В сумерках завоет-залает пёс, и понеслось по деревне цепной реакцией. А вот уже и месяц вышел ясный, и звезды все-все видны так близко, что кажется: протяни руку, и дотронешься. В кухне тогда еще работала печь «голландка», в трубе ее завывала, металась буря. Крестная говорила с горечью: «Зови в поддувало: мать-мать, собакам тебя отдать, приходи за мной, забери меня!» Я надувала губы и молчала, как рыба, упорно называя «мамой» крестную.
Ребенком я была тем еще! Нафантазирую невесть каких страхов и создаю сразу кучу проблем.
Какой-то период мама Маруся работала ревизором. Порою, брала меня с собой. В «Промтоварный магазин» – мой детский рай. Там на полках рулонами лежали штуки ткани, а в витринах различные рюши, пуговицы и ажурные воротнички. Я получала конфеты «Гусиные лапки», «Петушиные гребешки», сантиметр для игры, и кто-то из продавщиц обучал меня отмерять ткани. Но взять ребенка с собой можно было не всегда, и крестная, укладывая меня дома спать днем, мчалась в «Дежурный» или «большой», или Хозтовары («скобяной»).
Как-то раз я проснулась, одна-одинешенька в доме. Было мне лет шесть, не меньше, а может и больше. И что там мне привиделось со сна? – а только подняла я ор на всю деревню через узкую форточку в зале: «Караул! – кричу. – Спасите! Помогите, погибаю!!»
Проходящие соседи попытались меня через форточку вытащить, побежали за крестной. И вообще, думали, что пожар или утечка газа. Ну, шутка ли? Ребенок бьется в истерике, а дверь заперта снаружи. Крестная в тот день делала ревизию в «Промтоварном», и купила мне заодно дефицитное белое шелковое платьице с воланами. Ох, и отходила она меня эти платьицем по голым ногам, поставила в угол. Но самым страшным наказанием прогремело: «Не зови меня «мамой»! Я тебе не «мама», а тетя Маша!» Горю моему не было границ. Но просить прощения я никогда не умела, а потому просидев несколько часов носом в угол, снова захлюпала:
– Не могу тебя называть тетей!
– Почему?
– У меня язык не поворачивается!..
В деревне у меня были настоящие игрушки, две куклы – София и Ольга, и еще кукла Алеша и белый медведь с набитой соломой жесткой башкой. А потом появился мой собственный Чебурашка! У куклы Софии (София Ротару) была фарфоровая голова и руки. Темная коса и красивый шелковый красный сарафан, вышитый жемчугом на передней вставке. Куклу эту старинную я получала для игры редко и относилась к ней очень бережно. И все равно со временем фарфоровая головка ее треснула под волосами, уж и не помню, я ли была тому причиной. Кукла Оля с резиновой головой, руками, ногами и пластмассовым туловищем, была кудрявая, в белых ползунках на кнопках и синем трикотажном платьице. Кто-то из предшественников намалевал на руках и щеке куклы ручкой, и чернила въелись навсегда. Но я относилась к своим игрушкам очень трепетно. Была еще кукла Алеша в красном клетчатом комбинезоне и такой же беретке над огненно-рыжими кудрями. Про нее мы с крестной пели песню «Стоит под горою Алеша…»
Тема войны так или иначе присутствовала в доме, поскольку папа Сеня, 1927 года рождения, воевал в финскую матросом на крейсере «Калинин», а в Великую Отечественную дошел до Берлина. У него было много орденов, медалей и орденских планок. Хранились они в шкатулочке, и мне давали ими поиграть. Как-то, будучи подростком, Коля обменял часть отцовских наград на марки, и не все из них удалось восстановить. И все же их оставалось много. Вспоминать о войне папа Сеня не любил. Он только рассказывал, как их в Польше учили танцевать, и начинал танцевать с нами «Под испанец», это было очень весело. В рамке хранилась наградная грамота матросу за подписью Калинина. Даже и не знаю, обычное ли это было дело. С годами грамоту убрали со стены, осталась только рамка с крейсером внизу, собственноручно Семеном Павловичем отлитая, поскольку работать на сахзаводе он начал как раз в литейном цеху.
В «Литейку» папа Сеня меня брал с собой – мне показывали «опоки», и позволяли прыгать на кучу песка – так я сеюе один раз нос расквасила. Обедали литейщики прямо там, в цеху, на газете. И я помню «Кильку в томатном соусе» – после того, как напрыгаешься, упадешь и наревешься, все кажется божественно вкусным!
А завод был такой огромный для меня маленькой, и столько впечатлений! На углу водонапорная башня, деревянная, напоминающая старинный замок. Дальше пролом в кирпичной стене и производственные цеха, здесь же была и «литейка». А потом, если двигаться по улице Рабочей – центральная проходная Перелешинского сахарного завода. Туда меня водили уже школьницей, и все-все показали. Начиная с цеха отжима, где в огромной центрифуге перетиралась сахарная свекла, далее цех очистки: вот в этом барабане крутится желтый сахар, а в следующем уже ослепительно белый, как снег! Тут мне зачерпнули сладкого «снега» в оловянную кружку. И посмотрев, как делают рафинад, я возвращалась домой с кулечком сверкающей сладости и полным карманом фантиков от сахара «К чаю», который подают в самолетах и ресторанах.
А малышкой я думала, что сахар растет у нас на яблоне. Как-то вечером Семен Павлович, вернувшись с работы, сказал: «Марусь! Пора, наверное, сахар собирать…» Крестная с ним вполне согласилась. Мне дали корзиночку, ножницы и мы пошли во двор, где в сумерках я разглядела на яблоневых ветвях подвешенные на нитках длинные бруски колотого рафинада и вагонно-ресторанные пачки с нарисованной на них чайной чашечкой. Меня подсаживали, и я срезала созревший сахар в корзину. И долго, очень долго была уверена, что сахар растет на деревьях. Уверенность моя странным образом подкреплялась услышанным где-то выражением «рубить сахарный тростник», я так и представляла, что делаю что-то в этом роде.
При обработке сахарной свеклы оставались отходы (жом). Они поступали по трубе в жомосушку. Увидев этот цех с огромным барабаном, в котором сушилось, лениво переворачиваясь, сырье, я так впечатлилась, что подготовила в школе подробный доклад с чертежами! В жомосушке я проводила много времени, поскольку Семен Павлович тогда уже был завскладом склада сухого жома. В жомосушке было очень чисто – мы переобувались в маленькой конторке на входе. Потолки высоченные, а на верхнем ярусе поигрывали в домино энергетики. Из цеха сушки жом поступал по деревянной кишке в соседнее здание – склад, и там сыпался из огромного раструба под потолком. Для тех, кто не знаком с сельским хозяйством, скажу, что сухой свекольный жом – это зимний корм для домашней скотины, его запаривают в кашу. Так что местечко у папы Сени было «блатное». Он и крестная вели важные тетради с аккуратными подсчетами, а папа Сеня время от времени рисовал на полях красивые цветочки-васильки.
Иногда по заводской узкоколейке, идущей параллельно зданию склада, подгоняли вагоны под крупную отгрузку. Их надо было сперва почистить, потому что порожняк приходил абы какой, иногда со стеклянными шариками, иногда с проволокой или битым стеклом. Для уборки вагон открывали сбоку, а почистив, закрывали наглухо и подводили отгрузочный раструб к люку в крыше. Этот момент меня очень пугал. Я представляла себя забытой в наглухо запечатанном вагоне, в который насыпается сухого пыльного жома 12-18 тонн – вот ужас!
Вообще-то с детства меня преследовали странные мистические страхи, вылившиеся в лунатизм, который, впрочем, прошел с возрастом. Однажды, я тогда еще спала в детской деревянной кроватке (почти все в таких спали, я полагаю), мне приснились ангелы и демоны. Вот уж не помню сна, но истерику свою среди ночи помню. Крестная после этого повела меня к «бабке», наверное, в каждой деревне есть такая знахарка. «Бабка» жила на Петровке, это еще до въезда в рабочий поселок, в угловой беленой хате напротив Продмага. Помню, сидели мы у печи в полумраке, и «бабка» капала воск в разогретый на сковороде мед, а потом спрашивала, что я вижу. Вердикт был странноватый: знахарка сочла, что мои страхи ногами растут из телевизора, который я в городе смотрю. Это не совсем точный диагноз, поскольку телевизор в нашем доме случался крайне редко, и то брался напрокат. Целительница содрала с мамы Маруси н-ную сумму и вручила пучок травы, которую следовало повесить над моей кроватью. Все равно я с этих пор спала между «мамой» и «папой» очень долгое время, и была абсолютно счастлива, чувствуя себя под надежной защитой. Папа Сеня рассказывал мне сказки про Синдбада-морехода, а мама Маруся научила меня читать «молитву» (в последствии оказавшуюся «заговором»), которой ее научила бабушка.
Иногда в гости наезжали Коля с женой Галей. Всегда неожиданно в сумерках подкатывал его драндулет «Иж-Юпитер». Всех охватывало радостное волнение. Крестная жарила огромную сковороду картошки, папа Сеня шел загонять мотоцикл в гараж, потеснив свой старенький «Восход-2». Коля говорил: «Здорово, мать!» Воцарялся за столом и уплетал картошку, накатив перед этим стопку свойского самогона. Галя всегда вела себя скромно, называла свекровь и свекра на «Вы»: «Вы, мама» или «Вы, папа». После позднего ужина садились забивать в «козла» пара на пару, хвалили «козырей». Помню, что «пики» крестная называла «карлы». Где-нибудь на третьем кону я засыпала, и кто-то уносил меня за шторки в красных ромбиках в бывшую Колину комнату.
По утрам Коля долго спал. Его жена убегала к своим маме и бабушке – они жили домов через десять по той же улице Советской. А я ждала, когда проснется мой великолепный, мой взрослый двоюродный брат. Видя, что он ворочается, я седлала его спину, а он сонно бурчал: «Пощипи!» И я начинала щипать дубленую жесткую шкуру на его спине – делать массаж. Потом Коля говорил: «Почеши!» – и можно было драть его спину хоть массажной щеткой. Я делала: «Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, ехал поезд запоздалый…» Это самый супер-массаж, который я помню. У Коли на спине был шрам от пули, такой же точно (карма?), как у его матери от осколка времен ВОВ. Эту память в мирные дни он получил на службе в погранвойсках на китайской границе.
Если было время, он сажал меня в люльку «Ижа», и мы мчались на речку, распевая во весь голос: «Вот новый поворот!..» Коля лихачил и «задирал» люльку. А я визжала от страха, смешанного с восторгом.
Сама я ездить ни на чем не научилась, даже на велике не умела поворачивать. Вместо этого ставила ногу на землю и «заносила» велик, описывая дугу вокруг своего корпуса. Выглядело эффектно, скрывая мое неумение. В неспособности освоить движущие средства тоже прослеживалось что-то «кармическое». В детстве Коля катал нашу двоюродную сестру Свету на паписенином велосипеде «Украина», и ее нога попала между спиц. Результатом был перелом. Спустя десяток лет та же трагедия ждала меня, только за рулем была Света! Двойной открытый перелом на правой ноге, шутка ли! – у меня шрамы навсегда остались. А вот боли я не помню. Помню, деревенский хирург дал мне конфету «Мишка косолапый», предопределив мое последующее косолапие из-за этого перелома. Пришлось корректировать походку, только без ужасной ортопедической обуви – одним усилием воли! На трехколесном велике в пластмассовым белым сидением я ездила, а пришла пора двухколесного – пардон! Это я уже 16-ти летним подростком «Украину» оседлала. И то без права поворачивать по-человечески.
Садово-огородное хозяйство меня совершенно не увлекало. Крестная говорила, что я – ленивая. «Вот мама Таня твоя была работящей девочкой! Приду с работы – она уже полы перемыла, все тряпочки вытряхнула, яблоки, что попадали, собрала!» Я, внемля голосу разума, пошла смородину собирать. Всю под чистую собрала: и зеленую, и едва зарозовевшую, и спелую. Крестная руками всплеснула: «Баран бестолковый! Куда это годится теперь? Только на компот…»
Не со зла это я, а по незнанию – не вникала в земледелие, хоть и росла в деревне, а только на яблоне сидела и созерцала мечтательно.
В этой благодатном уголке палку в чернозем воткни – зацветет. А руки у Семена Павловича и Марии Алексеевны были золотые. У него «лунный» календарь. У нее «народный», написанный в общей тетради шариковой ручкой. Что за чтиво, не хуже И. С. Шмелева: народные приметы вперемешку с церковными праздниками. К примеру: «Илья Пророк в воду поссал». Запомнила, потому что грубо контрастировало со всем остальным. И означало это, что после дождя на Ильин День купаться нельзя больше.
Из этого самого календаря я узнала про Ивана Купалу. В совокупности с «Вечерами на хуторе близ Диканьки» повествование сие подвигло меня на отчаянный шаг. Как-то мы собирали грибы в лесопосадке напротив заброшенного кирпичного завода. Там росло великое множество папоротников. И вот в ночь на 7 июля я удрала из дома, ждать когда папоротник зацветет. Полночи просидела в холодных зарослях, мокрых от ночной росы. Сначала мечтала, как распоряжусь кладом, который можно непременно найти при помощи цветка папоротника. Потом носом захлюпала, замерзла и спать захотелось. Так что когда мотоцикл затарахтел – сама в свет фар вышла сдаваться. Это, конечно, папа Сеня был – и как они, взрослые, все узнают, обо всем догадываются? Была еще одна попытка клад искать по той же технологии. В профилактории на станции Дубовка, где мы с мамой и Сашей отдыхали однажды. Тоже ничего не вышло, хоть мне и брат помогал.
Все равно я старалась подсобить в хозяйстве, хоть и была ленивая. Собирала вишни, например. Они росли по над забором, осыпались все, и меня ставили на лестницу, обирать ягоды в ведро. Там же у разделительного штакетника бурно рос ревень. Пирог из него не пекли, зато я грызла его сочные побеги – они были кислые.
Весной крестная варила щавелевый и крапивный суп – все это было мне полезно, поскольку я была болезненная девочка, тощая, как монтировка, не смотря на все усилия меня откормить. За каникулы откармливалась только моя рожица. Выглядело это гротескно: круглолицая голова на тощем тельце.
Весной распахивали выделенный участок под картошку, и сажали оную в определенные дни. Участки эти бывали в разных местах (это для севооборота), но всегда за речкой Горячкой. Иногда мы брали лошадь, иногда тракториста просили, но позднее папа Сеня смастерил соху, и сам впрягался в нее, а я правила. Сажали в основном мелкую, «семенную» картошку, но однажды, помню, втыкали «глазки», выуживая их из консервной банки, в которой раньше сгущенка была. Наверное, год был неурожайный.
Походы на огород с папой Сеней развлекали меня чрезвычайно. Я, конечно, не любила колорадского жука собирать, зато любила купаться на Горячке. Имя свое речка получила от сточных вод, что сливались из огромных труб, проложенных от самого завода.
Маленький мостик и насыпь отделяли Горячку от Вонючки – этот второй водоем был сливом, и запах там стоял соответственный названию. Однако, на Вонючке удили рыбу, купались, и в самые худшие свои времена она была чище Воронежского Водохранилища. За мостиком густо росли кусты сирени, калины и боярышника – высоченные. Пройдешь этот «лес чудес», а там и до поселка Петровского рукой подать.
На Петровке зимой удили рыбу. Крестная и ее муж были заядлыми рыболовами. У них имелась вся оснастка для зимней и летней рыбной ловли. Сначала папа Сеня буром делал лунки. Потом мы усаживались на складные стульчики или ящик, и маленькие удочки для зимней рыбалки замирали над прорубью. Науживали за пол дня с двадцать штук окушков и жарили их потом, обваляв в муке. Крестная называла блюдо «жуй-плюй». Васька – козырной кот, который был найден моим папой на стройке, и через пару лет жития на 8-м этаже в нашем «скворечнике» перевезен в деревню, оченно окушков этих уважал. Васька – городской пижон, гонял не только местных котов, но и Барсика выжил из его будки. А ведь не скажешь! Как в дом придет – милая киса, отирается о кресную. Она поставит перед ним руки колечком, скажет: «Оп-ки!» И он «опки» делает!
Помимо летних самых длинных каникул, от которых я уставала, и мне под конец очень хотелось домой, самыми сказочными были зимние. Сад и огород глухо укрыты снегом. Походов только в сарай – скотину кормить. Всяко тут перебывало: и кролики, и куры, и даже один раз бык Мишка (в честь Горбачева назван!). И всегда-всегда были свиньи. Машка и Гришка, или Машка и Васька. А однажды – Машка, Васька и Иностранец. В этом трио Машка была розовая, Васька с одним черным бочком, а Иностранец черный совсем. Свиньи откармливались только на мясо, и резали их чаще под новый год. И вот эта возня со свиньей мне запомнилась навсегда, поскольку повторялась с вариациями из года в год.
Опускаю кровавые сцены, но после того, как поросенка зарезали, всех участников звали « на печенку». Отдельно жарилась сковорода картошки, отдельно сковорода печени, смешанной с почерёвком (часть брюшины). Подавали запотевший графин. Но это все для мужчин, тех, что помогали резать, держали, палили паяльной лампой, разделывали на части. Теперь они садились за стол. А для женщин как раз начиналась работа. По куску хорошего парного мясца завернуть помощникам. Что-то в морозилку. Что-то засолить – сало густо засыпали в 10 литровых кастрюлях крупной каменной солью, а потом складывали в ящики и относили на погреб. Если была охота, начиналась возня с кишками: выпотрошить, несколько раз промыть. Кишки можно было просто пожарить с луком, а можно было не полениться, набить колбасы подготовленным душистым фаршем, и на рассвете везти на коптильню.
Вот одну такую колготную ночь я хорошо помню. Мы начиняли кишки фаршем. Вдруг вырубился свет. Крестная принесла свечи и керосиновую лампу зажгла. Женщины вели неторопливый разговор, а за окном завывала вьюга. Ветер клонил ветви деревьев, и они скребли по стеклу и по стенам. Казалось даже, что каменный дом содрогается.
«Что это?» – спросила я у крестной.
«Это бык мирской трётся», – коротко ответила она.
И долго мне представлялся потом этот самый бык – огромный, сотканный весь из ночного черного неба, в сияющих звездах.
И самым прекрасным, самым запоминающимся праздником был новый год у крестной! Всегда выходила смешная заминка с елкой (в наших краях их заменяли сосны). Семен Павлович тянул до последнего так, что мама Маруся начинала уже на него ругаться. Он отвечал всегда добродушно: «Ну, не гуди, моя Мурочка!» И в сумерках 30 декабря втыкал пышную сосенку в сугроб у крылечка. 31 с утра «ёлку» ставили в ведро с влажным песком, укутывали ведро белой тряпицей или бумагой (на бумаге мне разрешалось нарисовать новогодние картинки). И вот оно – чудесное! Начинался обряд наряжания лесной красавицы. Из погреба в кухне доставали ящики с игрушками и гирляндами. Украшения эти бережно собирались годами. Был тут Султан в остроконечных башмаках с надписью «1952» на груди, были деды морозы, снегурочки, зайцы стеклянные, разноцветные, на прищепках. Был космонавт «1962», набор чайников и избушек, посыпанных искрящимся снегом. И шары, и стеклянные бусы с бисером – красным и голубым. Елку закутывали в «дождик» и мишуру, гирлянду такую старую, что папа Сеня каждый год перебирал лампочки, выкрашенные разноцветным «цапоном». Мы привязывали нитки к конфетам (а за период зимних каникул на елке оставались только пустые фантики). Макушку много лет венчала красная пластмассовая звезда. Но потом появилась «пика» – дань моде. Мне звезда больше нравилась. Из города я всегда старалась привезти серпантин, конфетти и какую-нибудь мишуру. И все же старые игрушки я любила больше – просто благоговела перед ними.
Елка у нас получалась роскошная, как в Кремле. И не менее обильный накрывали стол. Крестная делала заливное в прозрачной посуде со всякими украшениями из вареной моркови, яичка, петрушки и горошка. У нее была прекрасная советская книга «Кулинария», в которой большое внимание уделялось изысканной сервировке стола и декоративному украшению блюд. Поэтому заливное ставилось в центр, рядом блюдо с мятой картошкой (слово «пюре» я в детстве относила только к прилагательному «яблочное»), вокруг которой ободом выкладывались котлеты. Иногда крестная делала домашние пельмени, иногда варила курицу. Но это были исключения из правила. Подавались домашние разносолы. Я любила малосольные помидоры – очень их кресная вкусно делала, моченые яблоки и томатный сок. Все, что готовила эта женщина, было божественно вкусно! Вишнево-яблочный компот появлялся на зимнем столе, свежая антоновка и груши, бережно собранные осенью и пролежавшие в ящике с опилками до нового года. А еще мои любимые клетчатые печенья в форме сердечек. Они делались мамой Марусей на специальной двойной сковороде, вроде вафельницы, по супервкусному рецепту.
О существовании Деда Мороза я никогда в детстве не задумывалась, хоть и стоял он под елкой, ватный, с лицом из папье-маше, блистая морозным одеянием. Все мои подарки и гостинцы были всегда «от зайчика». И не пыталась я даже представить, где этот ушастый обитает, и на каком складе отоваривается. В плане подарков я всегда была практичным реалистом – от зайчика, так от зайчика, главное, что они есть.
По телевизору шел «голубой огонек», я никогда не досиживала до боя курантов, и очень сердилась, если меня будили, заставляя съесть какой-нибудь новогодний пельмень.
А утром мой сон нарушали приглушенные голоса в полутьме (свет надо было экономить): крестная и папа Сеня вставали засветло, кормить поросят, чистить снег, а там уже и рабочий день начинался. Я лежала, не открывая глаз, и слушала, как они вполголоса обсуждают домашние дела – это были минуты абсолютного покоя и счастья для меня. Я до сих пор люблю подниматься рано, есть в этом что-то воодушевляющее на подвиг повседневного труда.
Гудел заводской гудок: семь часов утра. Мы провожали папу Сеню, человека у которого было двое брюк: «поросячьи» – для хозяйства и повседневные, и две шляпы: белая летняя и серая фетровая. Чудесного человека, который ходил стремительной, немного вразвалочку, походкой, отмахивая рукой. И как с ним здоровались встречные, еще издали протягивая руку: «Добрый день!» или «Моё почтение!», а иногда «Как сам?» Человека, сидя перед, которым я проездила на бензобаке «Восхода-2» и на раме велосипеда «Украина» все свое детство, и даже ездя на велосипеде, с прищепкой на брючине, он показывал рукой знак поворота.
Мы провожали его, и снова ложились спать. Но это был обманный маневр, и когда я окончательно просыпалась, мама Маруся уже накрывала на стол к завтраку.
Она заполняла литровый фарфоровый заварной чайник разнотравьем. Чашки тоже были огромные, из того же чайного сервиза. К чаю подавались: сахар-рафинад, бутерброды с сантиметровой толщины куском сливочного деревенского масла, конфеты, вареные яйца, котлеты холодные, домашнее сало. И пили мы чай примерно час за разговорами, поедая все это многообразие, а потом крестная заботливо спрашивала: «Может, борщичку?»
С моим истерическим расстройством пищеварения боролись по мере сил. Однажды Мама Маруся наварила молочной рисовой каши – это я ее упросила. Наложила целую глиняную миску (грузинские, коричневые такие с желтой спиралью на дне), и насахарила. Крестная строго-настрого приказала съесть все. Но это было мне, увы, не по силам. Ибо «глаза несыты». Так что, когда стукнула калитка, и крестная вышла поговорить с Татьяной Петровной, учительницей на пенсии, я остатки каши вывалила в кастрюлю. Мама Маруся не поверила, что я съела все, и полезла ложкой пробовать. У края каша была несладкая, а посередине – о, доказательство вины! – посахаренная. Пока я стояла в углу, крестная терпеливо объясняла мне, что каша прокиснет, если вот так выливать в нее остатки-сладки.
Потом я стояла в углу за щенка, которого притащила и подбросила на огород. Ни за что не признавалась, что это моих рук дело: приблудился и все тут! Но вообще наказывали меня нечасто. Я была тщедушным ребенком, которого жалко наказывать.
Зато в этом щуплом угловатом теле жил сильный голос! Я пела везде, где только можно: на свадьбах, в гостях, на автобусной станции, на брошенной деревянной эстраде в парке у клуба. Забиралась на яблоню и там пела, а проходящие соседи спрашивали: «Что там за соловушка поет?» А «соловушка» сочиняла свои первые песни, и ввиду незнания нотной грамоты, записывала мелодию так»
«На-на-на на на
На-на-на на на-на на-на
На…
На на-на на-на
На…»
Утром или через неделю мотив забывался под наплывом детских впечатлений, но разочарование это так никоим образом и не подвигло меня к изучению нотной грамоты.
Вместо музыки я переключилась на литературу. Вернее, «сочинительство»: я рисовала обширный комикс «Приключения изумрудного черепашонка», причем на картинках «изумрудный» панцирь главного героя был рубиново-красным. Черепашонок набрел в лесу на дерево с дуплом. Это было не простое дупло, а вход в сказочную страну маленьких забавных существ. Истории такого рода я сочиняла потом на ходу и рассказывала своим сверстникам, брату и младшим подружкам в городе, иногда выдавая за городские легенды то, что выдумала сама. А вот комиксы рисовала редко, да и не так уж хорошо.
Я училась лепить. Полезный навык, приобретенный в подготовительной группе детского сада. Но пластилин таял на солнце, на батарее, нельзя было сохранить свои творения в первозданном виде. Как-то мне пришло в голову расплавить пластелин, проверить – не станет ли он после застывания более прочным, по примеру стекла. Опыт оказался неудачным. Плавила я исходный материал в металлической пробке от лимонада, которую держала плоскогубцами. Пластилин стал жидким. Но горячую пробку я схватила слишком рано, и на подушечке указательного пальца навсегда остался шрам от ожога.
Все это мелочи! Я обдирала колени, ссаживала руки, разбивала нос. Игра в «Робин Гуда» с самодельными стрелами и самым настоящим охотничьим ножом, украденным с кухни, была чревата всякими травмами, но я была Робин Гуд, который жил на дереве, а это налагало некоторые обязательства!
Мне было годика два, когда двоюродный брат Коля вернулся из армии и акварельными красками раскрасил нас с крестной в индейцев. Игра мне очень нравилась, но когда я увидела себя в зеркале, то заревела белугой, так испугалась уведенного! НО таков был мой мир – мир впечатлительного ребенка, затаив дыхание созерцающего закат на реке, выдру, пунктиром плывущую вдоль берега, зайца-русака, неожиданно выпрыгнувшего из зарослей овса или кладбище с ровными рядами могил, украшенных железными и бумажными венками. Ребенка, плачущего слезами росы.
Из социальных взаимодействий с внешним миром мне больше всего нравился поход с мамой Марусей в КБО. В этом здании располагалась парикмахерская – наша основная цель, портняжное ателье, ремонт телевизоров, а так же бюро ритуальных услуг. Двери во все помещения были открыты, и в проемах можно было увидеть жестяной блеск траурного венка, опоясанного лентой с надписью: «Дорогому, безвременно ушедшему…», почуять запах канифоли или услышать стрекот швейных машин. В ателье меня всегда одаривали пакетом клочков, самых разнообразных, даже с блестящим люрексом, из которых я неумело «шила» одежки пупсикам и куклам.
А дальше, в глубине, была парикмахерская. Крестная красила волосы добытым по великому блату «Лонда Колором» цвета «черный тюльпан» и делала химическую завивку. Все это занимало несколько часов, иногда полдня. Меня за это время успевали постричь под «горшок» или «сессун» – я ненавидела эти дурацкие стрижки, но модную мне никто сделать не хотел. Потом в ожидании крестной я совала нос во все конторы КБО, получала гостинцы и подарки, заходила в отдельную комнату с фенами, где «сушилась» покрасневшая мама Маруся – она плохо переносила горячую долгую сушку. Крестная давала денежку, и я мчалась в столовую за пирожками. Для этого надо было пересечь «круг» – это парадная площадь, вроде поселкового перекрестка. В центре «круга» предполагался фонтан, но он никогда не работал. Здесь за выбеленным бетонным ограждением почти до моих колен, выложенным по кругу, стоял киоск «Союзпечать». В нем я покупала марки целыми блоками: олимпиада, космос, история паровозостроения, оружие гражданской и Великой Отечественной войны. С «круга» был выход к управлению поселкового совета, к дороге, ведущей в клуб, к центральной заводской проходной и автобусной станции, и наконец, к столовой и «Большому» магазину. Зимой на «кругу» устраивали празднества с танцами и конкурсами: парни лазили по гладкому скользкому столбу за женскими дефицитными сапогами для своих любимых. А в столовой продавали пирожки с повидлом и лимонад, редко – мороженое, хлебные «общепитовские» котлеты – и все это было необыкновенно вкусно!
Магазин «Большой» – это был гастроном общего профиля. В зависимости от экономической обстановки в стране, там то было шаром покати, то рыночное изобилие. В детстве, помню, хлеб выдавали 2 буханки в руки, а потому мы вставали в очередь и в «Большом», и в «Дежурном», ведь надо было как-то еще скотину кормить.
Дважды на сахарном заводе случались крупные аварии. Первая – это просто трагедия. Самолет местных пассажирских перевозок врезался в турбинный цех. Было страшно! Такой грохот, и среди ночи в друг взвыли заводские гудки. Как будто война! Погибли люди, и те, кто летел в самолете, и те, кто работал в ночную смену в турбинном. Долго еще потом ходили, золотые коронки из золы выгребали, монеты, часы, кольца, но мало что уцелело.
А потом прорвало огромную цистерну, и сладкая патока растеклась по всему рабочему поселку. В воздухе стоял густой приторный запах, и ходили мы по деревянным настилам, поскольку собрать эту тягучую реку не представлялось никакой возможности. Баба Натаха – местная пьянчуга, пришла тогда к сельскому многопрофильному врачу «33-Коновальчику» (он сильно картавил, и выполняя функцию логопеда, говорил: «Скажите тлидцать тли!»).
– Сынок! У мене, наверное, рак…
– Это почему Вы так думаете, бабушка?
Старушка ненадолго протрезвевшая, смущенно признается доктору:
– Я раньше как писать ходила? Сяду, и зажурчало, как у коровы. А теперь? Дж-ж-ж… и по ляжкам льётся…
Коновальчик бабу Натаху осмотрел, велел медсестре ее помыть: бабушка уснула во хмелю прямо на земле, а от патоки-то все и склеилось! Из-за этой пьянчужки, кстати, меня не назвали Наташей – крестная воспротивилась.
Насчет катастроф говорить если, то когда Чернобыль рванул, в Воронеже потом в жаркий майский день выпал снег. Радужный такой, а мы его, дураки, ели и радовались! А вот в деревне через год или два морковь стала расти уродливой формы: два-три стержня срастались вместе, получался почти человечек. Это жутковато выглядело, и возможно не было связано. Но после аварии на Чернобыльской АЭС любые формы мутации относили на ее счет.
Когда крестная работала в клубе билетером, она одевалась очень элегантно. Из-за нестандартной фигуры платья шила на заказ у знакомой портнихи тети Зои. Тетя Зоя жила со своей старенькой мамой бабой Дуней и нюхала табак. На Рождество меня наряжали в крошечный темно синий передничек, отделанный зелеными атласными лентами, и я шла к ним колядовать:
«Маленький мальчик
Сел на стаканчик,
А стаканчик – хруп! –
Подавайте рупь.
А рубля мало,
Дай кусок сала…»
Мне насыпали в передничек калачики, хворост и печеные яблочки, а потом разрешали сидеть на большом кованном сундуке и подслушивать рассказы про всевозможные болезни и даже «селитёр»!
В клубе и на танцплощадке с деревянной ракушкой эстрады Коля играл на гитаре «Аэлита» в ансамбле, и пел. А мы с Семеном Павловичем ходили туда через парк, неизменно задерживаясь у павильона «Пиво-Раки». А дальше были карусели «лодочки». В детстве они работали, но со временем как-то все обветшало, и мы раскачивались в тяжелых облезлых посудинах вручную.
От клуба к речке Вонючке тянулась липовая аллея. Там меня взгромождали на дерево – собирать липовый цвет. Я ужасно боялась пчел и ос, которых роилось тут великое множество, но не получила ни одного укуса!
А в августе, накануне Медового Спаса, мы отправлялись к пасечникам. Они жили тут же, по нашей улице, и несколько ульев у них ютились даже на участке у дома. В доме пахло только что выкачанным медом. Мне давали целый граненый стакан тягучего, искрящегося янтарем лакомства, и я уплетала его с булкой. Домой мы уносили трехлитровую тяжелую банку янтаря. Этот мед редко засахаривался – он столько не стоял, с моей помощью он просто не получал такой возможности!
После гибели Барсика под машиной, и безвременной кончины Марсика (крестная с прогрессирующей у нее шпиономанией утверждала, что его отравили соседи), двор долго пустовал без собаки. Но однажды папа Сеня пошел взять долг с дяди Юры Глухого – заядлого охотника, а тот пропился до последней возможности, но не желая обидеть уважаемого человека, всучил ему рыжего щенка, предположительно, охотничье породы. Это был Мишка! Он вырос в бойкого слабопородистого пса, но с повадками настоящего цербера. Дважды он срывался с цепи и кусал сельчан, приходилось откупаться и собирать ветеринарные справки. Эту собаку папа Сеня каждый вечер выгуливал по окрестностям. За помойкой в густых зарослях сирени Мишка охотился на ежиков. Поймает ежа, перевернет и пытается выгрызть из колючей шубы. Но еж не так-то прост, и Мишка пофыркает исколотым носом, да и закопает злющий клубок.
Однажды на участке появился ежик Федя. Я привязалась к нему, кормила молоком и ло смерти боялась, что Федя по глупости докосолапит до будки. А как-то утром увидела Федю прямо в Мишкином домике. Живого и здорового, пыхтящего недовольно. А Мишка дрых безмятежно на улице. Собака и еж делали вид, что не замечают друг друга. Но еж часто хозяйничал в будке и миске дворового стража, а тот и ухом не вел!
Я сама Мишку боялась. И даже гуляла с ним только в сопровождении папы Сени. Пес отвыкал от меня за период учебного года, и когда я приезжала на каникулы – вновь облаивал с ног до головы.
Пару раз из-за духоты в доме мне ставили раскладушку во дворе. В сумерках по цементной дорожке шлепала лягуха.
«Сестра! – звала ее крестная. – Сестра…»
Не знаю, почему так называла, но мне очень нравилось. И я никогда лягушек не давила. Говорили, от этого бородавки будут на ноге, или пойдет дождь. Но я их опасалась – скользких, бурых, с умными глазами. Поэтому почти никогда не спала в саду.
Было еще что-то дремучее, темное. История про Домну Ивановну, давно умершую где-то в другом доме, в Нижнем Кисляе, но призрак ее витал в воздухе. И ночью в темный дверной проем я взывала тревожно: «Домна Ивановна! Домна Ивановна…»
Порою мне все казалось странным, пугающим. Рассказ о мешочке с «кладбищенской землей», который крестная нашла однажды, развязала, и с тех пор болела. Одинокие могилы водителей вдоль дороги, ведущей в Панино. Рассказы о всевозможных колдунах, которые коварные. Выспрашивают тебя нежно: «Ну, как вы живете, как мама? Все хорошо у вас?» А когда ты отвечаешь: «Да», прыскают тебе в лицо руками и рявкают: «Возьми все мои болезни!»