– Это напомнило мне о яблоках и о том, как далеко они падают от яблонь.
– Не припомню, чтобы спрашивал твоего мнения о себе, холоднокровка.
Говоря дальше, чудовище оттеняло глаза на портрете Габриэля:
– Расскажи о нем. Об этом мужчине, что вырастил легенду. Как его звали?
– Рафаэль.
– Значит, звали его в честь ангела, из тех, которые страшились его кулаков?
– Уверен, это их здорово бесило.
– Вы с ним ладили?
– Да разве же отцы с сыновьями ладят? Чтобы увидеть, каким по-настоящему был тот, кто тебя растил, надо сперва самому возмужать.
– Это не про меня.
– Да, ты же не человек.
Глаза мертвой твари блеснули, когда она подняла взгляд на Угодника.
– Лесть откроет любые пути.
– Руки у тебя белые, как лилии. Локоны золотистые. – Габриэль с прищуром оглядел вампира с ног до головы. – Ты из Элидэна?
– Пусть будет так, – ответил Жан-Франсуа.
Габриэль кивнул.
– Прежде чем мы перейдем к сути дела, тебе надо кое-что знать о
– Разумеется. – Жан-Франсуа кивнул. – Сказание о принце-воине с севера, который женился на королеве Элидэна еще до становления империи. Говорят, Маттео любил свою Элейну со страстью четверых обычных мужей, а когда они умерли, Господь превратил их в звезды и вознес на небосвод, дабы они могли вечно быть вместе.
– Это одна версия легенды, – улыбнулся Габриэль. – Маттео и правда страстно любил свою Элейну, вот только мы в Нордлунде рассказываем о них иначе. Видишь ли, Элейна своей красой славилась на все пять королевств, и от каждого из соседних четырех престолов просить ее руки прибыло по принцу. В первый день принц из Тальгоста преподнес ей табун величественных тундровых пони: умных, словно кошки, и белых, как снега его родины. На второй – принц Зюдхейма преподнес Элейне корону из мерцающего златостекла, которое добывали в недрах гор его отчизны. На третий – принц Оссвея предложил ей корабль из бесценной древесины любоцвета, дабы увезти ее за Вечное море. А вот принц Маттео был беден. Уже когда он родился, на его земли совершали набеги и Тальгост, и Зюдхейм, и Оссвей. Ни пони, ни златостекла, ни любооцвета подарить он не мог. И тогда он поклялся Элейне любить ее со страстью четырех обычных мужей, а в доказательство он встал у ее трона и, обещая свое сердце, возложил к ее ногам сердца остальных соискателей. Принцев, грабивших его родные земли. Всего получалось четыре сердца.
Вампир фыркнул:
– Хочешь сказать, что все северяне – кровожадные безумцы?
– Хочу сказать, что мы подвержены страстям, – ответил Габриэль. – И дурным, и прекрасным. Тебе следует помнить об этом, если хочешь узнать
– Так что там с твоим отцом? – напомнил Жан-Франсуа. – Он тоже был подвержен страстям?
–
Угодник-среброносец подался вперед и упер локти в колени. Тишину в камере нарушало только шуршание пера, с которым холоднокровка рисовал его портрет, да шепотки ветров.
– Он был ниже меня, зато сложением напоминал кирпичную стену. Три года служил разведчиком в армии Филиппа Четвертого, пока старый император не умер, а во время кампании в горах Оссвея попал под лавину и сломал ногу. Кость так и не срослась как надо, вот он и подался в кузнецы. А работая в крепости местного барона, повстречал мою маму. Красавицу с волосами цвета воронова крыла, статную и горделивую. Он невольно влюбился в нее. Да и кто бы устоял? Дочь самого барона.
– Так де Леон – фамилия твоей матери? Мне казалось, у вашего вида фамилии наследуются по отцовской линии, а женщины свои, выходя замуж, забывают.
– Родители зачали меня, не обвенчавшись.
Вампир прикрыл рот острыми пальцами.
– Какой скандал.
– Определенно, дед думал так же. Стоило животу начать расти, и он потребовал избавиться от меня, но мамá отказалась. Тогда дед прогнал ее, сопроводив всеми проклятиями, какие только измыслил. Однако мама была тверда, как скала. Ни перед кем не склонялась.
– Как ее звали?
– Ауриэль.
– Красивое имя.
– Как и она сама. Ее красота не потускнела даже в такой помойке, как Лорсон. Мама и папá поселились там, не имея ни гроша за душой. Я появился на свет в местной церквушке, потому что у их хижины еще не было крыши. Спустя год родилась Амели, а потом и моя самая младшая сестричка, Селин. К тому времени мама с папа уже обвенчались, поэтому сестренки получили отцовскую фамилию, Кастия. Я спросил у папá, нельзя ли и мне ее взять, но он отказал. Тут бы мне призадуматься… К тому же обращался он со мной…
Глядя в пустоту, Габриэль провел пальцем по тонкому шраму на челюсти.
– Ты про те кулаки, которых страшились ангелы? – пробормотал Жан-Франсуа.
Габриэль кивнул.
– Говорю же, Рафаэль Кастия был подвержен страстям, и эти страсти управляли им. Мама была женщиной набожной и растила нас в Единой вере, благословенной любви Вседержителя и Девы-Матери. Но папина любовь была иного рода.
Отца поразил недуг. Теперь-то мне ясно: войне он посвятил всего три года, но она не оставляла его до конца жизни. Не попадалось ему такой бутыли, которую он не осушил бы махом. Или хорошенькой девицы, мимо которой он прошел бы. Правду сказать, его невоздержанности мы радовались: отправляясь на охоту за юбками, папа на день-другой исчезал из дому. Но уж если напивался дома… Мы словно жили на бочке черного игниса, пороха. Хватало одной искры.
Как-то ему показалось, что я наколол мало дров, и он сломал топорище о мою спину. А когда я забыл натаскать воды из колодца, пересчитал мне ребра. Маму, Амели и Селин он не тронул ни разу, зато я с лихвой познал его кулачищи. И думал, будто это он меня так любит.
Потом, наутро мамá ярилась на папá, а он заводил старую песню: клялся Богом и всеми Его семерыми мучениками, что изменится, непременно изменится. Зарекался пить, и какое-то время мы жили счастливо. Папа брал меня на охоту, рыбалку, обучал фехтованию, в котором поднаторел на службе, и слушать природу. Разводить костер из сырого топлива. Бесшумно ходить по сухим листьям. Ставить ловушки, которые не убьют добычу. А самое главное – он открыл мне тайны льда. Тайны снега: как он падает, как лишает жизни. Похлопывая себя по сломанной ноге, папа рассказывал все про метель, снежную слепоту, лавины. Как спать под звездами в горах. Он учил меня так, как мог учить только отец.
Но длилось это недолго.
– Не война делает из тебя убийцу, – сказал он как-то. – Она – лишь ключ, отпирающий замóк. В крови у всякого живет зверь, Габриэль. Можешь морить его голодом, запереть в клетке, но в конце концов отдашь ему причитающееся или он сам все возьмет.
Помню, как на свои восьмые именины сидел за столом, а мама смывала кровь у меня с лица. Она меня обожала, моя мама, несмотря на то, чего мое рождение ей стоило. Я чувствовал это так же верно, как тепло солнца на коже. И я спросил: «Раз ты меня так любишь, то отчего папа так ненавидит?» Тогда мама посмотрела мне в глаза и очень глубоко и тяжело вздохнула:
– Ты выглядишь в точности как он. Боже, помоги мне, ты весь в него, Габриэль.
Последний Угодник вытянул ноги и взглянул на рисунок вампира.
– Забавно, ведь папа был широк в плечах и коренаст, а я уже тогда вымахал дылдой. У него кожа была смуглой, а у меня – призрачно-бледной. Губы и серые глаза у меня от мамы, но вот от папá мне ничего не перепало.
Потом мама сняла с пальца перстень – единственную драгоценность, которую прихватила из отцовского дома. Серебряную печатку, украшенную родовым гербом де Леон: два льва по бокам от щита и два скрещенных меча. Мама надела мне ее на палец и крепко сжала мне руку. «В твоих жилах течет львиная кровь, – сказала она. – И лучше день прожить львом, чем десять тысяч – агнцем. Не забывай, что ты – мой сын. Но в тебе живет голод, остерегайся его, мой милый Габриэль. Не то он проглотит тебя целиком».
– Послушать, так она грозная женщина, – заметил Жан-Франсуа.
– Так и было. По грязным улочкам Лорсона она шествовала, точно высокородная дама – по золоченым коридорам императорского дворца. И пусть я был незаконнорожденным, свое имя она велела мне носить как корону. Отвечать чистым ядом, если вдруг скажут, будто у меня на него нет права. Моя мама знала себе цену, и в этом есть пугающая сила – когда точно знаешь, кто ты есть и на что способен. Думаю, большинство назвало бы это высокомерием, но так ведь большинство – это дурачье засратое.
– Ваши священники не проповедуют с кафедр о благодати смирения? – спросил Жан-Франсуа. – Не обещают, что кроткие унаследуют эту землю?
– Я тридцать пять лет прожил под именем, данным мне матерью, холоднокровка, и еще ни разу не видел, чтобы кроткий унаследовал хоть что-то, кроме объедков со стола сильного.
Габриэль взглянул на горы за окном. Тьма опускалась на землю, точно грешник – на колени, и в ней невозбранно гуляли страшилища. Крохотные искорки человечества трепетали, точно свечи на голодном ветру, – и вскоре им предстояло угаснуть совсем.
– Да и потом, кому, нахер, сдалась такая земля?
II. Начало конца
В комнату мягкой поступью прокралась тишина. Габриэль пялился в пустоту, затерявшись в мыслях и воспоминаниях о хоре и пении серебряных колоколов, о черных одеждах, под которыми скрывались плавные изгибы бледного тела, пока постукивание пера по бумаге не вернуло его на землю.
– Возможно, нам стоит начать с мертводня, – сказало чудовище. – Ты, наверное, был еще совсем ребенком, когда тень только скрыла солнце.
–
– Расскажи.
Габриэль пожал плечами.
– День был самый обычный. За несколько ночей до него, помню, я проснулся от дрожи земли, будто она сама ворочалась во сне, но роковой день ничем не выделялся. Я работал в кузнице с папá, когда это началось: небо мелассой затянула тень, яркая голубизна сменилась серой хмарью, солнце стало угольно-черным. Воздух остывал, а на площади – поглядеть, как меркнет дневной свет, – собралась вся деревня. Мы, разумеется, испугались, будто это ведьмовская порча, магия фей. Дьявольщина. Надеялись, что это пройдет, как и прочие напасти.
Шли недели и месяцы, а тьма все не отступала. Представляешь, какой тогда воцарился ужас. Поначалу мы много имен ей придумали: Почернение, Пелена, Первое откровение… Но звездочеты и алхимики при дворе императора Александра Третьего назвали ее «мертводнем», и в конце концов мы подхватили это имя. Во время мессы отец Луи проповедовал с кафедры: вера во Вседержителя – все, что нам нужно, с ней мы не пропадем. Однако трудно уверовать в свет Вседержителя, когда солнце сияет не ярче догорающей свечи, а весна холодна, как зимосерд.
– Сколько тебе тогда было?
– Полных восемь лет. Почти девять.
– И когда ты понял, что наш род стал свободно ходить посреди дня?
– Впервые порченого я увидел в тринадцать.
Историк склонил голову набок.
– Мы предпочитаем термин «грязнокровка».
– Прошу простить, вампир, – улыбнулся угодник-среброносец. – Неужели я хоть чем-то намекнул, что мне есть хоть малейшее дело до ваших поганых предпочтений?
Жан-Франсуа молча смотрел на Габриэля, а того снова поразила мысль, что историк высечен из мрамора, а не создан из плоти. Он ощущал темную ауру вампирской воли; перед ним сидело чудовище в облике прекрасного чувственного юноши, но ужасная правда и опасная иллюзия никак не увязывались вместе. В самом дальнем и темном уголке разума Габриэля теплилось понимание того, как легко эти твари могут ранить его, быстро показав, кто же тут на самом деле хозяин.
Однако это не работает с теми, кого уже всего лишили.
– Тебе было тринадцать лет, – напомнил Жан-Франсуа.
– Когда я впервые увидел порченого, – кивнул Габриэль.
С начала мертводня прошло пять лет. Даже ярчайшее солнце напоминало темное пятнышко за поволокой в небе. Отныне снег падал не белый, а темный, и пах он серой. По земле косой прошелся голод, и вместе с холодами он унес в те годы половину деревни. Уже тогда я повидал трупов больше, чем мог сосчитать. В полдень было хмуро, как в сумерки, а сумерки были темны, как полночь, ели мы одни грибы да сраную картошку, и никто – ни священники, ни алхимики, ни юродивые в лужах дерьма – не мог сказать, долго ли это продлится. Отец Луи всё проповедовал, дескать, Бог испытывает нашу веру, а мы, дураки, ему верили.
Но вот пропали Амели и Жюльет.
Габриэль на секунду умолк, погрузившись во тьму внутри себя. В голове звучали отголоски смеха; перед мысленным взором мелькнула милая улыбка и длинные черные волосы да серые, как у него самого, глаза.
– Амели? – переспросил Жан-Франсуа. – Жюльет?
– Амели была средним ребенком в нашей семье, Селин – младшим, я – старшим.
Я любил сестер и дорожил ими, как и моей милой мамá. С Амели нас роднили черные волосы и бледная кожа, но по характеру мы были далеки друг от друга, словно рассвет и закат. Она, бывало, облизнет большой палец и погладит им морщинку у меня между бровей, прося не хмуриться так сильно. Порой она танцевала под музыку у себя в голове и по вечерам, когда мы с Селин укладывались спать, рассказывала сказки. Ами больше всего любила страшные: о злобных феях, темном колдовстве и обреченных принцессах.
Семья Жюльет жила по соседству. Жюльет было двенадцать, как и Амели, а когда они встречались, то задирали меня до бешенства. Но однажды, когда мы с Жюльет собирали в лесу шампиньоны, я ударился пальцем ноги и всуе помянул имя Всевышнего. Жюльет пригрозила: не поцелуешь-де, расскажу о твоем богохульстве отцу Луи.
Я сразу в отказ: тогда еще девчонки меня пугали – но отец Луи каждый
Она была выше меня, и пришлось встать на цыпочки. Я сперва запутался в волосах, но наконец приник к ее губам. Они были теплые, точно свет потерянного солнца, и нежные, как ее вздох. Жюльет потом сказала, что мне стоит богохульствовать чаще. Я тогда впервые поцеловался, холоднокровка. Украдкой, под сенью умирающих деревьев, из страха перед гневом Вседержителя.
Девочки пропали в конце лета. Ушли за лисичками и не вернулись. Мы поначалу не удивились, ведь Амели частенько опаздывала, против обещаний. А мама наказывала ей: смотри, мол, пропляшешь всю жизнь, витая в облаках. На это сестра отвечала: «Зато там, наверху, я вижу солнце». Однако сгустились сумерки, и мы заподозрили неладное.
Я отправился на поиски вместе с другими селянами. Моя сестренка Селин тоже пошла… уже в одиннадцать она была яростной львицей, и никто не смел ей отказать. Спустя неделю папа сорвал голос от криков. Мама не могла ни есть, ни спать. Тела мы так и не нашли, но спустя десять дней они нашли нас сами.
Габриэль провел пальцем вдоль века, ощущая подушечкой каждую ресничку. Холодный ветер трепал упавшие на плечи длинные волосы.
– Мы с Селин подкидывали топлива в горнило, и тут вернулись Амели с Жюльет. Холоднокровка, что убил их, бросил тела в топь, и платья на девочках сочились грязной водой. Обе стояли на улице, взявшись за руки, у нашего дома. Глаза у Жюльет сделались мертвенно-белыми, а губы, которые были теплы, точно солнце, почернели и приоткрылись в улыбке, обнажив мелкие острые зубы. Мать Жюльет выбежала из дому, рыдая от радости. Она обняла свою девочку, восхваляя Господа и семерых Его мучеников за то, что вернули ей дочурку. А Жюльет у всех на глазах взяла и вырвала ей глотку. Просто… впилась, нахер, зубами и сгрызла, точно спелый плод. Амели тоже припала к телу женщины, стала рвать ее руками и шипеть не своим голосом. – Габриэль тяжело сглотнул. – Никогда не забуду звуков, с которыми она пила кровь.
После того, что произошло дальше, мужики в деревне пили за мою доблесть. Хотел бы и я сказать, будто отважно смотрел, как сестра умывается в темно-красном ручье, но сейчас, вспоминая тот день, понимаю, отчего не сдвинулся с места, когда Селин с воплями бросилась прочь.
– Любовь? – спросил холоднокровка.
Последний Угодник покачал головой, зачарованно глядя на огонек лампы.
– Ненависть, – сказал он наконец. – Ненависть к тварям, в которых превратились моя сестра и Жюльет. К чудовищу, сотворившему с ними такое. Но главное – к тому, что именно такими я девочек и запомню. В памяти останутся не поцелуй украдкой под сенью умирающих деревьев, не сказки Амели на ночь, а то, как девочки стоят на четвереньках, слизывая кровь с земли, словно оголодавшие собаки. В тот момент я испытывал только ненависть, придавшую мне сил. Тем холодным днем она укоренилась во мне и, правду сказать, до сих пор не прошла.
Жан-Франсуа взглянул на мотылька, тщетно бившегося о плафон светильника.
– Излишняя ненависть сжигает человека дотла, шевалье.
–
Последний Угодник стрельнул взглядом по татуированным пальцам и сжал кулаки.
– Сестру я бы не тронул, потому что любил ее даже тогда. Поэтому, схватив топор, рубанул им по шее Жюльет.
Удар получился точным, но мне тогда было всего тринадцать, а ведь и взрослый не враз снесет башку человеку. Что уж говорить о башке холоднокровки. Тварь, в которую обратилась Жюльет, рухнула в грязь, цепляясь за торчащий из тела топор. Амели же вскинула голову, роняя кровавую слюну. Я посмотрел ей в глаза – все равно что в лицо преисподней взглянул: я не видел ни огня, ни серы, которыми стращал нас отец Луи. Только… пустоту.
Сраное ничто.
Сестра открыла рот, сверкая длинными, похожими на кинжалы зубами, а потом эта девочка, которая рассказывала мне сказки на ночь и танцевала под музыку у себя в голове, поднялась и ударила меня.