куст
…в жизнь я шепчу — как в соседнюю бесконечность умолкшего леса… 1957 о явное это пространство между снегом и между нижними верками крыжовника около ветхой решетки — в архипелагах занесенного снегом сада нет в этом пространстве признаков тени и недоказуема близость редеющих листьев сперва может быть и была эта тень и торжеством ее было ее появленье — видимым словно в растворной воде сиротством чернеющих веток но что-то еще требовалось о так это было этим теням и снегу хотелось иметь свою тень на нижних ветках куста и на всю зиму слились тень снега и тени веток и будут всю зиму стараться очнуться — и очнутся лишь в середине марта — о это ощущение чего-то опасного и разряженного как перед дверью некой неведомой лаборатории о этот великий обморок существующий при моем существовании как музыка за стеной — и перед этим таинством я человек прошу помня о тех кто готовит опасное моему пребыванию здесь: «о дайте — прошу — немного времени для немногих слов о последних в мире кустах» — о если бы все было жизнью и если бы смерть исходила от жизни не у людей я просил бы отсрочку — но смерть сейчас от тех кто «они» от людей смертей |1958|
прощальное
[памяти чувашского поэта васьлея митты]
было — потери не знавшее лето всюду любовью смягченное близких людей полевых — будто для рода всего обособленное! — и жизнь измерялась лишь той продолжительностью времени — ставшего личным как кровь и дыханье — лишь тою ее продолжительностью — которая требовалась чтобы на лицах от слов простых возникали прозрачные веки и засветились — от невидимого движения слез |1958|
родное
я должен дойти губами до ее беспредельных глаз и удивлюсь я тогда чуть пульсирующим жилам на подглазье ее и пойму что это от их прозрачности и бестелесности так светлы и больны чуть вздрагивающие эти глаза и полюблю я ее и руками моими и губами и молчаньем и сном и улицами моих стихов и ложью — для государств и правдой — для жизни и платформами всех вокзалов где я буду в последний раз смотреть на горячие черные спины паровозов на дворах депо оставляя ее очередям и убежищам маленьких страшных городов Сибири и уезжая от нее навсегда на бойню людей моего же века |1958|
отъезд
Забудутся ссоры, отъезды, письма. Мы умрем, и останется тоска людей по еле чувствуемому следу какой-то волны, ушедшей из их снов, из их слуха, из их усталости. По следу того, что когда-то называлось нами. И зачем обижаться на жизнь, на людей, на тебя, на себя, когда уйдем от людей мы вместе, одной волной, когда не снега и не рельсы, а музыка будет мерить пространство между нашими могилами. |1958|
сад в декабре
где-то скрывает он мертвое поле будто единственное им охраняемое: «сад» говорю и не вижу о лучше оставить их понимающих только себя! и без призора движенье карниза: легкий мышиный пробег по стерне! — длится невидимое словно во сне белокамье Карелии: о скоро: кренясь постепенно! — и удаляясь как будто на льдине: затылком случайно отыщется — для снов через год и для памяти — девичий столик под снегом вечерним: вычурным детским |1959| Отмеченная зима
1960–1961
тишина
Как будто сквозь кровавые ветки пробираешься к свету. И даже сны здесь похожи на сеть сухожилий. Что же поделаешь, мы на земле играем в людей. А там — убежища облаков, и перегородки снов бога, и наша тишина, нарушенная нами, тем, что где-то на дне мы ее сделали видимой и слышимой. И мы здесь говорим голосами и зримы оттенками, но никто не услышит наши подлинные голоса, и, став самым чистым цветом, мы не узнаем друг друга. |1960|
облака
В этой ничьей деревне нищие тряпки на частоколах казались ничьими. И были над ними ничьи облака, и там — рекламы о детстве рахитичных и диких детей; и музыка о наготе гуннских и скифских женщин; а здесь, на постели, на уровне глаз, где-то около мокрых ресниц, кто-то умирал и плакал, пока понимал я в последний раз, что она была мама. |1960|
смерть
Не снимая платка с головы, умирает мама, и единственный раз я плачу от жалкого вида ее домотканого платья. О, как тихи снега, словно их выровняли крылья вчерашнего демона, о, как богаты сугробы, как будто под ними — горы языческих жертвоприношений. А снежинки все несут и несут на землю иероглифы бога… |1960|
дом друзей
[к. и т. эрастовым]
Было совместное соответствие дыханья, движенья и звука в их первозданном виде. Надо было уметь не усиливать ни одно из них. И во все проникал свет звука, свет взгляда, свет тишины, и где-то за этим свеченьем плакали дети, и изображало пламя свечи пересеченья наших шагов. И мы находились в составе жизни где-то рядом со смертью, с огнем и с временем, и сами во многом мы были ими. |1960|
снег
От близкого снега цветы на подоконнике странны. Ты улыбнись мне хотя бы за то, что не говорю я слова, которые никогда не пойму. Все, что тебе я могу говорить: стул, снег, ресницы, лампа. И руки мои просты и далёки, и оконные рамы будто вырезаны из белой бумаги, а там, за ними, около фонарей, кружится снег с самого нашего детства. И будет кружиться, пока на земле тебя вспоминают и с тобой говорят. И эти белые хлопья когда-то увидел я наяву, и закрыл глаза, и не могу их открыть, и кружатся белые искры, и остановить их я не могу. |1959–1960|
и: расходящиеся облака
[в память о зиме 1959–1960 годов]
1. не с кем ему Расставаться и он Разлучает себя в нас через нас! это я вижу по облакам 2. — а наши балы, а заря, а залы, алмазы, лампы, ангелы мои? ответ: обрубок; клич: кусок; пароль: отрывок; а цельный — в армии бе-эС 3. а говорим ли кричим ли и вспоминаем ли — преследуемы проецируемы убиваемы 4.
— и лес стенами золотыми светя по памяти прохаживайся приоткрывай прострелы доньев как не-тревожащие раны включи в свой свет и затеряй — как в море! (пока я видимый как ты) |1960|
из гостей
Ночью иду по пустынному городу и тороплюсь скорее — дойти — до дому, ибо слишком трудно — здесь, на улице, чувствовать, как хочу обнимать я камни. И — как собака — деснами — руку — руками — свои — рукава — и — словно звуки прессующей машины, впечатленья о встречах в том доме, который я недавно покинул; и — жаль — кого-то — жаль — постоянно, как резкую границу между черным и белым; и — тот наклон головы, при котором словно издали помню себя, я сохраню до утра, сползая локтями по столу, как по воску. |1961|
счастье
— Там, где эти глаза зачинались, был спровоцирован свет… Я симметрично раскладываю ракушки на женщину чужую, лежащую на песке. А облака — как крики, и небо полно этих криков, и я различаю границы тишины и шума, — они в улыбающейся женщине заметны, как швы на ветру; и встряхиваюсь я, как лошадь, среди потомков дробей и простенков; и думаю: хватит с меня, не мое это дело, надо помнить, что два человека — это и есть Биркенау, — о табу ты мое, Биркенау мое, игра матерьяла и железо мое, чудо — не годится, чу́динко мое, «я» — не годится, «оой!» мое! |1960|
отмеченная зима
белым и светлым вторым страна отдыхала причиной была темноте за столом и ради себя тишину создавая дарила не ведая где и кому и бог приближался к своему бытию и уже разрешал нам касаться загадок своих и изредка шутя возвращал нам жизнь чуть-чуть холодную и понятную заново |1960|
люди
Так много ночей линии стульев, рам и шкафов провожал я движениями рук и плеч в их постоянный и неведомый путь. Я не заметил, как это перенес на людей. Должен признаться: разговаривая с ними, мысленно мерил я пальцами линии их бровей. И были они везде, чтобы я не забыл о жизни в форме людей, и были недели и годы, чтобы с ними прощаться, и было понятие мышления, чтобы я знал, что блики на их фортепьяно имеют свою родню в больницах и тюрьмах. |1960|
прощальное
О, вижу тебя я, как свет в апельсине, когда его режут, твоя тишина освещала зрачки издали, еще не коснувшись, словно ты видела еще до зрачков — там, в глубине — в горячем и красном. Как будто плечами и шеей плечам ты моим объясняла, где в близости есть расхожденье, но было ли это обидно, когда это было тише плеч, тише шеи и тише руки. И мне, как открытые форточки, запоминались все детские твои имена, их знал только я, и остались они, как снег по ту сторону тюремных ворот — тише смерти и тише тебя. |1960|
из зимнего окна
голова ягуаровым резким движеньем, и, повернувшись, забываю слова; и страх занимает глубокие их места, он прослежен давно от окон — через — сугробы — наис — косок — до черных туннелей; я разрушен давно на всем этом пути, издали, из подворотен белые распады во мгле бьют по самому сердцу — страшнее, чем лица во время бурана; все полно до отказа, и пластами тюленьими, не разграничив себя от меня, что-то тесное тихо шевелится мокрыми воротниками и тяжелыми ветками; светится, будто пласты скреплены свистками и фарами; и, когда, постепенно распавшись, ослабевшее это пространство выявляет меня в темноте, я весь, оставленный здесь между грудами тьмы — что-то больное, и невыразимо мамино, как синие следы у ключиц. |1960|
детство
Желтая вода, на скотном дворе — далека, холодна, априорна, и там, как барабанные палочки, не знают конца алфавиты диких детей: о Соломинка, Щепка, Осколок Стекла, о Линейные Скифские Ветры, и, словно карнавальная драка в подвалах, Бумага, Бумага, Бумага, о юнги соломинок, о мокрые буквы на пальцах! ЗДЕСЬ И ТЕПЕРЬ — ЭТО КАК БЫ РЕЖЕТ, НО ТОЛЬКО МЕНЯ, НЕ ВАС! РЕЖЕТ — ЧЕРЕЗ КАРТИНЫ И ПЛАТЬЯ И ЧЕРЕЗ КОГТИ ПТИЦ! Коровьи копыта — ярки, неимоверны, что-то — от въезда в бухту, что-то — от бала, и сразу, как стучащие рельсы, ярки, широки, беспощадны обнимающие нас соучастники — руки, сестры, шеи, мамы! Разгуляемся снова, разгуляемся, снова заснем и пройдем не вчера, не сегодня, не завтра, а-а-а-а-а-а! — СКВОЗЬ КРИКИ ДЕТЕЙ, ЧЕРЕЗ МОКРЫЕ БУКВЫ, ЧЕРЕЗ КАРТИНЫ И ПЛАТЬЯ И ЧЕРЕЗ КОГТИ ПТИЦ! |1960|
окна весной — на трубной площади
[в. яковлеву]
качающимися квадратами цветения и звона всех детств моих, знакомых прозрачным опустевшим городам, я их коснусь, и девичьи венчанья все так же будут длиться без музыки и без дверей; глубины теплятся зеленовато-сумрачно, и плачут гам, за ними, дождем измазанные мясники, упав на груды рыб; и вновь топтанье и переступанье — я здесь, я здесь; топтанье и переступанье — раз навсегда — как колокол в тумане — — и как — шмуцтитулы — акафистов — мне снится — красная — разорванность — и собранность |1961|
женщина этой весной
Птица у стенки, падая замертво, клювом скользнула по белой бумаге, я не вижу ее, но она — у нее, потому это знаю, что стыжусь ее взглядов. Блеск подглазья, как будто бесстыдно положенный пальцами мальчика, на мост поведет меня через час, и будут флаги свободны, и далеки, и свежи; это ведь за нее устаю и за нее умираю среди зелени странной: все кругом состоит из свисающих и бесперспективных лоскутьев осиновой дикой коры без стволов и без веток; а стыд за нее не проходит, как будто касалась она соломы на нищем гумне, как будто из окон больницы рассматривают ее вечерами и знают: «не надо, не надо…» и слишком уверенно и равнодушно молчат. |1961|
женщина справа
Там то, говорящее, меня удивляющее тем, что создает себе волосы; там то, что падать стыдится и может упасть, и яблоки катятся на привязи, а привязи тонки, холодны; там — «Р», это полое «Р», этот круг удивительных «Р», там иголки от крови жасмина, там как будто обмывают оленьи глаза и рога, а здесь, где я, как будто раскладывают хворост за хворостом. Потребуем вьюгу — она зашевелится в провалах витрин. Звать начинайте без имени, словно бросая скрещивающиеся белые линии. А там, там — эта спина, меняющая меня, как олени леса, и она, как убийство, есть и не здесь, и оторвана страшно названьем от самого человека, как будто во сне подарили железную форму распутья и сказали, что это есть вечность, и стал я, поверив, несчастным, и плачу я, плачу, плачу во всех углах самого себя. |1961|
Поля-двойники
1961–1965
утро в переделкине
все словно высчитывало в этом доме себя самого: пальцы чьи? и мелькало: чей свет? чья синица? чей щеголь? пологи надвое дарили себя имея при людях где-то свое раскаленное дно и наклоняли тут двери на независимой от близкого леса площадке дверей а часть платья на теле — словно холод осенний на картах игральных! это — льду! подоконники — льду! пальцы детские — льду! все в оттисках свистов светло и оконно будто без девочки этого дома зацокало «це» в брошенном всеми дому! но войду — и лесным тарахтеньем поверхности станут полны потолки и засветишься вся словно колючки испарины непрерываема и узоры волненья как тени полыни составят тебя наподобие светлого хозяйства из перебоев дыханья и утро подробно подробен и сад и все при тебе в этом доме подробны с утра как будто возникшие каждый в отдельности только сейчас |1961|
утро в детстве
а, колебало, а, впервые просто чисто и озаряло без себя и узко, одиноко и выявлялась: полевая! проста, русалочка! и лилия была, как слог второй была — на хруст мороза, — с поверхности блестящей, мокрой, — царапинки! — заговорю, — царапинки! с мороза, и на руке — впервые след пореза а этот плач средь трав: — я богу отдан заново! а нищий брат, мой ангел под зарей! — уже тогда задумали, чтоб объяснил, и чтоб ушел, и чтоб осталась эта суть: царапинки… заговорю — царапинки… |1961|
реквием девочке
милей вдоль рук прощальней вдоль ресниц и птицею на полустанке узка отброшена и остановлена потом не появившись были стены прошла зима и сохранились там где закрыто все и сеча тихая одежд и леса и место облика где нам не быть И ВОТ — БЕЗ ПОМОЩИ ЛЮДЕЙ, СЕРЬЕЗНО, И ОЧЕНЬ ДАЛЕКО — БЫЛА, КАК НА ЛЕТУ ПРОШЛА БЕЗ ОТЗВУКА: «БЫЛА! БЫЛА!» еще кричат поют и светятся в садах во всем поселке далекие чужие как точки золота в песке и тянутся уже во тьме ряды притихших теней просты как я молчащий как вы не узнающие тех что уже во тьме |1961|
альт
[ф. дружинину]
птица черная здесь затерялась о ясный монах галерей и снега кусок как в награду звезда! отрываясь от грифа падают доски селений здесь во дворе опустевшем давно и дереву нравятся вывихи дерева бархату шелка куски а струны ложились бы четче на книги освещенные снегом на крыше через окно |1962|
вспоминается в рост
ля́ля, ля́ля без смысла и ля́ля, пугающая, словно ранены жабры, и части одежды опрокинуты в воздух оттуда там вдалеке, когда я не вижу, до боли расцвечены и смягчу я — тряпичны — смягчу; а это понятие-облако столь неотступно-свисающее будто явлением близко-тревожным — «нося́»? — это было об астре, о ночи и о подоконнике, здесь — о плечах, представлю ее я в движенье, но там, где от поля — словно от стула, и нет никого; вся лель, вдоль и лель, прикрывая и шею, дальше — тянет как с горки, — вот здесь-то и плачут и не понимают; и где-то у пыльной дороги орешника долгий и стершийся край — как вдоль плачущего одного; и ясно прощается друг и думают снова: «да едут же где-то к деревьям, снится же что-то другое; и были же корни не здесь, а мука сильней оказалась». |1962|
поле — до ограды лесной
после белого поля — широкого нашего — постепенно чужого перекладина — издали наша — а пока я бунтую — моя и царсово-садо[5] бело на юру сарабанда-пространство чистая без удара и опять без удара одинокий и взрослый я с этого края пойму цвет — дальнего края другого там после зеленого логова двойника людского понятия «поле» черные тонкие ветки деревьев и санки и дети в овраге как ласты — чисты далеки и слабы! особенно — в поле! с холодными шеями! и если душа словно бог выясняет что можно все шеи ломать словно бог прозрачность без зренья любя то в поле заброшенном мной поверх глаз ради памяти и дети на месте на месте и я и разрешены как во сне постепенно и быть и смотреть и болеть и тайное что-то иметь непременно особое что-то иметь что с марлею схоже и схоже с бинтом — оброненным в доме пустом но знающий ясно разрезы во мне чистоты в чистоте я знаю что есть и двойник погребенья есть место где лишь острова-двойники: чистого первого — чистого третьего — чистого вечного — чистого поля |1962|
заморская птица
[а. волконскому]
отсвет невидимый птичьего образа ранит в тревоге живущего друга и это никем из людей не колеблемо словно в системе земли сила соловья создающая словно в словах исключение смерти: сердце — сечение — север а рядом приход и уход замечающих перья и когти знающих гвозди крюки и столбы не боящихся видеть друг друга и надо на улице утром на шею принять холод от стен и сугробов и тайная фраза синичья диктует сердечную славу всему слава белому цвету — присутствию бога в его тайнике для сомнений слава бедной столице и светлому нищенству века снегам — рассекающим — сутью бесцветья бога — лицо светлому — ангелу — страха цвета — лица — серебра |1962|
предзимний реквием
[памяти б.л. пастернака]