Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Роман Светлов

Гильгамеш

1. ПРОЛОГ

В стране длинных желтых тростников, буро-черной земли, из которой как сыворотка из сыра выдавливается вода, жил народ черноголовых. Пришедшие сюда неизвестно откуда и неизвестно когда, они настолько привыкли к протяжной, влажной, опаляемой душным солнцем равнине, что верили, будто и зародились здесь. Ударил бог по мягкой, податливой земле мотыгой, — и высыпалось из трещины черноголовое племя с пухлыми губами, волнистыми волосами, прямым носом и вечно округленными, словно изумленными, а может, опечаленными глазами. Ровный горизонт настолько стал привычен их взору, что любой холм они готовы были назвать «горой»и поместить на нем жилище богов. Настоящие горы — к востоку от влажной равнины, а также далеко на западе, лежащие после утомительно однообразных пустошей, — казались черноголовым явлением чрезмерным, ненормальным, болезнью земли. Они побаивались их и легко мирились с тем, что по горам бродили варвары-бормоталы. Ведь человек лучше злых богов, а настоящие горы были пристанищем еще и злых богов, охранявших невыговариваемые тайны и растения вечной жизни.

Две реки текли сквозь покрытую испариной равнину. Черноголовые прокапывали каналы — чтобы вывести воды туда, где их мало и увести оттуда, где много. Были каналы новые и древние, последние часто принимали за естественные речные русла, удивляясь их прямизне, приписывая заботе богов то, что они соединяли важнейшие города.

Города! Сложенные из крупных блоков бурой, обожженной на солнце глины, они стояли на возвышениях, образованных останками десятков поколений людей, живших здесь. Они были видны издалека: ни редкие ивовые, ясеневые или пальмовые рощи, ни судорожно тянущийся к небесам тростник, ни, тем более, посевы полбы, эммера, ячменя не могли скрыть их. Города притягивали к себе людей на этой почти совершенно открытой равнине, они единственные казались надежным укрытием, и люди предпочитали селиться поближе к ним. Врагов в то время у черноголовых не было, да и сами себе они врагами еще не стали: если города, бывало, враждовали друг с другом, то дружины не трогали мирных жителей. Но даже привычный к миру человек склонен испытывать некоторое беспокойство, неуют от того, что вокруг него раскинулось совершенно одинаковое пространство без намека на укрытие.

Львы бродили на границе человеческих угодий, в тростниковой чащобе прятались большие злые рыси, стада диких ослов норовили прорваться из степей и вытоптать посевы. Из степей же и пустынь, лежащих на западе, приходили огромные черные быки, высматривавшие домашних буйволиц, смущавшие их протяжным зовом, обжигавшие своим дыханием пастухов, что пытались отогнать быков от стад. Тревог в жизни было много, а потому близость города внушала пусть обманчивую, но, все же, уверенность.

Вокруг городов вздымались ограды — их трудно было назвать стенами, эти сооружения. Скорее — валы из глины, где корневища кустарника или сухие тростниковые стебли торчали во все стороны, делая их похожими на ощетинившихся ежовыми колючками ужей. Настоящие стены могли позволить себе только богатые и смелые города, такие, как древний Эреду, священный Ниппур или могучий Киш. Остальные терпели видимость своих оград, так как, собственно, не в них было дело. Даже без высоких стен город в те времена казался убежищем: храмы, дворцы, полчища домов грамотейного, ремесленного и земледельческого люда внушали успокоительное чувство защищенности.

В особенности, конечно же, храмы. Выстроенные на могучих, массивных платформах, прямоугольные, похожие на цитадели, где внутренний двор находился так высоко, что прогуливавшиеся по нему люди могли подходить к кромке храмовых стен и глядеть на город сверху вниз, эти храмы казались кирпичами, на которых боги устраивали мир.

В глубине внутреннего двора каждого большого храма стоял еще один храм — настоящий, укрытый от дурного глаза высотой и стенами. Белые квадратные колонны поддерживали тяжеловесную плиту, служившую порталом, а за ними угадывался священный полумрак и скользили неслышные тени жрецов, погруженных в тайнодействия. Приглушенные, доносились голоса святых скопцов. Извне стены таких храмов покрывала многоцветная мозаика, напоминающая циновку, а внутри были изображены прыгающие звери, герои, получающие знаки силы из рук богов, соблазны священного брака. До половины, спиной еще погруженные в известь и камень, из стен выступали фигуры с огромными, страдальческими глазами и молитвенно поднятыми руками. Вокруг центрального алтаря на особых возвышениях стояли идолы, изготовленные из глины, перемешанной с зерном. Мастера вставили в их вытянутые глаза финиковые косточки, а на фаллообразных головах красовались веночки из свежих полевых цветов. Что до самого алтаря, то его скрывало чистое льняное покрывало, убиравшееся лишь в те часы, когда боги приходили в свои земные жилища, дабы вкусить от приношений человека и поговорить с ним — всегда загадочно, двусмысленно.

Отсюда, от алтаря, и распространялась устойчивость, уверенность, почтение к городам, возвышающимся над равниной подобно земледельцам, что поднялись на холм и, приложив руку к глазам, осматривают свои нивы. Слава городов была настолько велика, что любое изменение, происходящее в них, — будь то перестройка храмов или возведение новых купеческих амбаров — становилось предметом бесконечных пересудов в землях черноголовых. Когда же речь шла о стенах, вся равнина распахивала глаза и уши, ибо новые стены — вещь небывалая.

Город Урук всегда считался местом веселым, затейливым, но только взрастив такого героя, как Гильгамеш, он мог решиться на это. Построить стены — уже событие, а построить самые большие в Шумере стены — скандал! Болотистая равнина насторожилась — к добру это, или нет? И как еще боги посмотрят на такую гордыню; гордыню не просто явную — показную! Неужели урукцам не страшно? Неужели все они — безумцы?

Безумие на Урук нагнал Гильгамеш. Когда рождается подобный человек, сограждане его плачут и радуются одновременно. Плачут от страха и смеются от восхищения, ибо невозможно предугадать, чего больше отныне будет в жизни — горя или достатка. И все-таки радость, в конечном итоге, перевешивает. На таких Больших, как он, смотрят не только все земли черноголовых. На них не отрываясь, с ревнивым восхищением взирают Небеса. Теперь будет о ком слагать песни — чтобы следующие поколения слушали их, хлопая в ладони от изумления. Какой бы ни была странной жизнь рядом с Большим, ее не думая можно именовать счастливой, так как будущее назовет твой век «благовременьем». И не одно еще поколение станет завидовать тем дням, когда боги спускались в твой город, дабы поговорить с Большим.

Его именовали Гильгамешем, вкладывая в это сочетание звуков благоговейное почтение, ибо пришло оно из древности и означало когда-то «герой-отец рода». Внешне, конечно, владыка Урука мало походил на патриарха, и из всех тех явных смыслов, что имело имя Гильгамеш, в первую очередь в глаза бросалось неуемное женолюбие. Но существовало какое-то внутреннее звучание в словах «отец рода», которое ладно накладывалось на облик юного правителя. За глаза же его звали просто «Большой»— это слово не несло в себе ничего магического, зато было ясно и удобно.

Воспитываемый посреди уступчивого восхищения, Гильгамеш и в двадцать лет оставался огромным ребенком. Не знающая отказа, сопротивления душа, устремляясь наружу, не могла обрести какую-либо определенную форму. Повсюду ее ожидал простор, радость свободы, а точнее — соблазн произвола. Шумеры еще не умели рассуждать о добре и зле. Для того, чтобы следовать первому, избегая второго, существовали традиции поведения и жизненного уклада — весьма здравые и достаточно умеренные для того, чтобы не возненавидеть их как шоры, затмевающие зрение. Но Гильгамеш, зная традиции, сам оказался в стороне от них. Слишком Большим он был для воспитателей. Все, что те смогли дать ему — это уверенность: народ должен жить согласно древним обычаям. Но то народ, а как жить ему, не знали и сами воспитатели. Поэтому Большой делал, что хотел. Единственным, к чему он прислушивался, была безудержная тяга к яркости и полноте впечатлений, вечно снедавшая его сердце. Отдаваясь ей, Гильгамеш считал, что действует во благо, что ради славы в городе обязательно должен иметься Чрезмерный Человек, подобный ему. Наконец, сами горожане поддерживали в нем это убеждение, словно радуясь на героя, который предается излишествам за всех их вместе взятых.

— Большой идет! — передавалось из уст в уста, когда по улицам Урука проносились двое нагих предвестников с пальмовыми ветвями в руках. Вскоре появлялся Гильгамеш — высокий, стремительный, окруженный почетной охраной и потными, задыхающимися, не поющими, а бормочущими подорожные молитвы скопцами. Эта буря, этот ком движения стремительно проносился из одного квартала в другой, и нет ничего удивительного в том, что многие горожане пускались за кортежем бегом, стремясь еще раз разглядеть лицо правителя, надеясь стать очевидцем события, о котором будет что рассказать соседям.

А Гильгамеш щедро разбрасывал вокруг себя такие события. Часто он мчался к купцам, пригонявшим с севера стада широколобых быков. Мчался, чтобы выбрать себе самое крупное животное, потом раздразнить и устроить потешную схватку. Бык норовил поддеть Большого, а тот, ловко уворачиваясь, стремился схватить животное за рога. Когда Гильгамешу удавалось это, он резко дергал голову быка влево и вниз. Зверь падал на колени, из ноздрей вырывался хрип, хвост с тяжелой кисточкой на кончике судорожно бился о землю. Тогда Большому подносили молот, он стремительно хватал его и оглушал быка ударом между рогами. И тут же забывал о животном, обращаясь к чему-либо другому.

Иногда Гильгамеш просто приходил к купцам и, даже если время было неурочное для торжищ, заставлял их вынести и разложить товары на расстеленных кругом полотнищах. Гильгамеш ходил внутри этого круга, рассматривая сосуды из желтовато-кремового слоистого алавастра, медные слитки из Магана, золотые из Дильмуна — их выменивали через третьи руки, а потому они очень ценились — любовался синим камнем лазуритом, красным камнем сердоликом, бирюзой, зеленоватыми погребальными сосудами из Элама. Стенки последних, покрытые скудным красно-фиолетовым узором, были тонкими, настолько тонкими, что пропускали воду. Гильгамеш заставлял наполнить их коричневатой влагой из канала и глаза его мальчишески блестели, когда он видел, как изделия эламитов покрываются росинками, как бы отпотевают, истекая собирающимися на донышке каплями.

И, конечно же, там были кожи, льняные полотна, зерно, дичина, сушеная рыба. Гильгамеш иногда запускал свою широкую ладонь в орехи, или в сладкие финики, но никогда не брал больше пригоршни. Вот это-то изумляло, даже пугало купцов — он просто удовлетворял свое любопытство, свой первобытный интерес к вещи как таковой, к ее форме, вкусу, тяжести, ничего не отнимая, ничего от купцов не требуя. Они не понимали, что Гильгамеш — все еще ребенок, для которого весь мир — игрушка, открытие, путешествие, где калейдоскоп проносящихся мимо картин и предметов не может наскучить. А какой ребенок не замрет в восхищении, видя обилие, разнообразие, яркость вещей, которыми соблазняют его ловкие купцы!

Если он шел к женщинам, то это заслуживало не меньшего внимания. Только тогда отводили глаза, закрывая ладонью рот посмеивались и шепотом рассказывали небылицы о его невероятных достижениях. Красные, распаренные, бегали предводительницы блудниц, суетливо потрясая отвисшими за долгие годы служения Инанне грудями. Они сгоняли юных своих товарок со всего Урука — мало ли что взбредет в голову Гильгамешу, мало ли какой демон в него вселится! Никогда не знаешь, сколь далеко лежит предел любовных сил такого правителя. Он мог провести за этим занятием весь вечер, всю ночь, а потом утро и день — только знай подноси красную брагу из фиников, да подводи к нему новых, свежих…

Всех удивляло, что после бдений с блудницами лицо у Гильгамеша было не раздраженно-пресыщенным, а ясным и тихим — как у дитяти, выслушавшего на ночь красивую сказку. А он вспоминал прошедшее не с усталостью изведавшего все на свете взрослого человека, но с умиротворенной радостью обласканного людьми, миром, богами ребенка, любящего все вокруг, ибо все дарило ему удовольствие. Однако стоило кому-нибудь подойти к нему с прошением, напомнить о делах, — и Большой опять превращался в сметающий все на пути ураган.

Даже когда он пробегал по Урукским улицам, далеко опередив кортеж, пробегал так быстро, что ты мог рассмотреть его лишь мельком, облик Гильгамеша сам собой врезался в память. В нем было много всего, глазам не приходилось искать каких-то запоминающихся особенностей: он весь был особенным, он был больше всех.

Уже в пятнадцать лет он задевал макушкой притолоку дверей во дворце, а с двадцати Гильгамешу приходилось нагибать голову, когда он входил в Кулабу — храм, где Большой размахивал перед ликами богов ароматно тлеющими кореньями и сыпал на их головы дождь из золотистых высушенных зерен. Про Гильгамеша говорили, что ростом он вымахал с пальму, плечи же его — широкие, крепкие — вызывали мысль о балках, что поддерживали крыши в купеческих амбарах на берегу Евфрата. При всем своем росте Гильгамеш казался узким в талии и сухим в бедрах — как ловкий мальчик-танцор. Будь рост его меньше, не отличайся Гильгамеш от обычного человека, его назвали бы сухощавым. Но богатыря, разговаривая с которым ты все время задираешь голову вверх, сухощавым не назовешь никак.

Тело Гильгамеша было налито силой, словно ствол молодого дерева, пригнутый к земле и готовый разогнуться, вырываясь из рук, разбрасывая держащих его людей. Не всегда Большому удавалось спрятать рвущуюся наружу силу: один мах могучей ноги — и в щепки превращалась дверь, повинная лишь в том, что она оказалась на его пути, или разлетались как птицы, прыгая и крошась от ударов о пыльную землю, горшки. Вокруг останков многоэтажных подставок для них кудахтал горшечник — благо если Гильгамеш замечал, что он натворил, чаще же просто бежал мимо, не подумав даже бросить в обмен на разорение хоть какую-то безделушку.

Силу Большого знали все и опасливо старались не оказываться на его пути. Но тело телом, оно от земли, от той глины, из которой лепили человека Энки и Нинмах. Гильгамеш был могуч как зверь, однако мы потому-то и называем зверей зверьми, чтобы отличить их от человека. Вот лицо — другое дело, оно не от глины. Выточенное красиво, аккуратно, лицо Большого поражало одной деталью: его глаза походили на блюдца. Большие и странно прорисованные природой, они почти не удлинялись к вискам, отсюда возникало легкое ощущение болезненности, которое, впрочем, быстро проходило. Нет, глаза Гильгамеша не были болезненно округленными, или бессмысленно расширенными. Даже когда он задумывался, погружался в себя, на них не опускалась пленка невнимательности. Наоборот, в такие моменты они становились просто пугающе внимательны. Как кошачий взгляд, гипнотизирующий, приводящий в трепет своего хозяина. Всем, наверное, он знаком: кажется, что сквозь кошачьи зрачки смотрит кто-то чужой, незнакомый и властный — точно таков был задумавшийся Гильгамеш. Оставалось только падать ниц перед глазами, взиравшими с таких высот, что ум черноголовых трепетал от одного намека на них.

Но не только величиной, формой и кошачьей внимательностью поражали шумеров глаза Гильгамеша. Она были темно-темно-синими, то есть очень темными, но не черными с синеватым вороненым отливом, а именно синими. Такого цвета, по мнению черноголовых, у людей быть не могло. Черные, карие, в крайнем случае — желтовато-зеленые, как у восточных бормотал, но уж ни как не синие! Все верили, что в жилах Гильгамеша течет толика божьей крови, однако шумеры не знали ни одного синеглазого бога, и это приводило их в изумление.

Изумление и почтение, страх и радость — удивительно ли, что от избытка чувств урукцы стали строить стены вокруг своего города?

Это было величественное зрелище. Ранним утром с высоты храма Кулаба Гильгамеш видел две испещренные темными прямоугольниками повозок дороги. Они уходили на север и юг от Урука, к разведанным самим Большим местам, где имелась быстро твердеющая зеленоватая глина. В повозках люди везли мотыги, деревянные пилы с кремневыми зубьями и мотки льняных веревок. Там, у стремительно заполняющихся водой ям, они будут забивать глиной большие деревянные формы, потом отволакивать их в сторону, а чуть глина затвердеет — вываливать ее на землю. Формы же перенесут к ямам и опять мерными ударами мотыг будут набивать до отказа. Грубые землистые прямоугольники покрывали всю равнину вокруг залежей. Степные орлы прилетали с запада и в тяжком недоумении парили над странно украшавшими землю людьми. Неизвестно, предвестием чего они считали человеческую деятельность, но сами урукцы верили, что орлы — посланники богов, дивящихся на силу Гильгамеша.

Когда солнце высушивало, выпаривало кирпичи до такого состояния, что от удара деревянным молоточком они издавали глухой замирающий звон, люди брались за пилы. Пилами снимали неровности, пилами же срезали кирпичи с земли: глина впекалась в землю, словно прирастая к ней множеством маленьких корешков. Кряхтя и обливаясь потом, грузили большие кирпичи на телеги, перевязывали веревками и медленно — чтобы не рассыпать, не расколоть — везли к городу. Мелкие кирпичи складывали в корзины и тащили на своем горбу, распевая что-то бессмысленное в такт шагам.

А здесь Гильгамеш спускался с храма и начинал обход строящейся славы Урука. Его беззаботное сердце увлеклось тем, что ныне мы назвали бы изобретательством. Глядя на все широко раскрытыми глазами, несколько лет назад он испытывал особенное удовольствие от наблюдения за каменщиками, надстраивавшими храм Кулаба. Всматриваясь в простейшие блоки, в порядок подгонки кирпичей, Большой обнаружил, что загорается интересом к самым разным приспособлениям, опыт изготовления которых черноголовые накопили за многие века. Изучив все, что можно, Большой принялся фантазировать — и многие из своих фантазий заставил использовать сейчас, воздвигая стену. Радуясь собственной изобретательности, он видел, как толкли в громоздких каменных ступнях клубни болотных растений, разбавляли водой и толкли снова, дабы вылить затем в чаны, где уже шипела известь. Люди, длинными черпаками перемешивавшие раствор, обматывали руки по самые плечи просмоленным полотном — чтобы раствор, случайно плеснув, не прожег кожу. Вслед за корневищами лили речной асфальт — раствор многократно менял цвет, то вздувался, то опадал вниз, похожий на бесформенное, бессловесное живое чудище из детских кошмаров. Люди терпеливо ждали, пока он перегорал. Перегоревший, смирный по глиняным желобам раствор тек к каменщикам.

Казалось, что город выпустил сотни желтоватых щупалец. Они веерообразно расходились от Урука во все стороны и, чем выше становились стены, тем длиннее вытягивались щупальца. Это были песчаные пандусы, по которым въезжали повозки с кирпичами. Колеса оставляли на пандусах ровные колеи, а ослиные копыта перемешивали песок между ними. Песок подсыхал на солнце, становился невесомым, норовил улетучиться от малейшего дуновения воздуха. Но тогда в каналах наполняли водой бурдюки и обильно поливали пандусы — так, чтобы (огради Энлиль!) щупальца не вздумали разъехаться, превратиться в бесформенные, бесполезные кучи песка.

Было жарко и сухо; для строительства стен Гильгамеш выбрал время между уборкой урожая и выходом Евфрата из берегов. Редко когда ветерок овевал разгоряченные спины урукцев, разогнуться же, постоять хоть немного, глядя в белые от жары небеса, горожанам не давал Гильгамеш. Блок за блоком, кирпич к кирпичу выкладывалась стена, и, чем выше поднималась она, тем сильнее было нетерпение Большого. «Опаздываем!»— вырывался порой из его уст крик — а почему опаздываем, куда опаздываем — не понимал никто.

Не понимал до конца и сам Гильгамеш. Те, кто стоял с ним по утрам на крыше Кулаба, могли видеть на его лице восторг и, одновременно, мучительную растерянность. Он открывал рот, словно собираясь произнести что-то, набирал полную грудь воздуха — и ни звука не вырывалось из его уст. Большой сам терялся перед масштабами дела, на которое подвигнул город.

Вот эта-то растерянность заставляла его торопиться. Нужно достроить стену вовремя, нужно опередить зависть людей и ревность богов — вот и все, что мог сказать в оправдание торопливости Гильгамеш. Он понимал, что стены, им возводимые, являются вызовом, брошенным всем землям и небесам; когда же мир догадается об этом, только эти стены, только сам вызов сможет выручить. Но как объяснить это горожанам, Большой не знал — и потому поторапливал их, не пускаясь в объяснения своего нетерпения.

О причинах говорить еще рано, но повод к сюжету, повод к приключениям, которые потом так ладно превращались в песни, лежит перед нами и переступать его нельзя. Как любой повод, он незначителен, но повод — лишь намек, перестающий мниться смешным, едва мы узнаем, что стояло за намеком.

— Вас мало. Да, я вижу: вас мало, — остановился Гильгамеш, взбежав на один из пандусов. Остановился так резко, что скопцы, всхлипнув, налетели на его спину. Большой даже не шелохнулся, не заметил их. Он смотрел на людей, возившихся вокруг приспособления, которое мы назвали бы «журавлем». У шумеров имени оно еще не имело, ибо Гильгамеш придумал его совсем недавно. Представлял собой «журавль» шест, укрепленный на треноге. За один конец шеста держалось несколько урукцев, к другому же были прикреплены веревки. Ими обвязывались блоки, доставляемые на повозках, а затем шест — словно рука великана — переносил их на нужное место.

— Но вас мало! — Гильгамеш с упреком смотрел на людей, возившихся у «журавля».

Навстречу Большому выбежал начальствовавший здесь шумер. Низенький, лысый — только несколько сальных прядей торчало у него на затылке, — он усердно склонял голову перед Гильгамешем. Даже раздутый, словно у рахитичного ребенка, живот, торчавший поверх набедренной повязки, не мешал ему это делать.

— Ты видишь все. Ты видишь все, — повторял шумер.

— Вижу. Вас мало. — Большой схватил лысого урукца за подбородок и заставил разогнуться. — Где еще двое?

Брови шумера побежали вверх, глаза широко раскрылись, всем видом он изображал невинность.

— Они женились совсем недавно. Они придут позже: мы им разрешили. Каждый знает, как несладко отрываться от живота молодой жены.

Шумер с хитрецой прищурился и заулыбался. Работавшие с ним люди начали понимающе перемигиваться: кому, как не Гильгамешу знать, что такое молодой живот! Но лицо Большого, напротив, сделалось каменным.

— «Мы разрешили!»А я разрешил?.. Как они работают, когда приходят? Вот что скажи мне: быстрее работают, или нет? — раздраженно, нетерпеливо спросил владыка города.

— Как же они могут работать быстрее? — начальствовавший шумер как мог развел руки. Гильгамеш все еще держал его за подбородок, поэтому бедняге приходилось стоять на цыпочках, удерживая равновесие и умудряясь складно отвечать. — После этого в жилах вместо крови вода, колени подгибаются, а руки сами собой готовы разжаться. От богини Инанны не денешься никуда, за удовольствие она требует плату. Только такая ли уж большая плата? Расслабленность мужчина переживает весело — к полудню появляется крепость в руках, а вечером молодой снова готов тешить небеса…

Он любил порассуждать, этот шумер, даже неудобная поза и явное недовольство Большого не смогли избавить его от желания порассуждать. Между тем зрачки у Гильгамеша медленно сужались — как у тростниковой кошки, приметившей птичье гнездо. Шумер забеспокоился, чувствуя, что пальцы сжимают его подбородок все крепче и крепче. На мгновение он представил, что произойдет, если Большой сейчас вспылит. Резкое движение могучей руки — и он отлетает в сторону. А, может, отлетает одна его голова: в ярости сила Гильгамеша была невероятной. Черноголовый почувствовал, как начинают подкашиваться его ноги, словно это он был молодым, только что поднявшимся с брачного ложа. По хребту — от затылка до кобчика — пробежала большая, холодная капля пота.

Но Большой не причинил ему зла. Он просто разжал пальцы, отчего редковолосый шумер рухнул на колени и на коленях же попятился назад. По лицу Гильгамеша пробежала судорога — он сдерживал себя. Не часто Большому приходилось совершать усилие, чтобы донести до окружающих важность своих желаний. На этот раз несообразительность редковолосого вызвала в нем просто бешеное раздражение. Когда спешишь куда-то, смотреть по сторонам недосуг. «Как они не понимают, что сейчас никто, ничто не должно мешать нам? — думал он. — Хорошо, если все же не понимают, я заставлю — это так просто». Через несколько мгновений Слава и Беда Урука провел руками по лицу, убирая остатки ярости. Глаза его стали светлее, брови мягко изогнулись, а рот приоткрылся в улыбке.

— Больше не отпускай никого! — сказал он шумеру. — Мы опаздываем: я запрещаю все, что мешает нашей работе. — Большой поднял вверх руку. — Отныне я говорю: пока стена не будет готова, да не познает мужчина женщину, а женщина мужчину. Я говорю: ночью по городу станут ходить люди; пусть никто не запирает двери перед ними. Они сообщат мне, нарушает ли кто запрет. Я говорю: нарушивших будут бить плетьми, бить до костей — так, чтобы они надолго забыли об Инанне! — Он повернулся к сопровождавшим. — Записать и объявить повсюду!..

Ну, это было слишком! Урук присел и хлопнул себя по коленям, услышав новость. Все как один урукцы посмотрели на небеса, а потом — вокруг себя, желая увидеть, стерпит ли Инанна такое поношение? Думали-то они, конечно, не об Инанне, думали черноголовые о себе, о своих братцах, самым неожиданным образом оказавшихся без дела. Думали о женах — и даже те, кому жены давно уже опостылели, вздохнули с желанием и сожалением. Ночи стали пресными, возвращение домой — скучным: разве для того их родили матери, чтобы после работы они набивали брюхо и, словно скопцы, заваливались на бок? Из работы тоже исчезла радость, ибо ушла Инанна: Инанна питается и тем, что делают ночью муж с женой, и ожиданием ночи. Последним, может быть, не меньше — всяк знает, что лучший способ забыть о жаре и усталости — это представить что-нибудь сладкое, как мед.

Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.

Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.

Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.

— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.

Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?

Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.

2. ЭНКИДУ

Дождь из зерен и фиников окатил статуэтки богов, а вслед за ним — дождь драгоценностей. Втайне от правителя жрецы малых храмов совершали обряды отверзания глаз и ушей идолов — на случай, если Гильгамеш неведомо каким колдовством усыпил ангелов, переправлявших вести божествам.

«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он такое? Его слишком много для Урука, город наш не в состоянии вместить Это, как ни одна из женщин не могла еще исполнить всех желаний Его. Мы знаем, что Он — Большой, но где это видано, чтобы даже самые ненасытные женщины убегали от мужчины — а от Него они убегают, Ему всего мало. Он уселся на город, как бык на муравейник, он вытаптывает нас, словно стадо диких ослов посевы. Когда мы вспоминаем, что Он еще молод, становится совсем страшно: если это молодость, то какова будет зрелость? Когда человек прыгает с берега канала в воду, глина, от которой он отталкивается, крошится и продавливается — вот точно так же и наш город. Куда хочет прыгнуть Гильгамеш — ведомо одним Вам, а ведомо ли Вам, что Он раскрошит и раздавит весь Урук, отталкиваясь от земли? О, если кто-нибудь мог бы обуздать Его силу! Но ведь с Ним справиться невозможно! Люди Большого, люди храма Кулаба ходят так, словно каждый день пируют с богами, носы их задраны выше, чем стены самых высоких храмов. От них, от Него не скрыться, не убежать — Он приходит в твой дом, как в свой дом, Он сыплет богатствами направо и налево, но сколько раз уже Гильгамеш оставлял после себя одно разорение! Он не оставит дочерей матерям, вот чего мы боимся. Нам страшно, Боги: зачем вы даровали Уруку такого пастуха? Но если уж даровали — успокойте, образумьте Его, оградите нас от беспредельности силы Гильгамеша, как сам Большой ограждает город стенами! Боги, слышите нас?»

Боги слышали урукцев. Высоко над лазуритовыми небесами гулко раздавался голос Энлиля.

— Печень и бедра возжигал Гильгамеш — кому? Не тебе ли, Инанна, звезда утреннего восхода, золотая лучница, щедрая любовью?

— Нет, наездник туч Энлиль, нет Великая Гора Энлиль. Моих ноздрей не касался дым с алтаря. Гильгамеш не слал мне жертв, напротив — он гонит любовные радости из города. Мои сестры — жрицы-блудницы, нагуливают жир и бездельничают — какие тут могут быть бедра и печень? Он забыл о почтении ко мне и заставляет горожан не вспоминать о том, что моими словами был поднят холм, где ныне находится храм Кулаба, что я покровительствовала первым урукцам. Может быть, он возжигал их для Энки, властелина вод земных? Из земной глины лепит он стены, а глина там, где вода, там, где влажнобородый Энки!

— Нет, красавица, нет, любимица мужчин, ты ошибаешься. Я, Энки, заполняю водой ямы, которые Гильгамеш выкапывает, я смешиваю пресные потоки с красной и синей глинами, вынашиваю их как мать ребенка, чтобы стены были крепче. Но он вспоминает обо мне лишь в праздники, когда люди откладывают в сторону мотыги и начинают украшать себя цветами. Тогда жрецы несут рыб, пироги со сладкой крупкой и кувшины с белым пивом — тогда и Гильгамеш поет о щедрости, о милости Энки. Сейчас же глаза его, сердце его заняты другим; он далек от меня, каждый знает это. Может быть, нужно вспомнить о ком-то ином из Игигов, красавица?

— О ком вспомнить, Энки? Ты близок земле, ты — владыка низа, ты мудр; подскажи, кому предназначалась печень, кто наслаждался бедрами?

— Это ты спрашиваешь меня? Тебе, господину ветров, пастуху людских судеб, должен быть известен тот, кто ныне почитаем Гильгамешем. Вспомни о днях, когда земля и небо были рядом, когда они жили в одном доме. Ведь это ты ворвался между ними, это ты унес землю, ты, словно центральный столб, поддерживающий крышу храма, встал между ней и небесами — Ану. Подобно крови из разверстой раны на землю хлынули верхние воды, ветры раскручивали их в смерчи, в грозовые тучи. Тучи, сталкиваясь лбами, наполняли громом неожиданно явившийся — твоей силой, Энлиль, явившийся — простор. Но помнишь ли ты, что сверкало, сияло между водами, между тучами и громами, созданное тем же твоим ударом?.. Это было Солнце. Солнце-Уту вспыхнул, осветив новорожденный, метущийся еще мир. Ты положил меру сиянию Солнца, дал ему движения по небесам, власть над вечерними стражами и право видеть все происходящее на земле. Он видит и судит, в руках его зубчатый нож, которым Уту готов срезать голову виноватому; для людей он — самый близкий и понятный судья. Гильгамеш мнит себя подобным Уту, он говорит про себя: «Я как Солнце освещаю и сужу все вокруг». Гордыня Гильгамеша велика, но он почитает своего небесного двойника — ведь правда, Уту?

— Правда. Мне были предназначены бедра и печень, меня почтил молитвой и коленопреклонением вождь Урука. Что удивительного? Ты, Энлиль, вопрошаешь так, словно ищешь виновного: а ведь я каждый день прохожу над Уруком и, если Инанна давно уже покинула свой трон над Кулабом, то я остаюсь с этим городом. Каждый день я одариваю его теплом, холю и лелею — что постыдного? Урук — мой любимый город, я поднимал его вместе с Инанной, в жилах его правителей течет моя кровь!

— Мы не говорим о виновных, Уту. Виновных ищут, страшась угрозы, а какая может быть угроза от человека? Нет, не угроза — потеха! Он сравнивает себя с тобой, Уту!

Энлиль хохотал — и боги вторили ему, вначале нерешительно, а потом все более весело. Отсмеявшись, они вздохнули и земля гулко вздрогнула от этого усталого, удовлетворенного вздоха.

— Поклоняться одному Солнцу! — громоподобно продолжил Энлиль. — Пусть! Уту, мы потешимся вместе, когда он возьмет в руки нож, подобный твоему… Но пусть потеха будет полной! Урукцы жалуются, что никто не в состоянии положить предел его силе. Найдем ему игрушку, сделаем богатыря, что будет силой равен Гильгамешу — и посмотрим, потешимся!

— Богатыря?! — воскликнула Инанна. — Богатыря! Красавца, высокого, как гора, и беспощадного, словно молния! Я уже вижу его — огромного, тяжелого!

— Ох-хо-хо! — зашелся в смехе влажный Энки. — Найдите светлой Инанне мужчину, она опять хочет жениха! Пусть наша звезда утреннего восхода спустится на землю — там богатырей много.

— Да, Инанна, мы не жениха будем создавать, а силу, что схлестнется с Гильгамешем. Мы вылепим быка, который начнет бодать другого быка, — ровно и мягко молвил Энлиль. — Им не нужна будет приманка, они сами найдут друг друга и примчатся, как мчатся орлы над всей степью ради того, чтобы с шумом ударить крыльями, вонзить в грудь ненавистного врага когти. Люди забудут о своих делах, когда эти двое силой начнут гнуть силу. Красное пиво потечет из их ран. Тогда, только тогда ты, Инанна, бросишься на землю, вылакаешь все шипящие алые капли — и урукцы падут в объятья сестер-блудниц. Мы же увидим все, мы будем пить черное пиво, пить во славу твоей славы и во славу победителя!

Возгласы одобрения, звонкие и радостные, пронеслись над лазуритовыми небесами. Дождавшись, когда боги закончат изъявлять радость, Энлиль — неясный обликом и порывистый как ветер — приказал Игигам:

— Позовите сюда матушку-Нинмах, мою супругу, лепившую людей. Пусть она сделает нам героя — но не человека, а Силу, не красавца, но Богатыря. Пусть Нинмах возьмет в свое сердце образ бога. Не кого-либо из нас, а самого древнего — Ану. Ану, которого увидеть трудно, Ану, помнящего дом, в котором он, Небо, жил вместе с Землей. Пусть Нинмах наделит этот образ древней силой, а ты, Энки, поможешь ей, соберешь самую синюю и самую красную глины — дабы тело богатыря не уступало крепости стен, возводимых Гильгамешем. Сделайте нам героя, силой и обликом такого древнего, что у людей начнут стынуть зубы при его виде. Вот тогда посмотрим на Гильгамеша, посмотрим и потешимся над ним — над урукским Большим и над тем, кого ты, Энки, поможешь слепить Нинмах. И еще — дайте ему имя громкое и твердое, как гром. «Энкиду»— вот как его станут именовать: «Созданный Энки»— Энкиду!

К западу от Урука почва становилась суше, солонее, уже в одном дне пути на закат нельзя было высаживать пшеницу. Цепочка затхлых, узких, редко поросших чахлой болотной травой озер — то ли останки древнего канала, то ли доисторическое русло Евфрата — отделяли плодородные земли от неприветливых солончаков. Зато дальше, на самом краю степей и пустынь, существовало множество оазисов жизни.

Плоская равнина черноголовых начиналась резко, неожиданно: холмистая степь завершалась обрывом, высотой доходившем до трех десятков локтей. А там, под обрывом, среди казавшихся из-за обильных испарений расплывчатыми болот, лугов, полей и жили шумеры. Край обрыва проточили весенние ливни, он был изрезан оврагами и складками. Черноволосые, опасавшиеся резких изгибов земли, называли этот обрыв «малыми горами», прекрасно зная, что далеко за закатной пустыней есть настоящие горы.

У подножия обрыва и находились оазисы жизни. Прямо из покатых стен били родники. Они образовывали короткие протоки, завершавшиеся заводями, густо укрытыми тростником. Вокруг росли напоминающие далекие закатные кедры можжевеловые деревья, росли плакучие ивы, тамариск, кизил. Звери любили здешние водопои — и лев, и тонконогая антилопа, и круторогий тур, и степная лисица шли тайными тропами через всю степь, чтобы отведать сладкой водички, текущей из стен обрыва.

Водопой любили звери, водопой любили и охотники. Если хорошенько затаиться, если выждать и вытерпеть, можно приносить в кладовые храма Кулаба полные сумы дичины. Охотники ежедневно подавали к столу Большого свежее мясо. Большой любил дичину. Он ел сам, кормил челядь, бросал жирные куски прирученным тростниковым котам, шипевшим на всякого, кто входил к хозяину. Довольны были и простолюдины — им свежая дичина доставалась только по праздникам, зато каждый день строители стены получали тонкий, но длинный ломоть сушеного или вяленого мяса. Во всех землях черноголовых не ели столько мяса, сколько в Уруке при Гильгамеше. Может быть, благодаря ему и стал Большой Большим. Может быть, благодаря ежедневному мясу и решились урукцы на такое: оградить свой город стенами.

Охотники уходили к краю пустыни на несколько дней. Каждый из них имел свой собственный водопой: они действовали поодиночке, им не нужны были загонщики, только терпение и верная рука. На охотников смотрели даже с завистью: они были сами по себе, их милостиво принимали в храме правителя, даже на строительство стены не призвали ни одного охотника. К зависти, однако, примешивалась опаска: горожане не стремились определять своих сыновей в охотники, ибо те ходили по краю обжитого мира, там, где жило только дикое, неизвестное зверье, да еще, говорят, безымянные демоны-чудища, о которых можно рассказывать только шепотом, причем не в любое время дня. Иногда охотники приносили такие истории, что волосы у черноголовых вставали дыбом, и они с благодарностью вспоминали Энки, положившего границу пустыням и горам. Иногда охотники не возвращались; их смиренно ждали половину лунного оборота, после чего несколько человек отправлялись к водопою исчезнувшего, чтобы вернуться с останками, обрывками неизвестно кем загубленного человека, либо же — с пустыми руками и опасливыми предположениями о том, что с ним случилось.

Охотник Зумхарар сам бывал в экспедициях за останками, сам выдумывал небылицы о гигантских птицах, унесших его исчезнувших товарищей, но как-то не относил все эти истории к себе. Он был удачлив: в самые неподходящие для охоты, «тощие» времена года он умудрялся приносить дичину, получая похвалу от служителей Кулаба, знаки внимания — от служительниц. Зумхарар обильно потчевал своего ангела кровью водяных курочек; не забывал он Энки, Уту, Инанну, владыку гор Сумукана, благо что храм частенько богато одаривал охотников. Укрываясь приношениями от всяческих бед, охотник верил в удачу и никогда не брал с собой просяных лепешек больше, чем на три дня. Он знал, что дичь придет уже на первое утро.

Встречай Зумхарар опасности чаще, он, вероятно, так не испугался бы появления степного демона. Впрочем, не испугаться здесь было сложно.

Охотник прятался среди плакучих ив, тень которых полностью скрывала его. Ветер дул Зумхарару в лицо, звери, подступавшие к водопою, не могли почуять угрозу. В руках охотник держал лук, у колена лежали метательные дубинки и широкий медный нож. «Так все хорошо! — думал Зумхарар. — Давно не было так хорошо! Только бы не пришел лев, тогда пропадет день, звери долго будут пугаться запаха красного охотника. Вот если бы мягкая, сладкая антилопа…» Зумхарар уловил движение на склоне холма и замер. Движение было еще далеким, зверь сливался с землей, но охотник уже чувствовал, что это не лев. В носу засвербило, пальцы мягко сжали короткую охотничью стрелу. Его ангел милостив! Это антилопа — да не одна! Целое семейство антилоп спускалось к водопою. Они пройдут невдалеке от человека. Нет, он их пропустит. Лучше дождаться, когда звери будут полностью поглощены питьем. Тогда Зумхарар не торопясь прицелится. В неподвижную цель попасть нетрудно.

Охотник терпеливо ждал, пока стайка антилоп осматривалась, пока, пугливо подняв уши, они приближались к воде. Наконец влага захватила все внимание животных. Они дружно опустили головы, повернувшись к Зумхарару розово-песочными боками. Охотник приподнялся, выставив вперед левую руку, натянул лук так, чтобы скрученная из сухожилий тетива коснулась его подбородка и носа. Прицеливался Зумхарар недолго, антилопы стояли так близко, что он надеялся без особых усилий перебить половину из них.

Однако рука дрогнула и стрела скользнула по загривку молодой самочки, лишь испугав, но даже не ранив ее. Антилопы вскинулись, на мгновение мелькнули черные капельки их глаз, и вот уже они неслись от него прочь. Но Зумхарар даже не выругался. Охотник потерял дар речи, а когда обрел его, вместо проклятий мог только шептать молитвы Энки.

Руку заставил дрогнуть страх. Страх же на время сковал тело Зумхарара. Охотнику показалось, что от обрыва оторвалась и приближается к нему мохнатая скала. У скалы имелась голова с маленькими, ничего не выражающими глазками, две ноги, две длинных руки. Ее глазки смотрели сквозь тень ивовой рощи, в которой сидел Зумхарар, они видели охотника.

— Спаси, Энки! — нашел-таки силы воскликнуть человек. — Скажи, какого земляного демона я обидел!

Будто раззадоренная голосом Зумхарара, ожившая земля перешла на рысь. Человек поразился необъятности плеч существа и понял, что ни стрелы, ни дубинки, ни даже остро отточенный нож не нанесут демону вреда. Завизжав, словно поросенок, которого тащат под нож мясника, охотник бросил оружие и пустился в бегство. Тут же за его спиной раздался дробный топот: скала очень резво передвигала ногами. Зумхарар с тоской подумал, что еще несколько мгновений, и она догонит его, сомнет, превратит в кровавую лепешку. Однако удовлетворившись, видимо, тем, что нагнало на охотника страх, существо неожиданно остановилось. Зумхарар, не снижая скорости, удалялся от водопоя, еще не смея надеяться на спасение.

Там, где ручей, стекавший с обрыва, терялся в обширном тростниковом болоте, у охотника был шалаш. Делали такие шалаши просто. Прежде всего Зумхарар вырубил круглый участок тростника и выложил образовавшееся свободное место срезанными стеблями словно циновками. Тростник, росший по краям этого пространства, охотник пригнул к середине и связал так, чтобы получилось нечто вроде сводчатого потолка. В шалаше было темно, душновато, пахло быстро истлевающими стеблями, но после бегства от скалы по открытому месту шалаш показался Зумхарару настоящим укрытием. Он нырнул в темноту и, обливаясь потом, замер.

Кого ему довелось встретить? От какой пуповины оторвался этот земляной ком с руками и ногами? Чего он хотел: убить Зумхарара или просто прогнать? Если чудище было голодно, почему же оно не схватило какую-нибудь из антилоп, ведь те пробегали близко-близко от него?

Сперва охотник хотел выждать какое-то время, а потом вернуться к засаде, чтобы забрать оружие. Если скала ушла, может быть ему удастся поохотиться. Как ни страшно было Зумхарару, возвращаться в город с пустыми руками он не желал. Но что-то вдруг зашумело на краю заводи и сердце охотника ушло в пятки. «А если это Он? Пробирается к шалашу, чтобы прыгнуть на него, или вытащить меня за ногу, разорвать на куски?» Ужас был настолько велик, что охотник с трудом сдержал рвущийся из груди вопль.

Медленно, стараясь не издавать ни звука, Зумхарар пополз к выходу из укрытия. Шум стих, скалы он не видел, однако охотник не верил кажущейся тишине. Небо стало каким-то другим, более тусклым, стебли камыша торчали прямо, недвижимо, как перед грозой. «Злые духи, — пробормотал Зумхарар. — Энки, охрани…» Он собрал остатки мужества и вначале на четвереньках, потом пригнувшись стал выбираться из болотца. Тропинка привела его к гнилым озерам; только здесь охотник вздохнул свободнее. Он еще раз глянул на далекий уже склон, где бродил человек-земля и быстрым шагом, почти бегом отправился на восток, в город.

Гроза разразилась только на следующий день. Редкая в это время года, она даровала строителям стены неожиданный отдых. Одни разошлись по домам, другие завернули в постоялые дворы отведать браги, да посудачить о Большом.

Около северных ворот города находился маленький храм Инанны, при котором еще прадеды нынешних урукцев построили постоялый двор, правильно рассудив, что близость святых блудниц будет заманивать сюда мужчин. В день грозы под широкий навес мужчин набилось так много, что некоторые сидели прямо на земле. Они потягивали дурно пахнущее пойло, слушали шум дождя, удаляющиеся раскаты грома и ежились от прохлады, принесенной небесной влагой.

Среди посетителей особо выделялась группа охотников. Эти сидели нос к носу, сдвинув две длинные скамьи, и, занятые разговором, не интересовались тем, что происходит вокруг. На их лицах была написана тревога, в голосах слышалось возбуждение.

— Он просто быстр, как степной ветер, Зумхарар, — говорил пожилой, уже совсем лысый охотник. — Все мы видели одного и того же… человека. Видели в разные дни или в разные времена дня. Он шел вдоль водопоев от полуночи на полдень — и прогонял нас, и засыпал ловушки.

— Он знает язык животных! — встрял другой охотник, маленький подвижный человек, левая рука которого была покалечена степной пантерой. — Я видел, как он разговаривал с онаграми. Клянусь Инанной, они его понимали!

— Если это человек, с ним можно договориться. Если дух, его можно умилостивить. Настолько ли он страшен, чтобы всем бросить охотничьи угодья и сбегаться в город? — важно проговорил Зумхарар. Он словно бы забыл о своем испуге и теперь недовольно морщил нос, когда кто-нибудь начинал говорить о человеке-скале дрожащим от страха голосом. — Но раз уж мы здесь, давайте решим, как поступить, чем привлечь его.

— Может быть, сказать обо всем Большому? — тоскливо подал голос один из младших охотников, сидевший на самом краю скамьи.

Зумхарар опять сморщил нос. Он гордился своим прямым, ровным, истинно шумерским носом не меньше, чем охотничьей удачей и любил морщить его, словно привлекая внимание к этому украшению лица.

— Гильгамеш посмеется над тобой. А то и прикажет высечь. Сейчас он думает только о своей стене; собирать богатырей, устраивать облаву на человека-скалу ему недосуг. Честно говоря, я больше боюсь Большого, чем всяких степных демонов… Пожаловаться правителю мы всегда успеем, пока же нужно попробовать справиться самим.

Лысый пожилой охотник откашлялся и с сомнением произнес:

— Если это человек, его нужно завлечь чем-то человеческим. Таким, что отличает черноголовых от зверей. Но чем? Человеческой пищей, быть может — пивом, или этой брагой? Может, лучше попытаться поговорить с ним, показать, что такое людская речь, людское жилище, храм?..



Поделиться книгой:

На главную
Назад