Когда Нои ушел, она уселась за письменный стол и стала перекладывать с места на место бумаги, делая вид, что чем-то занята; она была поражена, даже немного испугана тем, что сказала. Никаких других дел у нее, разумеется, не было. Никогда не было. Это ее работа; дело всей ее жизни. Поездки, выступления, собрания, уличные митинги — все это сейчас не для нее, но писать-то она еще может! И даже если б «другие дела» у нее были, Нои, конечно же, знал бы об этом; ведь это он составляет для нее расписание на каждый день и тактично напоминает ей о таких мелочах, как, скажем, сегодняшний визит студентов-иностранцев, о котором она совсем забыла. Ах, проклятье! Ведь она так любит молодежь, к тому же у иностранцев всегда есть чему поучиться, но она безумно устала от новых лиц, устала быть на виду!
Сейчас скорее она у них учится, а не они у нее; они давным-давно усвоили все, чему она могла и должна была их научить, — по ее же книгам, по истории Движения. Они приходят просто посмотреть, словно она Великая Башня Родарреда или знаменитый каньон Тулаивеи. Этакий феномен, памятник. Они смотрят на нее с восторгом, с обожанием, а она рычит на них: «Думайте своей головой!.. Это же не анархизм, а обскурантизм какой-то!.. Надеюсь, вы не считаете, что свобода и дисциплина — вещи несовместные?» Они соглашались и примолкали, точно дети перед Великой Матерью всех народов, перед дурацким идолом, перед вечным символом Материнского Чрева. Это она-то символ! Террористка, заминировавшая верфи Сейссеро, хулиганка, выкрикивавшая брань в лицо премьеру Инойлту перед семитысячной толпой, кричавшая, что ему бы следовало отрезать собственные яйца, покрыть их бронзовой краской и продать в качестве сувениров, если ему кажется, что и из этого можно извлечь какую-то выгоду… Она, которая так пронзительно кричала и ругалась, била полицейских ногами, оплевывала священников, прилюдно мочилась на вделанную в мостовую на площади Капитолия бронзовую доску с надписью: «Здесь было основано суверенное государство А-Йо». Ах, да ей тогда на все было плевать! А теперь она стала Всеобщей Бабушкой, милой дорогой старушкой, прелестным старинным памятником — приходите, поклонитесь выносившему вас чреву! Огонь потух, мальчики, подходите ближе, не бойтесь!
— Нет, ни за что! — воскликнула Лайя, не замечая, что говорит сама с собой. — Ни за что! — Она и раньше часто бормотала что-то себе под нос, «обращаясь к невидимой аудитории», как это называл Тавири, когда она ходила взад-вперед по комнате, не замечая его. — Жаль, что вы приехали, ведь меня-то не будет! — сказала она «невидимой аудитории» и решила, что ей непременно следует уйти. Выйти на улицу.
Но быстро опомнилась. Решение было принято опрометчиво. Зачем же так разочаровывать студентов, да еще иностранцев. Нет, это несправедливо, прямо-таки попахивает маразмом. И уж совсем не по-одонийски. Ну и плевать на одонизм и его принципы! Зачем, собственно, она жизнь положила во имя свободы? Чтобы под конец совсем ее не иметь? Она непременно пойдет и прогуляется!
«Что такое анархист? Тот, кто, выбирая, берет на себя ответственность за собственный выбор».
Уже спускаясь по лестнице, она остановилась, нахмурилась и решила остаться и все же принять этих студентов. А на прогулку пойти потом.
Они оказались очень юными и чересчур серьезными: кроткие оленьи глаза, лохматые головы — очаровательные ребятишки из западного полушария, из Бенбили и Королевства Мэнд. Девочки в белых брючках, мальчики в длинных юбках, воинственные и страшно архаичные. Исполненные великих надежд.
— Мы в Мэнде так далеки от Революции, что, возможно, она совсем рядом, — сказала одна из девочек, улыбаясь. — Это же Круг Жизни! — И она показала, как сходятся в кольце противоположные концы, подняв тонкую темнокожую руку с длинными пальцами.
Амаи и Аэви угостили студентов белым вином и ржаным хлебом — такова была традиция Дома. Однако эти чрезвычайно скромные гости уже через полчаса все разом поднялись и решили, что им пора.
— Нет, нет, нет, — уговаривала их Лайя, — не уходите, посидите еще, поговорите с Аэви и Амаи. А мне теперь трудно подолгу сидеть в одной позе, вы уж меня простите. Очень приятно было с вами познакомиться! Вы ведь придете еще, мои младшие братья и сестры?
Да, сердце ее стремилось к ним, а их сердца — она это чувствовала — к ее сердцу; и она, смеясь, расцеловала их по очереди; ей было приятно прикосновение этих смуглых юных лиц к ее лицу, взгляд влюбленных глаз, аромат надушенных волос. А потом она шаркающей походкой потащилась прочь. Она действительно немного устала, однако подняться к себе и немного вздремнуть сочла бы поражением. Она же хотела пойти прогуляться! Вот и пойдет. Она не была на улице одна — с каких же это пор?.. Интересно… С зимы! В последний раз — еще до инсульта. Ничего удивительного, что у нее такое мрачное настроение. Это же самое настоящее тюремное заключение! Не дома, а на улицах — вот где она всегда жила по-настоящему!
Лайя тихонько выбралась из Дома через боковую дверь и прошла мимо грядок с овощами на улицу. На узенькой полоске грязной городской земли был отлично возделанный обитателями Дома огород, и они получали неплохой урожай фасоли и сои, однако Лайя не слишком интересовалась земледелием. Хотя, разумеется, понимала, что анархическим коммунам — даже в переходный период — следует стремиться к максимальному самообеспечению. А уж как добиться этого в реальной действительности, в смысле возни с землей и растениями, — не ее дело. Для этого есть фермеры и агрономы. Ее работа — на улицах, на шумных, вонючих, одетых камнем улицах, где она выросла, где прожила всю свою жизнь, за исключением тех пятнадцати лет, что прошли в тюрьмах.
Она с любовью посмотрела на фасад Дома. То, что это здание было построено под банк, вызывало у его теперешних обитателей странное чувство удовлетворения. Они хранили продовольствие в бронированных сейфах, которым не страшны даже бомбы, и выдерживали яблочное вино в подвалах, предназначенных для хранения драгоценностей и ценных бумаг. На причудливо украшенном колоннами фронтоне все еще можно было прочесть: «Банковская ассоциация государственных инвесторов». Одонийцы никогда не умели давать новые названия. И флага никакого у них не было. Лозунги тоже возникали и исчезали — в зависимости от потребностей. Всегда присутствовал, правда, символ Круга Жизни — его рисовали на стенах, на тротуарах, где представители властей непременно увидели бы его. Однако давать новые названия старому им было неинтересно, они равнодушно принимали или отвергали любое, что ни предложи, — боялись привязаться, попасть в клетку. А вот нелепыми быть не боялись. И этот самый известный и один из самых старых кооперативных Домов одонийцев тоже нового имени не имел, а назывался по-старому: «Банк».
Он выходил на широкую и тихую улицу, однако буквально в квартале от него начиналась Темеда — открытый рынок, некогда знаменитый как центр подпольной торговли наркотиками. Теперь здесь торговали овощами да поношенной одеждой; в жалких балаганах шли представления. Жизненная сила, свойственная пороку, покинула рынок, оставив лишь полупарализованных алкоголиков, наркоманов, калек, мелочных торговцев да шлюх пятого сорта; остались, правда, ломбарды, притоны с картежниками, заведения предсказателей судьбы, массажистов и бодискульпторов да дешевые гостиницы. Лайя решительно повернула в сторону Темеды, точно ручеек, стремящийся к основному руслу реки.
Лайя никогда не боялась большого города, никогда не испытывала к нему отвращения. Это была ее стихия. Разумеется, если Революция победит, таких трущоб в городах не будет. Но ведь страдания-то человеческие останутся.
Страдания, утраты, жестокость — это будет существовать всегда. Она никогда не претендовала на то, чтобы изменить человеческую природу, стать «мамочкой», пытающейся уберечь своих деток от трагедий, чтобы им не было больно. Нет уж, только не это! Пока люди свободны выбирать, пусть сами решают, пить ли им флибан, жить ли в канализационных трубах; это их личное дело. Пока их личными делами не заинтересуется Большой Бизнес, источник богатства и власти совсем для других людей. Это она поняла задолго до того, как написала свой первый памфлет, задолго до того, как уехала из Парео, задолго до того, как узнала, что такое «капитал», и оказалась куда дальше от дома, чем отсюда до Речной улицы, где она когда-то играла, ползая на исцарапанных коленках по тротуару вместе с другими шестилетками. Уже тогда она понимала, что и сама она, и другие дети, и их родители, и все пьяницы и шлюхи с Речной улицы — все, все они находятся на самом дне чего-то большого, у самого его основания, и одновременно сами являются этим основанием, фундаментом реального мира, источником жизни в нем.
«Как? Неужели вы потащите цивилизацию туда, в грязь?» — крикливо вопрошали шокированные ее высказываниями приличные господа, и она долгие годы все пыталась объяснить им, что если у вас ничего нет, кроме грязи, то вы, будучи Богом, постарались бы сделать из нее людей, а став людьми, превратили бы ее в дома, где люди могли бы жить… Но никто из тех, что считали себя лучше этой «грязи», понять ее не желал. Что ж, ручей всегда стремится к основному руслу, грязь к грязи, вот и Лайя шаркала ногами по тротуару вонючей, шумной улицы и, несмотря на всю свою безобразную старость и слабость, чувствовала себя как дома. Сонные шлюхи с покрытыми лаком бритыми головами, одноглазая торговка, визгливо предлагавшая овощи, полусумасшедшая нищенка, надеявшаяся перебить всех мух на улице, — все они ее соотечественницы, все они так на нее похожи, все одинаково печальны, одинаково отвратительны, а порой и злобны… Жалкие, ужасные, все они ее сестры, ее народ!
Чувствовала она себя неважно и давно уже не ходила так далеко — она прошла уже четыре или пять кварталов совершенно одна по шумной улице, где ее постоянно толкали, где царил летний зной. Вообще-то, ей хотелось попасть в парк Коли, на тот треугольник, покрытый пыльной травой, что расположен в конце Темеды, и посидеть там немного с другими стариками и старухами, поглядеть, на что это похоже: сидеть целыми днями в парке и чувствовать себя старой. Но до парка было слишком далеко. Если она немедленно не повернет назад, головокружение может стать настолько сильным, что она упадет — а упасть она очень боялась — и будет бессильно лежать посреди улицы и смотреть на тех, кто подошел посмотреть на упавшую старуху. Только второго удара ей и не хватало! Она повернула домой, хмурясь от усталости и отвращения к самой себе. Лицо пылало, уши то и дело закладывало, точно она ныряла на большую глубину. Потом шум в ушах настолько усилился, что она действительно испугалась и, увидев какой-то порожек в тени, осторожно присела на него и с облегчением вздохнула.
Рядом, у запыленной кривой тележки, молча сидел торговец фруктами. Люди шли мимо, никто у него не покупал. И на Лайю тоже никто не смотрел. Одо? А кто такая Одо? Ну как же, известная революционерка, автор «Коммуны», «Аналогии» и так далее… А действительно, кто она такая? Старуха с седыми волосами и красным лицом, сидящая на грязном крыльце какой-то лачуги и что-то бормочущая себе под нос.
Неужели это она? Конечно. Именно такой ее видят прохожие. Ну а сама-то она? Узнает ли она себя? Видит ли в себе ту знаменитую революционерку? Нет.
Не видит. Но кто же она тогда?
Та, которая любила Тавири.
Да. Это, пожалуй, правда. Но не вся. Былое ушло; Тавири так давно умер.
«Кто же я?» — пробормотала Лайя, обращаясь к «невидимой аудитории», и аудитория, зная ответ, ответила ей единодушно: она — та маленькая девочка с исцарапанными коленками, что сидела когда-то жарким летним днем на крылечке и глядела на грязно-золотистую дымку, окутавшую Речную улицу; она сидела так и в шесть лет, и в шестнадцать, неистовая, упрямая, вся во власти своих мечтаний, недоступная недотрога. Она старалась хранить верность себе и действительно всегда умела без устали работать и думать — но какой-то жалкий тромб, оторвавшись, унес ту женщину прочь. Умела она и любить, была пылкой любовницей, радовалась жизни — но Тавири, погибнув, взял с собой и ту женщину. И от нее ничего не осталось, совсем ничего, один фундамент, основа. Вот она и вернулась домой; оказывается, она никогда дома и не покидала. «Настоящее путешествие всегда включает в себя возвращение». Пыль, грязь, жалкое крыльцо лачуги. А дальше, где кончается улица, — поле, и в нем высокая сухая трава, клонящаяся под ветром, когда спускается ночь.
— Лайя! Что ты здесь делаешь? Тебе нездоровится?
А, это, разумеется, кто-то из Дома. Милая женщина, только, пожалуй, чересчур фанатичная и разговорчивая. Лайя никак не могла вспомнить, как ее зовут, хотя они были давно знакомы. Она позволила женщине увести себя домой, и та всю дорогу не закрывала рта. В просторной прохладной гостиной (когда-то здесь размещались кассиры банка под охраной вооруженных полицейских) Лайя рухнула в кресло, не в силах даже представить, как сможет подняться по лестнице, хотя больше всего ей хотелось сейчас остаться в одиночестве. Та женщина все говорила и говорила, гостиная постепенно заполнялась людьми.
Оказалось, обитатели Дома планируют провести демонстрацию. События в Тху развивались так быстро, что и здесь мятежные настроения вспыхнули, точно от искры. Необходимо было что-то предпринять. Послезавтра, нет, завтра решено было устроить пеший марш от Старого Города до площади Капитолия — все по тому же старому маршруту.
— Еще одно Восстание Девятого Месяца! — воскликнул молодой человек с огненным взглядом и, смеясь, посмотрел на Лайю. Его еще и на свете не было во время Восстания Девятого Месяца — все это глубокое прошлое для таких, как он. И теперь ему самому хочется делать Историю. Хотя бы немного поучаствовать.
Людей вокруг стало еще больше. Завтра, в восемь утра здесь состоится общее собрание.
— Ты обязательно должна выступить, Лайя!
— Завтра? О, завтра меня здесь уже не будет, — ответила она.
Спросивший — кто бы это мог быть? — улыбнулся, а кто-то рядом с ним даже засмеялся. Хотя у Амаи вид был растерянный. Вокруг продолжали говорить, кричать: «Революция, Революция!» Почему, черт возьми, она сказала, что ее завтра не будет? Что за ерунду она несет в преддверии Революции? Даже если ее слова — правда?.. Она выждала сколько нужно и постаралась незаметно ускользнуть, несмотря на всю свою теперешнюю неуклюжесть. Все были слишком возбуждены и заняты обсуждением грядущих дел, чтобы помешать ей. Она вышла в холл, к лестнице и стала медленно подниматься, отдыхая на каждой ступеньке. «Общий удар», — услышала она чей-то голос, потом в гостиной заговорили сразу двое, трое, десять человек. «Ну да, общий удар», — пробормотала Лайя, отдыхая на площадке. Еще один пролет — и что ждет ее? Скорее всего, частный удар. Даже смешно немного. Она посмотрела вверх, смерила взглядом ступеньки. Она двигалась с трудом, точно едва научившийся ходить ребенок. Голова ужасно кружилась, но упасть она больше не боялась. Там, вдали, в вечернем широком поле качаются и что-то шепчут сухие головки белых цветов. Семьдесят два года прожила, но так и не хватило времени узнать, как они называются.
ОБДЕЛЕННЫЕ
Глава 1
И была там стена. Не слишком красивая — сложенная из грубого камня, кое-как скрепленного известкой. И невысокая — взрослый запросто мог заглянуть на другую сторону, а уж перелезть через стену способен был даже ребенок. Там, где стена пересекала дорогу, не было никаких ворот; она просто сходила на нет, превращаясь в линию на земле: в символ границы. Впрочем, граница-то как раз была вполне реальной и всеми соблюдалась свято вот уже семь поколений. В жизни людей на этой планете самым важным были именно эта граница и эта стена.
У стены, разумеется, было две стороны. И воспринимать мир — в зависимости от того, с какой стороны находишься, — можно было по-разному, для себя решая, какая их двух сторон внутренняя, а какая внешняя.
Так вот, если смотреть со стороны дороги, ведущей к стене, то получалось, что стена окружает довольно большой кусок пустыни в шестьдесят акров, называемый космопорт Анаррес, где вдали торчали громадные подъемные краны, виднелась стартовая площадка для космических ракет, располагались три склада, гаражи и унылые бараки для персонала, попросту казармы, где не было ни деревца, ни цветочка, ни детей и где, в общем-то, по-настоящему никто никогда и не жил. Бараки служили чисто карантинным целям — ведь в космопорт регулярно прилетали чужие космические корабли с грузом, и тогда стена отделяла от окружающего мира не только сами корабли, но и тех, кто на них прилетал, то есть инопланетян. Таким образом, стена как бы замыкала в кольцо прорвавшуюся сюда Вселенную с ее представителями, оставляя Анаррес вовне и на свободе.
Впрочем, можно было посмотреть на стену иначе, с другой стороны, и тогда получалось, что это Анаррес, весь целиком, окружен стеною, точно огромный концлагерь, и отрезан ею ото всех прочих миров Вселенной, как бы пребывая в состоянии вечного карантина.
Однако по дороге к стене всегда тянулись люди, останавливаясь у той черты, где по земле проходила граница.
Люди часто приходили сюда из расположенного недалеко города Аббенай в надежде увидеть космический корабль; некоторым же хотелось просто посмотреть на стену. В конце концов, это была единственная четко обозначенная граница на их планете. Нигде более не могли они увидеть знака, гласившего: «Прохода нет!» Особенно тянуло к стене подростков. Они прямо-таки липли к ней, залезали на нее и сидели часами, наблюдая, как огромные краны снимают упаковочные клети с подползающих вереницей тяжелых машин. А если повезет, на взлетном поле мог оказаться даже инопланетный корабль, хотя большие рейсовые грузовики прилетали на Анаррес всего восемь раз в год и об их прилете не знал заранее никто, кроме членов Синдиката сотрудников космопорта, так что, когда мальчишкам на стене удалось на сей раз увидеть-таки корабль с Урраса, они были в восторге, однако продолжали смирно сидеть на своем месте, глядя на приземистую черную башню вдали, среди леса разгрузочных приспособлений и кранов. Наконец из складского помещения вышла какая-то женщина — судя по повязке на рукаве, член Синдиката охраны — и сказала ребятам:
— Ну все, братцы. На сегодня представление окончено.
Повязка на рукаве — знак власти! — была здесь почти такой же редкостью, как и прибытие космического корабля с другой планеты, и мальчишкам стало еще интереснее, однако тон женщины, хоть и был достаточно мягок, возражений не допускал. Она, безусловно, была здесь начальником и вполне могла позвать на помощь своих подчиненных. Впрочем, смотреть все равно было практически не на что. Инопланетяне продолжали прятаться в своем корабле, и никакого «представления» не получилось.
Сами охранники тоже явно скучали; их начальнице порой даже, пожалуй, хотелось, чтобы кто-нибудь из местных жителей попытался перелезть через стену, или член инопланетного экипажа спрыгнул бы на землю с трапа своего корабля, или какой-нибудь мальчишка из Аббеная попытался пробраться на космодром, чтобы рассмотреть корабль поближе… Но этого никогда не случалось! А когда все-таки случилось, охрана оказалась к этому совершенно не готова.
— Это что же, из-за моего корабля у ворот целая толпа собралась? — изумленно спросил у начальницы охраны капитан «Старательного».
Начальница видела, что «у ворот» собрались по крайней мере человек сто. Они просто стояли — так люди стояли когда-то на железнодорожных станциях во времена Великого Голода. Начальница нахмурилась.
— Видите ли… они… э-э-э… протестуют, — сказала она, с трудом подбирая слова чужого языка йотик. — Понимаете? Вы ведь берете пассажира!
— Ну и что? Неужели вы хотите сказать, что они недовольны тем, что мы должны принять на борт какого-то ублюдка? Они что же, остановить его хотят? Или, может, нас?
Слова «ублюдок», которого попросту не существовало в родном языке начальницы охраны, она не поняла и решила, что это просто очередной иностранный термин, обозначающий представителя ее народа, но чем-то это слово ей все-таки не понравилось, точнее, не понравился тон, которым произносил его этот капитан. Впрочем, сам капитан тоже был ей неприятен.
— Вы о себе позаботиться сумеете? — сухо спросила она.
— Еще бы, черт побери! А вы проследите, чтоб загрузка шла быстрее. И пусть поскорее доставят на борт этого ублюдка. То есть пассажира. Нам-то на этих болванов у ворот наплевать. — И капитан одобрительно похлопал ладошкой по висевшей у него на форменном ремне металлической штуковине, похожей на уродливый фаллический символ, и покровительственно посмотрел на невооруженную женщину.
Она холодно на него взглянула, — конечно же, она давно знала, что это оружие.
— Погрузка будет закончена через четырнадцать часов, — отчеканила она. — Команде лучше оставаться на борту — так безопаснее. Взлет состоится через четырнадцать часов сорок минут. Если вам понадобится какая-либо помощь, передайте информацию в Наземный контроль. — И она пошла прочь, пока капитан не успел еще раз досадить ей своим хамским поведением. Сдерживаемый ею гнев прорвался лишь у самой стены. — Эй, очистить дорогу! — грубо крикнула она собравшимся. — Сейчас тяжелые грузовики пойдут, еще раздавят кого-нибудь. А ну разойдись!
Мужчины и женщины в толпе что-то сердито возражали ей, спорили друг с другом, но уходить и не думали и продолжали торчать у самой дороги, а некоторые даже зашли за стену. Однако проезд все же более или менее освободили. Начальница охраны абсолютно не представляла себе, как следует вести себя с пикетчиками; впрочем, и сами «пикетчики» никаким опытом не обладали. Будучи членами всего лишь человеческого сообщества, но не того, что принято называть «коллективом», люди эти были движимы отнюдь не «массовым сознанием»; здесь было не меньше различных мнений и эмоций, чем самих людей. И они вовсе не предполагали, что кто-то попытается ими командовать; подчиняться командам они вообще не привыкли. Отсутствие этой привычки и спасло жизнь пассажиру космического грузовика.
Кое-кто в толпе был настроен настолько агрессивно, что готов был убить предателя. Иные хотели всего лишь помешать ему покинуть планету или хотя бы выразить ему свое презрение, безусловно заслуженное. Некоторые же пришли просто посмотреть на «этого дезертира». Однако именно то, что людей собралось так много, и помешало настоящим убийцам приблизиться к своей жертве. Ни у кого из них не было огнестрельного оружия, даже ножи были не у всех. Понятие «насилие» для них носило характер физической расправы, физического превосходства. Они ожидали, что пассажира привезут на машине, возможно в сопровождении охраны, и поэтому с подозрением посматривали на каждый грузовик, без конца задерживая их у ворот. Пока они осматривали очередную машину и спорили с ее разъяренным водителем, тот, кого они так ждали, пришел по дороге пешком, в полном одиночестве и беспрепятственно миновал половину пути к кораблю, когда его недруги наконец опомнились. За пассажиром на некотором расстоянии следовали пятеро охранников. Наиболее агрессивные из пикетчиков бросились было вдогонку, но, поняв, что перехватить его не успеют, принялись кидаться камнями, что было совсем уж ни к чему. Беглеца они лишь слегка задели — он успел нырнуть в корабельный люк, который тут же был задраен, — но двухфунтовый осколок кремня угодил одному из охранников прямо в висок. Несчастный упал замертво.
Его тут же потащили назад, не сделав ни малейшей попытки остановить разъяренных пикетчиков, которые продолжали мчаться к кораблю, несмотря на грозные окрики начальницы охраны, белой от пережитого потрясения и гнева. Она кляла их на все корки, выбежав им наперерез, однако они обтекали ее, точно вода камень, и остановились в нерешительности, лишь добежав до корабля. Таинственное молчание огромного межпланетного грузовика, движение кранов, похожих на скелеты гигантских животных, странный вид будто обуглившейся земли и полное отсутствие людей — все это совершенно сбило их с толку. А когда из недр корабля вырвалось облако то ли пара, то ли какого-то газа, пикетчики и вовсе отступили, смущенно и испуганно поглядывая на гигантские сопла, напоминавшие черные туннели. Сперва один, потом второй, а потом и все остальные бросились к воротам. Никто их не останавливал. Через десять минут на поле было чисто. Толпа рассыпалась вдоль дороги, ведущей в Аббенай. Собственно, ничего больше на взлетном поле не произошло.
Зато внутри корабля царила суматоха. Поскольку Наземный контроль ускорил время взлета, все обычные приготовления пришлось закончить в спешном порядке. Капитан приказал пристегнуть пассажира к креслу и запереть в кают-компании вместе с доктором, чтобы не путался под ногами. Оттуда благодаря экрану наружного наблюдения они могли, если хотели, наблюдать за последними приготовлениями и взлетом.
Пассажир не отрывал глаз от экрана. Он видел взлетное поле, и стену вокруг космопорта, и далекие туманные горы Не-Терас, покрытые зеленоватыми пятнами низкорослых деревьев-холум и серебристыми зарослями лунной колючки.
Вдруг знакомый пейзаж метнулся по экрану куда-то вниз. Голову пассажира прижало к креслу, и кресло запрокинулось — точно в кабинете стоматолога, когда лежишь в идиотской беспомощной позе, а тебя еще заставляют открыть пошире рот. Дышать стало трудно, подташнивало, под ложечкой свернулся тугой узел страха. Все тело, казалось, стонало от навалившейся на него непосильной тяжести. «Нет, не сейчас, погодите, я не хочу!..»
Его спасли собственные глаза, по-прежнему устремленные на экран, а потому сумевшие все увидеть и заставить разум воспринимать происходящее. Безумный страх отступил. На экране появилась странная огромная мертвенно-бледная равнина — сплошной камень. Примерно такой, наверное, виделась Великая Пустыня Даст[1] с вершин обступивших ее гор. Но как он снова там оказался? Ах да, он же летит на воздушном корабле! Точнее, на космическом. Край равнины сверкнул, точно луч света на поверхности моря. Но в пустыне Даст воды никогда не было! Что же он тогда видит? Каменистая равнина превратилась вдруг в огромную, полную солнечного света чашу. Он с изумлением смотрел, как эта «чаша» становится все более плоской и свет как бы выплескивается из нее через край. Вдруг от «чаши», почти превратившейся в круг, как бы отсекли абсолютно ровный с геометрической точки зрения сегмент. За ним была чернота. И тут же вся картина полностью переменилась: это была уже не «чаша», полная света, а нечто выпуклое, как бы отвергавшее свет, отражавшее его и постепенно превращавшееся в сферу из белого камня, стремительно падавшую куда-то вниз, в черноту. То была его родная планета Анаррес.
— Я не понимаю, — громко сказал он.
Кто-то ему ответил. Сперва он никак не мог уразуметь, что рядом с ним кто-то есть, мало того, кто-то отвечает на его вопросы, разговаривает с ним, — ему казалось, что это просто невозможно, ведь его мир, его планета улетела куда-то во тьму, оставив его в полном одиночестве…
Он всегда этого боялся, боялся больше, чем смерти. Умереть — значит утратить собственное «я», стать таким же, как все остальные, присоединиться к ним. Он же свое «я» сохранил, хотя и утратил все остальное…
Наконец, собравшись с силами, он посмотрел на того, кто был с ним рядом. Разумеется, этот человек был совершенно ему незнаком. Отныне кругом вообще будут одни незнакомцы. И говорил незнакомец на чужом языке — на языке йотик. Однако отдельные слова все же постепенно обретали смысл, и все мелочи вокруг — тоже, только все в целом смысла не имело. Ага, понятно: этот человек что-то говорит о ремнях безопасности, которыми он пристегнут к креслу. Шевек неумело принялся их отстегивать. Кресло тут же само выпрямилось, и он чуть не вылетел из него. Голова кружилась, он с трудом сохранял равновесие. Незнакомец почему-то все время спрашивал, не был ли кто-то ранен. О ком это он? «Уверен ли он, что не ранен?» Понятно: вежливая форма языка йотик требует третьего лица. Это он о нем, о Шевеке, заботится. Интересно, а чем он мог быть ранен? И при чем здесь камни и скалы? Что за ерунда! Разве можно ранить кого-то — скалой? Шевек оглянулся на экран, на те белые скалистые стены, что уже уплыли в темноту. Но на экране ничего не было видно…
— Со мной все в порядке, — сказал он первое, что пришло в голову.
Однако такой ответ незнакомца отнюдь не удовлетворил.
— Пожалуйста, пойдемте со мной. Я врач.
— Но мне не нужен врач! Я прекрасно себя чувствую.
— Пожалуйста, пойдемте со мной, доктор Шевек!
— Это вы доктор, — сказал Шевек, подумав. — Врач. А я никакой не доктор. Я просто Шевек.
Врач, светловолосый и лысоватый коротышка, даже сморщился от волнения:
— Вам следовало бы все это время находиться в своей каюте, доктор Шевек!.. Опасность инфекции!.. Вы пока не должны вступать в контакт ни с кем, кроме меня… Я две недели занимался дезинфекцией… Неужели все это напрасно? Черт бы побрал этого капитана! Пожалуйста, доктор Шевек, пойдемте со мной, иначе мне придется отвечать…
Шевек видел, что коротышка и впрямь не на шутку расстроен, однако не испытывал ни угрызений совести, ни сочувствия. Впрочем, даже в теперешнем его состоянии, с этим непреходящим ощущением одиночества в душе, для него по-прежнему важен был только один закон, один-единственный общечеловеческий закон, какой он когда-либо признавал: категорический императив.
— Хорошо, — сказал он и встал.
Голова все еще кружилась; почему-то побаливало правое плечо. Он понимал, что корабль давно уже летит, но ощущения движения не было — только странная тишина вокруг, прямо за стенами, абсолютная, пугающая тишина. Этой космической тишиной были полны стальные коридоры, по которым врач вел его.
Каюта была небольшая, с какими-то странными бороздчатыми и голыми стенами. Она вызывала в памяти те неприятные воспоминания, о которых ему хотелось навсегда забыть. Шевек остановился было на пороге, однако доктор просил, настаивал, и он в конце концов все же вошел.
И сел на койку, больше похожую на полку стеллажа. В голове по-прежнему стоял легкий звон, хотелось спать. Он без всякого интереса наблюдал за действиями врача. Хотя чувствовал, что должен был бы проявлять любопытство: ведь это первый житель планеты Уррас, первый уррасти, которого он видит в жизни! Нет, он слишком устал. Ему страшно хотелось лечь и уснуть.
В прошлую ночь он даже не прилег — просматривал свои записи. Три дня назад он проводил Таквер и детей в Город Благоденствия и после этого не имел ни одной свободной минуты: то мчался на пункт радиосвязи с Уррасом, то снова и снова обсуждал грядущие планы и возможности с Бедапом и остальными, то сваливалось что-нибудь еще, и все неотложное, и в течение этих трех суматошных дней его не покидало ощущение, что не он пытается доделать все недоделанное, а все эти бесконечные дела управляют им, всей его жизнью, всем его существом, что он давно уже не принадлежит себе. Его собственная воля бездействовала, честно говоря, и не испытывая потребности действовать. Однако это ведь благодаря его воле сейчас ведется столь бурная деятельность, и он по собственному желанию оказался здесь, на этом корабле! Как давно все началось! Годы прошли с тех пор. Пять лет назад, когда в ночной тиши горного Чакара он сказал Таквер: «Я поеду в Аббенай и разрушу все эти проклятые стены!» И даже еще раньше, гораздо раньше — в пустыне Даст, в годы голода и отчаяния, когда он пообещал себе, что отныне будет действовать только по собственному свободному выбору. Следуя этому обещанию, он и попал сюда — куда-то вне времени и пространства, в эту маленькую тюрьму…
Врач внимательно осмотрел его раненое плечо (здоровенный синяк удивил Шевека: он был так напряжен и так спешил, что даже не понял происходившего у ворот космопорта и не заметил, как в него попал камень), отошел и снова вернулся, держа в руке шприц.
— Я не хочу, — твердо сказал Шевек. Разговорный йотик пока давался ему с трудом, говорил он медленно и по сеансам радиосвязи знал, что произношение его тоже оставляет желать лучшего. Однако грамматику знал неплохо, предложения строил правильно, и ему труднее было воспринимать чужую речь на слух, чем выражать собственные мысли.
— Но это же вакцина против кори! — с профессиональной невозмутимостью возразил врач.
— Нет, — сказал Шевек.
Врач задумчиво пожевал губу и спросил:
— А вы знаете, что такое корь?
— Нет.
— Это болезнь. Инфекционная. У взрослых часто протекает очень тяжело. У вас на Анарресе ее нет; когда планету заселяли, были предприняты специальные профилактические меры. А вот на Уррасе она весьма распространена. Для вас она вполне может оказаться смертельной. И не только корь, но и многие другие вирусные инфекции. У вас ведь нет иммунитета. Кстати, вы правша?
Шевек машинально кивнул. С изяществом фокусника врач воткнул иглу в его правое плечо. Шевек покорился и молча перенес эту инъекцию и еще много других. У него теперь не было права ни на подозрения, ни на протесты. Он сам навязал себя этим людям, сам отказался от данного ему от рождения права решать все самому. Теперь у него этого права нет — оно отделилось от него вместе с его планетой, с его миром, с миром Обещания, с миром голого камня.
Врач снова что-то сказал, но он больше его не слушал.
Долгие часы — или дни? — он провел в бездействии, в иссушающей безжалостной пустоте без прошлого, без будущего. Стены окружали его плотным кольцом. За стенами царила тишина. Плечи и ягодицы болели от бесконечных уколов; у него сильно поднялась температура, бреда настоящего, правда, не было, но ему казалось, что он находится как бы в промежуточном состоянии между сознанием и бредом, как бы в лимбе, на ничьей территории. Время остановилось. Собственно, его вообще не было. Теперь Шевек сам стал временем. Стал бегущей рекой, выпущенной из лука стрелой, брошенным камнем… Но не двигался — брошенный камень, зависший посреди полета. Не было ни дней, ни ночей. Врач то выключал свет, то включал его. У постели Шевека на стене висели часы. Стрелка двигалась от одной цифры к другой — всего на циферблате их было двадцать, — но смысла в этом он никакого не видел.
Проснувшись после долгого, глубокого сна, он прямо перед собой увидел часы и сонно принялся их изучать. Стрелка застыла чуть дальше «3», если считать с цифры «12», как в часах, рассчитанных на двадцатичетырехчасовые сутки, значит, скорее всего, сейчас середина дня, далеко за полдень. Впрочем, о каком «полудне» может идти речь на космическом корабле, повисшем в пустоте между двумя мирами? Что ж, в конце концов и здесь нужно соблюдать какое-то время. Столь разумные выводы весьма вдохновили Шевека. Он сел, голова больше не кружилась. Тогда он встал и попробовал сделать несколько шагов. В общем не шатало, хотя у него было странное ощущение, что подошвы ног не касаются пола. Видимо, в корабле сила тяжести была несколько меньше обычной. Не слишком приятное ощущение — больше всего Шевеку хотелось в данный момент устойчивости, основательности, солидности, достоверности. И в поисках этого он принялся обследовать каюту.
Голые стены, как оказалось, таили в себе множество сюрпризов, которые только и ждали, чтобы их обнаружили: стоило коснуться панели, как появлялся умывальник, или унитаз, или зеркало. Стол, стул, шкафчик, полки… К умывальнику было присоединено несколько совершенно загадочных электроприборов, а вода продолжала течь из крана, пока сам его не закроешь, — никакого ограничительного клапана не было. Шевек решил, что это великий и добрый знак — то ли безграничной веры в человека, то ли уверенности в том, что запасы воды достаточно велики. Решив, что последнее более верно, он вымылся весь и, не обнаружив полотенца, высушил себя с помощью одного из загадочных устройств — оттуда исходила приятно теплая струя воздуха. Не обнаружив собственной одежды, он снова надел то, что было на нем, когда он проснулся: свободные штаны и бесформенную робу — то и другое ярко-желтого цвета в мелкий синий горошек. Он взглянул на себя в зеркало. М-да, зрелище довольно удручающее. Неужели они на Уррасе так одеваются? Он тщетно поискал расческу, ограничился тем, что как следует пригладил волосы руками, и решил, что вполне привел себя в порядок и можно выйти из каюты.
Увы. Дверь была заперта.
Сперва Шевек изумился, потом пришел в ярость — то была слепая ярость, страстное желание совершить насилие. Ничего подобного он никогда в жизни не испытывал. Он терзал неподвижную ручку двери, колотил кулаками по гладкому металлу, потом повернулся и что было силы ударил по кнопке вызова, которой врач предложил ему воспользоваться в случае необходимости. Но ничего так и не произошло. На панели интеркома было еще множество разноцветных кнопок с различными номерами, и Шевек злобно шлепнул ладонью сразу по нескольким. Динамик на стене ожил и сердито пробурчал:
— Кто это, черт возьми, там безобразничает в двадцать второй?..