Открыв заднюю дверь «мерседеса», я коротко сказал:
— Пройдемте в контору.
Алессандро пошел вслед за мной без единого слова. Я включил радиатор, уселся на место Маргарет за столом и указал ему на вертящееся кресло. Он не стал спорить по пустякам и так же молча опустился на сиденье.
— Итак, — заговорил я голосом журналиста-профессионала, берущего интервью, — вы желаете приступить к работе завтра.
— Да.
— Простите, а кем вы хотите работать?
Он замялся.
— Жокеем.
— Как же так? — резонно возразил я. — Скачки еще не начались. Сезон открывается примерно через четыре недели.
— Знаю, — сдержанно ответил он.
— Я имел в виду совсем другое. Хотите работать в конюшнях, ухаживать за двумя лошадьми, как все наши ребята?
— Конечно, нет.
— Что тогда?
— Я буду ездить верхом и тренироваться, два-три раза в день. Ежедневно. Я не буду чистить денник и таскать сено. Я хочу ездить верхом.
Да. Похоже, наши наездники во главе с Этти будут от него в полном восторге. Не хватало мне только столкновений с обслуживающим персоналом или, иными словами, бунта на корабле, который не заставит себя ждать. Никто не захочет убирать навоз и ухаживать за лошадьми ради счастья лицезреть Риверу в седле.
— Скажите, у вас большой стаж работы с лошадьми?
— Я умею ездить верхом, — отрезал он.
— На скаковых лошадях?
— Я умею ездить верхом.
Наш разговор зашел в тупик. Я попытался подступиться к Ривере с другой стороны.
— Вы участвовали хоть в каких-нибудь скачках?
— Я участвовал в любительских скачках.
— Где?
— В Италии и Германии.
— Победили хоть в одной?
Он мрачно посмотрел на меня.
— Я победил в двух.
И на том спасибо. По крайней мере, он не свалится с лошади.
Победа в данном случае не играла роли, потому что его отец принадлежал к числу людей, способных подкупить фаворита и уничтожить любую оппозицию.
— Но сейчас вы хотите стать профессионалом?
— Да.
— Тогда мне необходимо подать заявку, чтобы вам выдали жокейские права.
— Я сам подам заявку.
Я покачал головой.
— Вам придется получить ученические права, а представить заявку на рассмотрение распорядителей должен буду именно я.
— Я не желаю быть учеником.
— Если вы не станете учеником, — терпеливо объяснил я, — то не сможете потребовать для себя скидки на вес. В Англии, в скачках без препятствий, скидка на вес предоставляется только ученикам, иначе ни один владелец не допустит, чтобы вы сели на его лошадь. Короче, если у вас не будет скидки на вес, можете забыть о том, что когда-то вы собирались стать жокеем.
— Мой отец… — проговорил он.
— Ваш отец может кричать до посинения, — перебил я. — Его угрозы не стоят выеденного яйца. Я не могу заставить владельцев поступать, как ему хочется, я могу лишь попытаться уговорить их. Если у вас не будет скидки на вес, уговаривать их — безнадежное дело.
С каменным лицом Алессандро обдумывал мои слова.
— Мой отец сказал, что получить права может каждый и что учеником быть необязательно.
— Теоретически — верно.
— Но на практике все по-другому. — Это было скорее утверждение, чем вопрос: он ясно понял, о чем шла речь. И тут я задумался, насколько велико его желание стать жокеем. Не исключено, что, прочитав Ученический Акт и разобравшись, к чему обязывает подобный документ, он просто повернется и уйдет.
Я порылся в одном из ящиков стола Маргарет, где все было уложено по порядку, и вытащил отпечатанную копию соглашения.
— Здесь требуется ваша подпись, — небрежно сказал я.
Он прочитал текст, не моргнув глазом, что само по себе было удивительно, если принять во внимание пункты договора.
Я стал вспоминать знакомые с детства слова: «…Ученик верно, преданно и честно будет служить своему Господину, подчиняться ему и выполнять все его законные требования… и не уйдет со службы и не предаст другому дела своего Господина… и будет отдавать Господину все деньги и другие предметы. которые ему заплатят за проделанную работу… и во всех делах и поступках будет вести себя, как должно верному и преданному Ученику…»
Алессандро положил договор на стол и посмотрел на меня.
— Я не могу этого подписать.
— Необходима также подпись вашего отца, — пояснил я.
— Он не подпишет.
— Значит, говорить больше не о чем, — с облегчением сказал я, откидываясь на спинку стула.
Он вновь посмотрел на меня.
— Адвокаты отца составят другое соглашение.
Я пожал плечами.
— Типовая форма обязательна. Статьи Акта были написаны еще в средние века и относились к ученикам всех ремесел. Если вы измените дух и букву закона, договор перестанет отвечать требованиям, необходимым для получения жокейских прав.
Наступило напряженное молчание.
— Скажите, там говорится… что ученик должен отдавать все деньги господину… значит, мне придется отдавать то, что я заработаю на скачках? — В голосе его слышалось вполне понятное неподдельное изумление.
— Там действительно есть такой пункт, — согласился я, — но в наше время принято возвращать ученику половину денег, заработанных им на скачках. К тому же, естественно, если вы приняты на работу, то будете еженедельно получать жалованье.
— Значит, если я выиграю дерби на Архангеле, половина того, что заплатит владелец, и половина денежного приза будет вашей?
— Совершенно верно.
— Это несправедливо!
— Прежде чем переживать по этому поводу, неплохо бы для начала выиграть, — легкомысленно заявил я, и его лицо тут же гневно вспыхнуло и приняло надменное выражение.
— На хорошей лошади я выиграю!
«Да ты шутник, парень», — подумал я, но ничего не ответил.
Он резко встал, не говоря ни слова, взял со стола Копию договора, вышел из конторы и сел в машину.
«Мерседес», еле слышно мурлыча, помчал его по дороге, а я остался сидеть на стуле Маргарет, втайне надеясь, что больше никогда не увижу Алессандро, морщась от неутихающей головной боли и прикидывая, поможет тройной бренди моему исцелению или нет.
Не помог.
На следующее утро об Алессандро не было ни слуху, ни духу, и, судя по всему, день обещал быть неплохим. Колено жеребца-двухлетки напоминало футбольный мяч, но жеребец больше не хромал и ступал довольно уверенно, а у Счастливчика Линдсея оказалась, как Этти и предполагала, простая царапина. Престарелый велосипедист принял вчера вечером мои глубочайшие извинения плюс десятифунтовую бумажку в качестве компенсации за синяки, и у меня сложилось впечатление, что теперь он готов попадать под лошадь сколько потребуется, если каждый раз ему светит такая же прибавка к его доходу. Архангел проскакал вполсилы шесть фарлонгов[1] по склону холма, а я после ночного сна стал чувствовать себя значительно бодрее.
Но Алессандро Ривера вернулся.
Он подкатил все в том же «мерседесе» с тем же личным шофером, как только мы с Этти закончили вечерний обход и вышли из последнего денника, и я подумал, что они, должно быть, стояли и наблюдали за нами с Бэри Роуд, чтобы на этот раз не ждать ни секунды.
Я кивнул головой в сторону конторы, и Алессандро пошел за мной следом. Я включил калорифер и сел на старое место. Он последовал моему примеру и сел в вертящееся кресло.
Сунув руку во внутренний карман, он достал договор и протянул его мне через стол. Я развернул сложенную пополам бумагу и прежде всего посмотрел в самый конец. Документ вернулся ко мне в первозданном виде. Однако там стояли теперь четыре подписи: Алессандро Ривера, Энсо Ривера и подписи двух свидетелей, в специально отведенной графе.
Я посмотрел на смелый, размашистый почерк обоих Ривера и неуверенные каракули свидетелей. Они подписали договор, не заполнив анкеты, не потрудившись даже выяснить размера жалования и времени, которое займет ученичество.
Алессандро внимательно наблюдал за мной. Я встретил взгляд его холодных черных глаз.
— Вы с отцом поступили так потому, что не считаете себя связанными никакими обязательствами, — медленно произнес я.
Выражение его лица не изменилось.
— Думайте, что хотите, — ответил он.
И я стал думать. И понял, что сына нельзя считать таким же преступником, каким был его отец. Сын серьезно отнесся к своему ученичеству, а его отец просто на это плюнул.
Глава 4
Небольшая частная палата в северной лондонской больнице, куда моего отца положили после автомобильной катастрофы, казалось, полностью была забита какими-то каркасами, веревками, блоками и противовесами, окружающими его постель. Обвисшие шторы в цветах закрывали единственное окно с высоким подоконником, из которого был виден кусок стены стоящего напротив здания и полоска неба. Раковина располагалась на уровне груди, и вместо обычных ручек из нее торчали рычаги, которые надо было поворачивать локтями. Кроме того, перед кроватью стояло нечто напоминающее кресло для посетителей и тумбочка, на которой в стакане воды лежала вставная челюсть.
У бледно-желтых, цвета маргарина, стен не красовались корзины цветов, а тумбочка не была завалена визитными карточками с пожеланиями скорейшего выздоровления. Отец не любил цветов и сразу отправил бы их другим больным, что же касается пожеланий, не думаю, чтобы его знакомые могли допустить такой промах: отец считал подобные записки крайне вульгарными.
Палата, в которой он лежал, была просто отвратительной и совсем не в его вкусе, хотя он мог позволить себе вполне нормальное содержание. Мне же, особенно в первые дни, казалось, что эффективнее этой больницы на свете и быть не может. В конце концов, как небрежно сообщил мне один врач, здешние доктора только тем и занимаются, что складывают остатки тел после автомобильных катастроф, столь часто происходящих на лондонских шоссе. Они привыкли к этому. В этом госпитале куда больше пациентов после аварий, чем обычных больных.
Врач также сказал, что, по его мнению, я напрасно настаиваю на отдельной палате: в общей будет не так скучно. Я заверил его, что он плохо знает моего отца. Врач пожал плечами и признался, что отдельные палаты оставляют желать лучшего. И он оказался прав. Отсюда хотелось бежать при первой возможности.
Когда я зашел навестить отца днем, он спал. Непрекращающаяся боль, которую ему пришлось вынести на прошлой неделе, наложила отпечаток на его лицо: морщины углубились, под глазами легли черные тени, кожа стала серой, и во сне отец выглядел таким беззащитным, каким я никогда его не видел. Уголки рта, всегда крепко сжатого, были опущены. Прядь седых волос ниспадала на лоб, придавая лицу умиротворенное выражение, которое могло ввести в заблуждение людей, с ним незнакомых.
Он не был добрым отцом. В детстве я испытывал постоянный страх перед ним, в юности стал презирать и только за последние несколько лет научился понимать его. Он обращался со мной сурово вовсе не потому, что хотел от меня избавиться, и не потому, что я был ему неприятен: просто у него не хватало воображения, и он не умел любить. Отец ни разу в жизни меня не ударил, но безжалостно наказывал одиночеством, не понимая, что пустяк — с его точки зрения — может обернуться для ребенка настоящей трагедией. Когда тебя запирают в спальне по три-четыре дня кряду, это нельзя назвать слишком жестоким, но я мучался от унижения и стыда, и мне никак не удавалось — хотя я старался изо всех сил, пока не стал самым послушным и забитым мальчишкой в Ньюмаркете, — вести себя таким образом, чтобы он не квалифицировал буквально каждый мой шаг как тяжелый проступок.
Он послал меня учиться в Итон, что на поверку оказалось не менее жестоким, и, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я убежал из дома.
Я знал, что он так и не простил мне этого. Тетя передала мне его гневные слова о том, что он научил меня беспрекословно слушаться и ездить верхом на прекрасных лошадях, — какой отец сделал бы больше для своего сына?
Он не предпринял никаких попыток вернуть меня, и в течение дальнейших лет, за которые я добился успеха и стал независим от него в финансовом отношении, мы ни разу не поговорили. В конце концов, после четырнадцатилетнего перерыва я отправился на скачки в Аскот, зная, что он там будет, с твердым намерением помириться.
Когда я сказал: «Мистер Гриффон…», — отец отвернулся от группы окружавших его людей и вопросительно поднял брови. Он меня не узнал. Испытывая скорее удовлетворение, чем неловкость, я пояснил: «Я ваш сын… Нейл».
Кроме удивления, на лице его не отразилось никаких чувств, и после молчаливого соглашения, что мы обоюдно не будем друг другу высказывать претензий, он предложил в любое время заезжать в гости, если Ньюмаркет будет мне по пути.
С тех пор я навещал его три-четыре раза в год, к завтраку или обеду, но ни разу не останавливался в доме и в тридцать лет научился смотреть на него совсем другими глазами, чем в пятнадцать. Его поведение ничуть не изменилось, и он все так же старался что-то запрещать, критиковать или высказывать свое неодобрение, но так как я больше не нуждался в его мнении и он не мог запереть меня в спальне, когда я спорил, его общество даже доставляло мне какое-то болезненное удовольствие.
Когда после автомобильной катастрофы меня срочно вызвали в Роули Лодж, я решил, что не буду спать в старой постели, а выберу любую другую спальню. Но в конце концов я улегся в своей комнате, благо она была для меня приготовлена, в то время как в остальных все предметы покрывал слой пыли.
Множество воспоминаний затеснилось в моей голове, когда я увидел знакомую с детства мебель и сотню раз перечитанные книги на маленькой книжной полке; но, как бы цинично я ни пытался улыбаться, мне так и не удалось в эту первую ночь заснуть с закрытой дверью.
Я сел в кресло и принялся читать «Таймс», лежавший у отца на кровати. Желтая веснушчатая рука с вздувшимися венами беспомощно распростерлась на простыне, придавив очки в роговой оправе, снятые отцом перед сном. Я неожиданно вспомнил, что, когда мне исполнилось семнадцать лет, я купил точно такую же оправу, только с простыми стеклами, чтобы выглядеть солиднее и старше в глазах моих клиентов. Не знаю, очки ли помогли, но дела мои пошли успешно.
Отец заворочался, застонал, и восковые пальцы конвульсивно сжались в кулак. Я встал. Лицо отца было искажено болью, на лбу выступили капли пота, но он почувствовал, что в палате кто-то есть, и быстро открыл глаза, всем своим видом показывая, что ничего особенного не происходит.
— A-а… это ты.
— Я позову сестру.