виллу.
И так как никто на это не отзывается, старик говорит уже прямо Рейну:
— Послушай, Кырбоя, сын каткуского Юри допляшется до того, что станет хозяином твоей усадьбы.
— А Мядасоо завидки берут, ведь и у него сын дома, — ехидно вставляет старик из Лыугу, не дожидаясь, что ответит Рейн.
— У моего сына есть дела поважнее, чем тягаться с каким-то каткуским Виллу, — огрызается хозяин Мядасоо.
— Каткуский Виллу тут ни при чем, ведь речь о Кырбоя!
— Я передал усадьбу дочери, пусть делает что хочет, — произносит наконец Рейн.
— А дочь знай себе с каткуским Виллу отплясывает, — говорит хозяин Мядасоо. — Нет, я бы не пустил такого в дом, лучше уж кто угодно, только не он, — продолжает старик. — Гляди-ка, он и нынче только и делает, что кулаками размахивает.
Оставшись в одиночестве возле догорающего костра, Рейн пытается понять, почему его дочь танцевала сегодня с одним только Виллу, танцевала так, словно Мадли околдовала ее своими рассказами о каткуском Виллу. И Рейн думает о своем брате Оскаре, думает о его жене, под конец думает и о Кырбоя, которое он передал дочери, и вскоре реальная усадьба превращается в то воображаемое Кырбоя, которое, точно яанов огонь, мерцает на берегу озера, среди сосен; только в том Кырбоя его дочь Анна танцует не с каткуским Виллу, нет, там она танцует не с ним.
Рейн не раз проводил яанову ночь возле костра, он вообще провел в Кырбоя немало ночей возле костра, но никогда ему не случалось думать о Кырбоя так много, как в эту ночь. Сегодня, когда он уже не хозяин, он ни о чем другом, кроме Кырбоя, и не думает, оно неожиданно приобрело в его глазах какое-то исключительное значение, особенно после того, как старик вспомнил, что говорила вчера про Кырбоя Анна.
И если бы Анна сидела сейчас вот тут, у костра, если бы она сидела тут, как сидели недавно окрестные хуторяне, Рейн поговорил бы с ней серьезно, по душам. Он сказал бы дочери: не танцуй так много с каткуским Виллу, люди говорят, что Виллу танцует с тобой в надежде стать хозяином Кырбоя; не ищи для усадьбы хозяина среди ее врагов, какой из врага хозяин; не ищи хозяина среди неразумных и шальных, для Кырбоя это не хозяева; вообще не ищи хозяина для Кырбоя — в Кырбоя хозяин явится сам, явится, как гармонист на яанов огонь, примчится нарядным женихом, на лошади с бубенцами.
Так сказал бы Рейн своей образованной дочери, если бы она сидела сейчас здесь, возле яанова огня, с глазу на глаз со своим отцом. Но дочери нет, Рейн не знает даже, где сейчас его дочь, и поэтому он ничего не говорит, он просто лежит при свете догорающего костра и думает о своем Кырбоя. Дожить бы ему до того дня, когда в Кырбоя будет хозяин, не такой, как он сам, а такой, как Оскар, которому хотелось размахнуться во всю ширь в Кырбоя! Дожить бы ему до того дня, когда Кырбоя начнет оправляться, когда крыши построек не будут протекать, а окрестные хуторяне опять станут разговаривать с обитателями Кырбоя так, словно те принадлежат к более высокому сословию! Дожить бы ему до того дня, когда зазвенит слава о Кырбоя и этот звон согреет ему душу! Да, если бы ему довелось увидеть все это своими глазами, услышать своими ушами, он умер бы спокойно, навсегда ушел бы с дороги нового хозяина. Чего бы только он не дал, лишь бы увидеть все это…
Рейн незаметно задремал, как вдруг раздался грохот, прервавший его забытье и думы; раздался первый взрыв, который остался и последним, словно каткуский Виллу успел высверлить в камнях лишь одно углубление и просто врал кырбояской хозяйке, когда обещал ей взорвать несколько камней — и в честь дня ее рождения, и в честь их прежнего знакомства, и даже в честь их нынешней встречи.
12
Виллу и хозяйка Кырбоя, словно указывая остальным дорогу, шли впереди всех до самого Катку, и Виллу разговаривал с хозяйкой так, будто он, даже идя с нею рядом, время от времени пил какой-то хмельной напиток, хотя по легкомыслию и дал хозяйке слово никогда больше не пить. Он уже не искал тем для разговора, а говорил обо всем, что приходило в голову. Говорил об их прежнем знакомстве, говорил о следах на дороге, по которым он узнал о приезде хозяйки, чуть было не проговорился даже, что мать предостерегала его от дружбы с хозяйкой Кырбоя; но в это время они подошли к Катку, навстречу им с лаем выбежала собака, а там их догнали и остальные гости, и закончить разговор им на этот раз так и не удалось.
Гости подошли к Катку с шумом и криками, под веселые звуки гармошки и радостный гомон, так что проснулась не только мать Виллу, но и отец; он в одной рубашке подошел к окну взглянуть, что случилось. И тут же понял, что ничего особенного не произошло, что это просто лыугуский Кусти со своей трехрядкой, их Виллу с хозяйкой Кырбоя, работники и деревенские парни и девушки, — как видно, все они возвращаются с яанова огня.
Каткуский Юри ничего не имел против того, чтобы праздник, начавшийся в Кырбоя, закончился у него на дворе или даже в его овине, нет, против этого он ничего не имел. Пусть все знают, что гармошка может заливаться не только на земле Кырбоя, что не только в Кырбоя могут кружиться пары, но и в Катку, — чем оно хуже Кырбоя! В Кырбоя нет такой кузницы, как в Катку, кузницы с покрашенными ставнями и железными болтами на окнах, нет там и такого погреба, нигде нет такого погреба, как в Катку, куда зашли сейчас гости Кырбоя.
Юри надел новый пиджак и уже хотел было выйти, но тут заметил, что Виллу, захватив что-то в амбаре, вместе с хозяйкой Кырбоя выходит за ворота и направляется на Кивимяэ, остальные за ними. Только Кусти со своей трехрядкой отстал, чтобы отдохнуть и перекинуться словечком со старым Юри, — к нему у Кусти было дело.
Было дело к каткускому Юри и у некоторых других парней, потому что в Катку, как и в Мядасоо, держали для услады жаждущих горькую. С этими-то жаждущими Юри и разговорился, от них он и узнал, куда направляются кырбояские гости и что они собираются делать.
Юри не понравилось, что гости не зашли к нему, что они прошли мимо Катку прямо к тому месту, где Виллу задумал основать новое Катку, назвав его Кивимяэ. Виллу хотел взорвать камни на Кивимяэ, сложить из этих камней хлевы, амбары и сараи, так чтобы о кивимяэских камнях напоминало лишь новое название хутора. Юри не понравилось, что своим Кивимяэ Виллу решил перещеголять Катку, которое старику было дороже всего на свете, и что даже гостей Виллу повел прямо на Кивимяэ. Однако парням Юри ничего не сказал, только пробурчал себе в бороду:
— Напился, вот и вытворяет невесть что.
Но мать Виллу думала иначе, у нее были свои мысли, мысли матери Виллу, только поделиться ими ей было не с кем. Она думала: это небось опять кырбояская барышня, ее затея! Кому еще взбредет такое в голову; это ради нее Виллу повел гостей на рассвете яанова дня на Кивимяэ. У матери Виллу было вдоволь времени для размышлений, пока она доила коров; однако она думала об одной только барышне, отправившейся с Виллу на Кивимяэ.
— Видите, барышня, — обратился Виллу к хозяйке, когда они проходили по каткускому двору, — вот такие должны быть постройки — такие, как мои кузница и погреб. У меня в Катку все постройки будут такие, дайте только срок. Такие постройки должны быть и в Кырбоя, только больше, гораздо больше. Будь это мое дело, я бы показал, какие постройки надо поставить в Кырбоя.
Последние слова слышали все, даже мать Виллу слышала их через приоткрытую дверь. И все решили, что Виллу бахвалится, что Виллу важничает, но все знали также, что так важничает и бахвалится только каткуский Виллу.
— А сколько же времени понадобится на то, чтобы все так переделать, чтобы «наладить» Катку, как вы сами выразились? — спросила хозяйка.
— Сколько времени? — словно в раздумье переспросил Виллу; но на самом деле ему не о чем было думать, он уже давно все обдумал. — По мне, пусть хоть вся жизнь на это уйдет, — сказал он наконец. — Работы здесь хватит, ее здесь не занимать стать. Но для меня не в этом дело, для меня главное — работать. Если бы вы знали, как приятно что-то делать, что-то мастерить, пусть даже топорище, винт какой-нибудь или лемех для плуга. Что уж про Катку или Кырбоя говорить! Подумайте только — взять этакий кусок земли, словно это какое-нибудь топорище или рогаль, взять и сделать из него что тебе вздумается, сделать из него такую вещь, чтобы сама пела в руках, кому ее ни отдай.
Так говорил каткуский Виллу хозяйке Кырбоя. Но он говорил бы еще лучше, если бы умел, он, пожалуй, и сумел бы, да только боялся, вдруг барышня подумает, что он спьяну так разговорился.
Когда они добрались до Кивимяэ, гости отошли в сторонку, к лесу, только Виллу с кырбояским Микком остались возле камней.
— Минутку! — крикнул Виллу, обращаясь к гостям, но все понимали, что он обращается только к хозяйке. — Немного терпения, а потом берегите уши!
Виллу стал возиться около огромного камня, все видели, что Виллу возится около огромного камня, словно мастерит комету, которая должна будет полететь за счастьем. И все ждали того момента, когда Виллу и Микк отбегут подальше, притаятся за другими камнями, — тогда и произойдет то, чего они ждут, тогда раздастся оглушительный грохот. Но сегодня Виллу возится с камнем дольше обычного. Виллу даже слишком долго возится со своим камнем. И вдруг происходит нечто такое, к чему никто не был подготовлен, даже сам Виллу: страшный грохот раздается раньше, чем Виллу и Микк успевают отбежать, раньше, чем они успевают укрыться за другими камнями. Раздается оглушительный грохот, Виллу падает, кырбояский Микк бросается, чтобы его поднять, но так и не поднимает, лишь слабым жестом пытается подозвать людей. Только это лишнее, более догадливые и без того поняли, что произошло; поняла даже кырбояская хозяйка, она первая поспешила к месту несчастья.
Многие в ужасе отворачиваются, девушки вскрикивают, никто не знает, что делать, с чего начать. Только кырбояский Микк — волосы у него перепачканы чем-то красным, а правая рука залита кровью, — только он пытается хоть как-то помочь Виллу; поэтому в первую минуту никто не понимает, чья же это кровь на Микке, его или Виллу. И еще один человек не теряет головы, не плачет и не причитает, а ведет себя так, как надо. Это хозяйка Кырбоя.
В свое время она собиралась поехать на фронт сестрой милосердия, но тогда она никак не могла привыкнуть к виду и запаху человеческой крови, тогда не могла, поэтому так и не стала сестрой милосердия. Сейчас она не боится крови, — ведь сейчас льется кровь каткуского Виллу; кровью залит левый глаз Виллу, его правая рука — сплошной сгусток крови, и никто не может понять, что с его рукой, сильно ли она покалечена.
При виде крови Виллу хозяйка Кырбоя начинает вести себя так, словно здесь нет никого, кроме нее и Микка, словно здесь нет и Микка, только они с Виллу вдвоем, совсем как тогда, много лет назад, когда змея укусила кырбояскую Анну в ногу и Виллу высасывал кровь из ее ноги, высасывал и сплевывал, высасывал кровь хозяйки Кырбоя вместе с ядом и выплевывал что-то розоватое.
Хозяйка Кырбоя и внимания не обращает на то, что кругом стоят деревенские парни и девушки, она сдирает с себя одежду, как будто собирается лечь спать рядом с каткуским Виллу, прямо здесь, среди взорванных камней; наконец она добирается до тонкой, белой и шелестящей нижней юбки — все стоявшие вокруг видели, какая она тонкая и белая, эта нижняя юбка кырбояской хозяйки, но никого это в тот момент не удивило, — она пробует разорвать ее, но руки не слушаются; тогда она передает юбку в окровавленные руки Микка и объясняет ему, что надо делать.
Теперь этому белому, тонкому куску материи уже нет пощады, в руках Микка материя теряет всякую прочность, она покорно рвется так, как приказывает хозяйка Кырбоя. Микк рвет белую материю, а хозяйка перевязывает ею голову и руку Виллу, из которой продолжает ручьем литься кровь. Остальные тупо глядят на них, лишь изредка шепотом обмениваясь отрывистыми словами.
— Больно? — спрашивает кырбояская хозяйка Виллу, когда тот, опираясь на Микка и еще на кого-то, делает первые шаги по направлению к дому.
— Нет, — глухо рычит Виллу.
Только уже дома, ожидая, пока запрягут лошадь, Виллу цедит сквозь зубы, словно перед ним не хозяйка Кырбоя, а какой-нибудь деревенский парень:
— Вот теперь разболелась, стерва, теперь больно!
— Есть у вас еще водка? — спрашивает в ответ хозяйка Кырбоя, словно Виллу разговаривал с ней самым изысканным языком.
— Нет, может, у отца осталась, — отвечает Виллу.
Хозяйка идет к отцу, но отец зол, не дает, отец очень зол и говорит жестко:
— И так сойдет. Еще водку на него тратить, водка денег стоит. Пусть Кырбоя ему водку покупает.
Как ни уговаривает его хозяйка Кырбоя, как ни просит — все напрасно. Юри непреклонен — у него есть на то веские основания.
— Пусть трезвый мучается, авось тогда за ум возьмется, не станет больше в пьяном виде камни взрывать. Даже трезвый будет от них подальше держаться.
Так считает отец.
А хозяйка Кырбоя обращается за водкой к другим мужикам, обращается к лыугускому Кусти, который сидит с приумолкшей трехрядкой на коленях, обращается ко всем, у кого было «дело» к каткускому Юри. И те достают из карманов бутылки и протягивают их хозяйке, она подходит к Виллу и велит ему пить столько, сколько сможет. Виллу выпивает одну бутылку, делает несколько больших глотков из другой и разражается бранью:
— Не берет, сволочь, уже не берет.
— Пейте еще, — приказывает хозяйка Кырбоя, — пейте, сколько можете, хоть все выпейте.
И каткуский Виллу пьет, пьет без конца; едва ли он когда-нибудь выпивал зараз столько, как сегодня, после того как пообещал хозяйке Кырбоя навсегда бросить пить. Но сегодня его поит сама хозяйка Кырбоя, она сама подносит Виллу бутылку и стоит перед ним, как бы опасаясь, что иначе Виллу не будет пить.
Хозяйка успевает подумать и о другом — о том, как бы скорее и благополучнее доставить Виллу к утреннему поезду. Поэтому она послала домой Микка и Яана, велев им запрячь лошадей в большую рессорную повозку; в нее сядут Виллу и Микк, а Яан поедет за кучера. Микк должен ехать вместе с Виллу, так как Виллу нуждается в помощи, да и у Микка голова сильно пострадала, ему тоже следует показаться врачу. На каткуской лошади Виллу поедет до развилки дороги, что у большой сосны, там его должна ждать рессорная повозка — так распорядилась хозяйка, невзирая на возражения каткуского Юри; тот считает, что и у него найдется лошадь с телегой, чтобы отвезти сына на станцию, а вожжи и кнут может взять в руки сам Юри. Но сегодня Юри не удается переспорить хозяйку Кырбоя и настоять на своем, потому что на стороне хозяйки мать Виллу, да и сам Виллу. Он то и дело сплевывает сквозь зубы и рычит:
— О, черт, как больно!
Но несмотря на это, он сидит на месте и ждет, когда его отведут в телегу, — сам он никуда идти не может, ведь забинтован и его единственный зрячий глаз. Виллу сидит, а рядом с ним стоит хозяйка Кырбоя, точно они жених и невеста; даже родные и знакомые окружают их, словно они только что вернулись от пастора или собираются к нему ехать; вот и лошадь уже запрягают, встряхивают набитый соломой мешок, чтобы удобнее было сидеть, расстилают одеяло, сама мать Виллу расстилает. Но нет, это не веселый праздник, это не свадьба, иначе почему же Виллу один садится в телегу, а хозяйка Кырбоя идет с ней рядом, словно провожает Виллу под звон церковных колоколов.
В воротах стоит мать и смотрит на Виллу, как никогда еще на него не смотрела; она смотрит на Виллу и на хозяйку Кырбоя, будто хочет что-то сказать, однако вместо этого только спрашивает сына:
— Все еще больно?
— Не спрашивай, мать, — отвечает Виллу.
И мать ни о чем больше не спрашивает ни Виллу, ни хозяйку Кырбоя, никого, — она поняла, что сегодня спрашивать незачем. Сегодня незачем спрашивать, как все произошло, как случилось, что они, выпив, отправились на Кивимяэ и даже хозяйка Кырбоя пошла с ними. Никто не может ей толком ответить, из ответов она узнает даже меньше, чем знает сама, — ведь сама она давно уже поняла: когда имеешь дело с Кырбоя, добра не жди.
13
Яанов день пронесся над вересковой пустошью и усадьбой Кырбоя точно жестокий ураган. Правда, в самом Кырбоя от него ничего не пострадало, кроме головы старшего работника Микка, которая, надо надеяться, скоро заживет; но день этот покалечил каткуского Виллу, и поэтому казалось, будто ураган и впрямь задел Кырбоя. Хозяйка бродила серьезная и притихшая, словно в Кырбоя все это время длился великий праздник, когда люди собираются вместе, чтобы читать и петь молитвы; однако в Кырбоя не слышно было песен, кроме тех, что распевали Яан и Лена.
Хозяйка, казалось, чего-то ждала, а покуда не хотела ничего начинать. По-прежнему девушки доили коров и процеживали молоко под наблюдением старой Мадли, а хозяйка к ним и не заглядывала; как и раньше, Микк руководил работами, хотя голова у него была забинтована и сам он работал меньше обычного. Только в том и была разница между прежним и теперешним временем, что по вечерам Микк разговаривал уже не с Рейном, а с хозяйкой, она была теперь главой Кырбоя.
— Делайте как знаете, — неизменно говорила Микку хозяйка, — я пока только присматриваюсь, только еще знакомлюсь с Кырбоя.
Однако Микку не верилось, чтобы хозяйка знакомилась с Кырбоя, никому не верилось — ведь ничто не указывало на то, что хозяйка хоть сколько-нибудь интересуется Кырбоя. Все видели, что хозяйка бродит по дорогам, ведущим через вересковую пустошь, разгуливает по самой пустоши, сидит у озера, но никому не верилось, чтобы она там думала о Кырбоя. Усадьба жила своей прежней жизнью, жила как всякий клочок земли, не имеющий настоящего хозяина: дичала, зарастала бурьяном, приходила в запустение. Перед крыльцом когда-то была круговая дорожка, в центре круга росли кусты, но теперь дорожка бесследно исчезла, а кусты превратились в сплошные заросли. Под окнами были когда-то цветочные грядки, но в весеннюю распутицу через грядки протоптали тропинку, — она и сейчас проходила там, среди неухоженных цветов и буйно разросшейся травы. Но хозяйка не видела этого, хозяйка вообще не видела ничего, что происходило в Кырбоя. Хозяйке некогда было смотреть, что творится вокруг, — она то и дело ездила в город, она продолжала ездить в город даже тогда, когда у старшего работника Микка голова совсем уже зажила и повязку с нее сняли.
Когда Микк вернулся из города, хозяйка первым делом спросила его:
— Как у Виллу с глазом, неужели ослепнет?
И позднее, бывая в городе, она каждый раз задавала этот вопрос врачу и не успокоилась до тех пор, пока врач не ответил ей: нет, совсем не ослепнет. Этого хозяйке Кырбоя, как видно, было вполне достаточно, настолько достаточно, что, когда она вернулась с этой вестью домой, в ней вдруг пробудился интерес к Кырбоя. Теперь она снова стала бывать и в лугах и в поле, снова появлялась в загоне, где девушки доили коров, и в кладовой, где они процеживали молоко. Она стала заглядывать в молочные бидоны, смотрела, как Лиза моет сепаратор, ходила вместе со старой Мадли в амбар проверять кадушки с мясом и салакой, обо всем расспрашивала, всем давала указания. Она выспрашивала у девушек, как они до сих пор питались в Кырбоя, сколько раз в неделю работникам давали мясо и большие ли куски. Все это были мелочи, однако работники вдруг заметили, что кормить в Кырбоя стали вроде бы лучше, и желания работать у них словно бы прибавилось. Это заметил старший работник Микк, это заметил батрак Яан, заметили Лена и Лиза, даже поденщики заметили; только нанятый на лето сезонный батрак думал иначе. Однажды он сказал со злостью, причем никто так и не понял, почему он злится:
— Подлизывается, сатана, знаем мы их. Неспроста начала в сенокос селедкой да маслом кормить. Когда это видано было, чтобы в Кырбоя по будням маслом кормили, хорошо, если воскресным утром понюхать дадут.
— Для чего ей к тебе подлизываться, — возразил старший работник Микк, — ведь хозяином Кырбоя тебе все равно не быть.
— А для того подлизывается, чтобы мы больше работали, — отвечал батрак, — чтобы из кожи лезли за масло и селедку, я все понимаю, не дурак.
— Но ведь ты и тогда работал, когда тебя ржавой салакой кормили, ругался, правда, но работал, — заметил Микк.
— Конечно, работал, я и сейчас работаю, да только знаю, как я работал раньше и как работаю теперь. Им не купить меня какой-то паршивой селедкой, я не продам душу за масло, пусть хозяйка это знает, я ей это при случает в лицо скажу.
Так говорил сезонный батрак, однако продолжал работать, словно старый Рейн и не думал передавать Кырбоя дочери; батрак работал, продолжая клясть масло и селедку, как будто они были хуже, чем салака и салачный рассол, которыми кормила его старая Мадли, так что та не зря, пожалуй, предупреждала молодую хозяйку:
— Ты их не слишком балуй, толку от этого не будет, их ведь никогда не накормишь. Чем больше будешь давать, тем больше будут требовать, хоть одной свининой да яйцами корми.
— Посмотрим, — ответила тетке хозяйка, — если не поможет, опять вернемся к салаке с картошкой.
И хозяйка продолжала кормить работников селедкой, маслом, жарила им даже яичницу, так что в сердце батрака злоба разгоралась все сильнее, — такой уж у него был взгляд на вещи, такое сердце: он становился тем злее, чем лучше была пища. Но другие работники злее не становились, а у поденщиков даже настроение поднялось, когда они начали получать масло и селедку; жить и работать в Кырбоя стало веселее. И работали они вроде бы больше, чем в предыдущие годы, хотя хозяйка никогда никого не подгоняла, даже сезонного батрака.
В Кырбоя все словно само собой пришло в движение, казалось, кто-то вдохнул в него новую жизнь. Как это ни странно, но уборка сена в усадьбе подвигалась нынче настолько успешно, что, если и дальше будет так продолжаться, сено уберут вовремя, разве что последние деньки совпадут с началом новой страды — жатвы ржи. А ведь раньше в Кырбоя сенокос всегда затягивался чуть ли не до михкелева дня, до первого снега, как говорили шутники.
Старый Рейн видел, что делалось в Кырбоя, даже полуслепая Мадли замечала, что в Кырбоя что-то происходит, что-то назревает. Однако друг другу обитатели усадьбы ничего не говорили, точно были в ссоре. На самом же деле никаких неладов между ними не было, и все делали вид, будто в Кырбоя царит благоденствие.
В те первые дни после яанова праздника, когда хозяйка бродила по вересковой пустоши и лесным дорогам или сидела вместе со старой Моузи на берегу озера, словно размышляя о делах Кырбоя, чему, однако, никто не верил, даже полуслепая Мадли не верила, — в те дни в сердце старого Рейна закралась какая-то тайная радость, заставлявшая его стыдиться дочери и даже слегка побаиваться ее. У Рейна появилась надежда — именно надежда, не опасение, — что каткуский Виллу ослепнет и на второй глаз и тогда уж, конечно, хозяином ему не бывать. Даже в Катку слепой не может быть хозяином. Но когда Рейн заметил, что Анна уже не бродит по вересковой пустоши и не сидит у озера, а целыми днями хлопочет в доме и в усадьбе, как и полагается настоящей хозяйке, радость покинула его сердце, потому что переселилась в сердце Анны. Такой уж удивительной была теперь радость в Кырбоя: когда она поселилась в сердце Анны, старый Рейн и полуслепая Мадли лишились ее. В Кырбоя была сейчас только одна радость, и ее нельзя было делить между несколькими людьми, даже между отцом и дочерью. И вот из того, что радость вдруг покинула его сердце и переселилась в сердце Анны, Рейн и заключил, что каткуский Виллу, по-видимому, все-таки не ослеп и что, следовательно, он может стать хозяином Катку, а то и Кырбоя, как пророчила Мадли. Но Мадли было легче, чем Рейну; каждый раз, когда об этом заходила речь, она говорила брату: