Единственный по-настоящему серьезный аргумент в пользу расхожей версии о розановской женитьбе на Сусловой как любовнице Достоевского – свидетельство замечательного писателя Сергея Николаевича Дурылина, который был очень дружен с Розановым в последние годы жизни Василия Васильевича. Дурылин в своих воспоминаниях, вошедших в книгу «В своем углу», ссылается на некое письмо, которое Розанов передал ему незадолго до смерти и велел открыть и прочитать своим домашним, когда его не станет. Сергей Николаевич так и сделал, собрав вдову и взрослых дочерей, которые, по версии Дурылина, только тогда про первый брак их мужа и отца и узнали, и позднее изложил свое впечатление от этого письма, которое, к сожалению, как он пишет, не сохранилось.
«В<асилий> В<асильевич> ранее рассказывал мне как-то, что женился на Сусловой потому, что она была любовницей Достоевского. Это был брак от “психологии”, брак по Достоевскому, – но совсем не по Розанову, не по автору “Семейного вопроса” и “В мире неясного и нерешенного”. Брак – из романа Достоевского, а не из лона Авраамова. Она была старше его на 16 лет: она уже сильно “пожила”, – не только с Достоевским, но (знал ли это В<асилий> В<асильевич>, когда женился?) и с нигилистами, и с иностранцами, и с красивыми испанцами. Об этих “испанцах” в письме не было, это я знаю уже из книги, заглавие которой выписано выше, но в письме было яркое, мучительное до боли, просто стонущее противопоставление того, что Розанов искал и что нашел в 40-летней даме с нигилизмом. Романтика: “та, кого любил Достоевский!” – оборвалась, психология по Достоевскому вдруг обернулась психологией тончайшего, непрерывного женского мучительства. Произошло недоразумение, идущее до глубины, расщепляющее саму жизнь: несмотря на “романтику”, на “Достоевского”, он-то искал брака не по психологии, а по онтологии, а сам оказался в плену у брака по психопатологии. Вместо греющего добрую плоть нежной семейственности “Бога Авраама, Исаака и Иакова” оказалось озлобленное безбожие шестидесятницы с постелью “принципиально” бездетной; вместо возлюбленной и нежной – озлобленная, умная, как бес, и злая, как бес, полу-нигилистка, полу-Настастья Филипповна (из “Идиота”), кому-то и чему-то непрерывно мстящая; вместо чаемой “колыбельной песни” в спальне раздавался психопатологический визг стареющей, ломаной и ломающейся женщины – “непрерывным раздражением пленной мысли”, озлобленной души, стареющей плоти. Начался ужас. Этот ужас сквозил в каждой строке, в каждом слове, в каждом вздохе этого письма, – и я не могу лучше и точнее выразить этого ужаса, как сравнением: тот, кто хотел возлежать, как герой “Песни песней”, на нежном и плодящем лоне, входящем в неистощимое, присно рождающее и святое лоно Авраамово, тот оказался прикованным к колющей постели стареющей, бесплодной, чувственной и истеричной нигилистки, мстящей Достоевскому, как Грушенька своему покровителю.
Течение письма прерывалось восклицаниями: “Она измучила меня! Она ненавидела меня!’ {В дневнике Суслова писала 24.IX.1864 г.: “Теперь я чувствую и вижу ясно, что не могу любить, не могу находить счастья в наслаждении любви, потому что ласка мужчин будет напоминать мне оскорбления и страдания” (с. 923). –
Письмо было потрясающее. Любовь и ненависть, благословения и проклятия сплелись в нем. В нем был крик спасшегося от гибели, крик с берега, – волне, которая только что била, хлестала его, чуть-чуть не разбила о камень, и вот он все-таки выбрался на берег, жмется к тихому и теплому лону земли, а волне шлет проклятия.
Когда чтение было окончено, Варвара Дмитриевна – земля с тихим и теплым лоном – приняла у меня письмо, – заплакала – тихо и кротко.
Все молчали.
Мы поняли все смысл этого загробного чтения: В<асилий> В<асильевич> хотел, чтобы и дочери его знали, кто был бьющей о камень волной и кто был прекрасно-творящей землей в его жизни.
Что сталось с этим изумительным письмом (гениальным с точки зрения словесности), я не знаю».
Написано не менее изумительно, убедительно, поэтично и образно, как и всё у этого автора. Только надо иметь в виду, что сей дивный пассаж есть не что иное, как полемическая реакция Дурылина на вступительную статью литературоведа А. С. Долинина к публикации того самого дневника А. П. Сусловой «Годы близости с Достоевским», в которой (статье) Долинин берет Суслову под защиту от двух ее великих мужчин.
«Что за странная таинственная сила была в этой натуре, если и второй, почти гениальный человек, так долго любил ее, эту раскольницу поморского согласия, так мучился своей любовью к ней?» – вопрошал публикатор, и Дурылину это заступничество пришлось не по нраву. Особенно тот факт, что Долинин ставил под сомнения некоторые высказывания Розанова в адрес первой супруги. «Повторяем, мы имеем все основания с самого начала относиться несколько настороженно к характеристике, данной ей Розановым: факты, им же сообщенные, говорят против него. “Она исказила навсегда весь его характер и всю его деятельность”: – тогда ли, в те шесть лет, когда была его женой, или тем, что бросила его? И когда она стала для него “циничной”?» – писал Аркадий Семенович.
Вот тогда-то трижды романтический Сергей Николаевич, считавший себя в каком-то смысле розановским «душеприказчиком», и возвысил голос, и уронил слово горькое в ответ: «И вдруг, как отошедшая ужасная боль, припомнилось ему в “лоне Авраамовом” то, что до безумия противоположно было этому лону и в чем он жил шесть лет: счастье из глубин онтологии представило ему до ясности недавнее “счастье”, искомое в психологии, – и какой еще! В “психологии” бывшей любовницы Достоевского, 40-летней женщины, про которую можно было бы повторить евангельские слова: “У тебя было пять мужей, и тот, которого ныне имеешь, не муж тебе”».
И чуть дальше: «Когда В<асилий> В<асильевич> нашел свою Рахиль, свою Варвару Дмитриевну, он понял, что с нею нашел свое гениальное писательство, нашел себя, счастье свое и семью, – но, обретши Рахиль, понял также, что до Рахили у него была не кроткая, хотя и не любимая Лия, а неистовая Медея. Муки от Медеи, претерпленные Иаковом, всегда мечтавшим иметь нежно возлюбленную Рахиль, – вот – в свете книжки о Сусловой – все содержание того письма, которое я читал по воле В<асилия> В<асильевича> самой этой Рахили и чадам ее, когда уже самого Иакова не было в живых. Медея – на то она и фуриозная особа – не могла перенести, что оставивший ее Иаков счастлив со своей Рахилью, – и, как и подобает Медее, мстила не только Рахили, но и детям их. На детях-то и проявляется нарочитая Медеина месть: пусть будут без законного отца (как ненавидел В<асилий> В<асильевич> эти слова: “незаконные дети” и “законные дети”), с поношению подвергающейся матерью, пусть будут они без имени. Так Медея мстила почти двадцать лет; старуха под 70 лет, она настолько не теряла своей фуриозности, что всякие виды видавший, твердый мужчина победоносцевской школы, Тернавцев воскликнул не менее фуриозно: “не баба, а черт в юбке”».
Речь о второй женитьбе Розанова пойдет в свой черед, но все же стоит заметить, что В. В. никакой тайны из первого брака никогда не делал и его домашние узнали о нем много раньше (см. далее воспоминания младшей дочери Розанова Надежды Васильевны), и трудно поверить, чтобы ему потребовалось так театрально эту сцену обставлять. Не в розановском это стиле, да и в подробных «Троицких записях» (то есть фактически в дневнике Дурылина за 1919 год) никаких упоминаний о подобном письме и столь важном семейном разговоре нет[6]. Оно появилось лишь в более позднем полемическом мемуаре.
Однако даже если Розанов нечто подобное и написал, то опять-таки лишь в конце своей жизни, подводя горестные семейные ее итоги, проклиная одну женитьбу и идеализируя другую (на самом деле далеко не идеальную, и единственный возможный посыл такого письма – мольба о прощении у Варвары Дмитриевны и дочерей, перед которыми он чувствовал вину). Изначально же его отношение к фуриозной первой жене было иным и – больше того, – даже если я не прав и В. В. об этой связи знал[7], все равно сводить его юношескую влюбленность в Аполлинарию, плененность ею исключительно к ее давнему роману с Достоевским – в высшей степени несправедливо, неразумно, некорректно и есть, согласно «бритве Оккама», не что иное, как умножение числа сущностей сверх необходимого.
Полина, мой читатель, была хороша сама по себе!
Людская молва
Эту женщину повелось демонизировать и обзывать страшными словами. Еще хуже, чем самого Розанова, и дурылинский мемуар – ярчайшее тому доказательство[8]. И если в случае с Федором Михайловичем еще как-то жалеют за молодость и вспоминают к месту и не к месту Настасью Филипповну, Катерину Ивановну или «Полину» из «Игрока», то в истории с Василием Васильевичем жалеть как будто не за что. Связался черт с младенцем, или, как выразился философ Владимир Тернавцев в воспоминаниях Зинаиды Гиппиус: «Дьявол, а не Бог сочетал восемнадцатилетнего мальчишку с сорокалетней бабой!» Сам В. В. позднее иронически вспоминал о том, как «потянулся, весь потянулся к осколку разбитой “фарфоровой вазы” среди мещанства учителишек (брат был
Проблема, как уже говорилось, заключается лишь в том, что в основном все наши сведения об этой паре мы черпаем из более поздних писем и воспоминаний Розанова и о Розанове, очень обиженных, зачастую неверных и рисующих картину весьма одностороннюю. Нельзя не согласиться с автором превосходной биографии Аполлинарии Прокофьевны Л. И. Сараскиной, когда исследовательница с присущим ей обостренным чувством справедливости писала: «Именно от Розанова, исключительно пристрастного к ней человека, а через него – от людей из его ближайшего окружения известны некоторые специфические подробности второй половины жизни А. П. Сусловой. Авторитетнейшие друзья и знакомые В. В. Розанова, писавшие о его первой (“плохой”) жене, среди которых была даже поэтесса и литературная львица Зинаида Гиппиус, поставили на Аполлинарии Прокофьевне несмываемое клеймо: “исчадие ада”, “железная Аполлинария”, “тяжелая старуха”, “страшный характер”, “развалина с сумасшедше-злыми глазами”. Молва, идущая из этого же источника, была к ней беспощадна, приписав “старухе Сусловой” не только дурной характер (она и впрямь была далеко не ангел, но кто же ангел?), но и тяжелый деспотизм… фактом своего разрыва с Достоевским (равно как и фактом разрыва с Розановым) она как бы лишила себя исторического покровительства, а имя свое – благодарной памяти: статус “бывшей” возлюбленной или “бывшей” жены традиционно считается слишком эфемерным, чтобы быть неприкосновенным для злых языков. Женщине, самовольно вышедшей из любовного союза с гением, история ничего хорошего не гарантирует… Она оказалась беззащитна против публичных интерпретаций своей брачной жизни с В. В. Розановым – со стороны самого Розанова, который, кажется, не оставил без комментария ни одну, даже самую интимную, из деталей их брака».
Именно так все и было, и если обратиться к скупым документам начальной поры этой любовной истории, то акценты получаются другие. Татьяна Васильевна Розанова, старшая дочь писателя, процитировала в своих воспоминаниях юношеский дневник отца, и в нем есть такая запись: «Декабрь, 1878 год. Знакомство с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой. Любовь к ней. Чтение. Мысли различные приходят в голову. Суслова меня любит, и я ее очень люблю. Это самая замечательная из встречающихся мне женщин. Кончил курс. Реакция против любви к естествознанию. И любовь к историческим наукам, влияние Сусловой, сознание своих способностей к этому…» В 1886 году Розанов писал своему гимназическому товарищу про жену, которую любит «непостижимою, мистическою любовью». В других документах он называет ее гениальной, гордой, безудержной, фантастической, а свою любовь к ней слепой и робкой (и заметим, опять-таки ни там, ни там вне какой бы то ни было связи с Достоевским).
Полина действительно сыграла огромную роль в его судьбе, и не только разрушительную, но и созидательную. Не только забирала у него, но и давала. В каком-то смысле предопределила его путь, и не только в будущих розановских несчастьях, но и в его успехах есть ее несомненная заслуга. Что бы ни говорил В. В. позднее про осколки разбитой вазы, как бы ни ругал и ни проклинал Аполлинарию Прокофьевну за ее мстительность и неуступчивость[9], что бы ни сочинял пристрастный Дурылин про стареющую, бесплодную, истеричную, озлобленную нигилистку, эта женщина направляла, вдохновляла, руководила Розановым тогда, когда это руководство было ему крайне необходимо. Вспомним фразу князя Курагина из «Войны и мира»: «Ничто так не нужно молодому человеку, как общество умных женщин». Или как еще более точно вспоминал Лев Николаевич слова своей тетушки: «Ничто так не формирует молодого человека, как связь с женщиной порядочного круга». А Суслова таковою была. Пусть порядочность крестьянской дочери с ее взрывным характером была весьма своеобразной, все равно ни одна, даже самая лучшая гимназия, библиотека, университет не смогли бы дать Розанову того, что дала в какой-то момент она. Ее начитанность, остроту ума, ее стиль, натуру он всегда признавал, именно она сформировала Розанова, вынянчила, выпестовала, взрастила, подготовила, была его самой первой литературной «нянькой», и оценка ее личности в розановском письме Страхову тому порукой.
Аполлинария сумела занять его внимание, воображение, и, наконец, у них, что называется, было время проверить чувства. От знакомства до венчания прошло как минимум три года. За это время Розанов окончил, наконец, гимназию, уехал в Москву, сделался студентом Московского университета, отучился два курса и перешел на третий (именно на третьем курсе студентам дозволялось вступать в брак). Он мог сто раз свою нижегородскую любовь забыть, поменять, потерять, да и она могла к нему охладеть, одуматься, опомниться – на черта ей сдался этот бедный во всех смыслах слова сосунок с его детскими травмами, комплексами и обидами. Неужели нельзя найти более солидную партию при том, что она вовсе не была бесприданницей? Но нет же! Для влюбчивых натур обоих – это было достижение, подчеркивающее неслучайность их романа. А разница в возрасте и в жизненном опыте странным, фантастическим образом рифмовалась в его судьбе с судьбой его матери и ее связью с «мыслящим реалистом» Иваном Воскресенским, а в ее – с мучеником и мучителем Достоевским, когда юной Поле было чуть больше двадцати, а Федору Михайловичу около сорока. Совпадения, но какие важные!
Неравный брак
В отличие от тех сюжетов, этот закончился венчанием, хотя, наверное, с точки здравого смысла и дальнейшего развития событий было бы лучше, если б они действительно расстались, Аполлинария Прокофьевна вовремя отпустила бы Василия Васильевича с миром и осталась бы в истории русской литературы Музой без страха и упрека двух замечательных людей, про которую никто потом не станет писать ни гадости, ни глупости. Однако вышло иначе. В 1900 году в автобиографическом очерке «Иван Ляпунов» Розанов вспоминал свою тайную поездку из Москвы в Нижний «по делам любви и по делам брака».
«По некоторым обстоятельствам, затевавшийся роман был не только рискован, но он был рискован чрезвычайно, безрассудно, был похож на спуск воинов Аннибала “по ту сторону Альп”, когда половина или треть их попадала в пропасти. Нужно заметить, особенностью моего влюбления было всегда чувство особенной привязанности, прилипчивости, неспособности отстать, и это был fatum, роковое. Странно: гордый и самоуверенный человек, человек очень умный, как смею рекомендоваться читателю, я привязывался, как собака, и пока другая сторона не освобождалась от своей ко мне любви, этого было совершенно достаточно, чтобы я никогда не освободился от своей. Но при этой слабости сердца ум сохранял полную живость. Что мы идем куда-то в бездну, было видно и мне и ей, но мы оба ничего об этом не говорили – не говорили, конечно, друг с другом, а про себя каждый непрерывно об этом думал. И вот она мне написала в Москву грустное письмо, что она уезжает, уезжает далеко и надолго, так как, кроме печали, из нашей связанности ничего не выйдет и разойтись вовремя лучше. Письмо было исполнено любви. “Разойтись”… Тут и выступил мой fatum в связи с рассудительностью. Защемило сердце. Любовь – это феникс. Тонет, тонет в небе, дальше, выше, ничего не видно, а сердцу больно, больно! “Как разойтись! Никогда!” И в длинном письме рассудительный мой гений начертил всю карту неблагополучного будущего плавания, камни, рифы, мели, ураганы, туманы, но – “ничего, силы есть, и я выплыву, мы выплывем”. Тут и разыгралась история: “Как, так ты все видишь! Как лавочник, ты измерил аршином любовь, произвел вычитания и сложения и подвел итог, и подал мне мелочной счет на засаленной бумажонке”. Зачем я вижу! Боже, но ведь куда мне деть глаза! Быстро обменялись мы еще письмами, желчными, неумолимыми, а слабое сердце во мне все ныло, и, бросив все, перехватив откуда-то 15 руб., я сел в вагон и мчался incognito. Там все решится, там увидим…»
Тогда и было принято роковое решение.
«Мой первый брак был основан на словах, в морозную ночь, невесты-жены… Когда мы дошли до ворот ее дома, я сделал ей предложение. Она заплакала:
– Уже поздно. Мне 38 лет (мне было 19). Будем лучше так жить.
– Нет! Нет!
И мы стали “муж”, “жена”».
В этих более поздних строках из письма Розанова Павлу Флоренскому хромает арифметика (В. В. был очевидно на момент предложения старше, да и разница в возрасте с Аполлинарией составляла все-таки не 19, а 16 лет), и тем не менее в такой диалог вполне можно поверить. Больше того, при желании можно увидеть и в очерке, и в письме отменно разыгранную Аполлинарией партию принуждения к браку – угроза разрыва, женская обида, укоры, упреки, тайно примчавшийся молодой любовник (он ужасно боялся, что узнает его старший, правильный брат, который был против этого союза), счастливое объяснение в «номерах Бубнова» в Нижнем и авторское признание постфактум: «хотя позднее я узнал, что это была одна из мрачнейших душ, истинно омраченных, непоправимо: но на день, на неделю, как сквозь черные тучи солнце, душа эта могла сверкать исключительно светозарно».
Вот за эту редкую исключительную светозарность Аполлинарии Прокофьевны В. В. и расплачивался всю жизнь. Но это был –
«…сошлись 2 несчастные существа и привязались друг к другу в каком-то первом экстазе; экстаза хватило года на два, затем наступили годы сумрака, который темнел все больше и больше… в браке моем, т. е. в побуждениях к нему, все было исключительно идейное, с самым небольшим просветом простой, обыкновенной любви, и то лишь с надеждою на самое короткое ее продолжение», – писал он позднее Страхову. Эти строки тем более важны, что в дальнейшем Розанов отзывался о Сусловой крайне пренебрежительно, грубо, даже цинично.
«Мы с нею “сошлись” тоже до брака. Обнимались, целовались, – она меня впускала в окно (1-й этаж) летом и раз прошептала: – Обними меня без тряпок. Обниматься, собственно дотрагиваться до себя – она безумно любила. Совокупляться – почти не любила, семя – презирала (“грязь твоя”), детей что не имела – была очень рада, – писал он А. С. Глинке-Волжскому. – Меня она никогда не любила и всемерно презирала, до отвращения. И только принимала от меня “ласки”. Без “ласк” она не могла жить. К деньгам была равнодушна. К славе – тайно завистлива. Ума – среднего, скорее даже небольшого. С нею никто не спорил никогда, просто не смел. Всякие возражения ее безумно оскорбляли. Она “рекла”, и все слушали и восхищались “стилем”».
«Я полюбил ее последний день, и хотя она соглашалась любить и жить со мной “так” (и была уже), я (ведь знаете мальчишеский героизм) потребовал венчания…» – вспоминал в письме Н. Н. Глубоковскому.
«Лицо ее, лоб – было уже в морщинах и что-то скверное, развратное в уголках рта. Но удивительно: груди хороши, прелестны – как у 17-летней, небольшие, бесконечно изящные. Все тело – безумно молодое, безумно прекрасное. Ноги, руки (не кисти рук), живот особенно – прелестны и прелестны; “тайные прелести” – прелестны и прелестны. У нее стареющим было только лицо. Все под платьем – как у юницы – 17–18–19 лет, никак не старше. В сущности, я скоро разгадал (“потрогай меня”), что она была онанисткой, лет 20, т. е. с 18. Я это не осуждаю. “Судьба”. И “что делать старым девушкам”. Скорее от этого я еще больше привязался к ней».
Впрочем, стоит отметить, что все отзывы В. В. о жене остались исключительно в его частной переписке, да и шли они от более поздних обид, взаимного раздражения, от розановского интереса к «тайне пола» и даже напускного щегольства интимными подробностями, до которых он сделался так охоч после сорока. Однако в молодости с его стороны это было чистое восхищение, влюбленность, тяга. А с ее?
Что она искала в этой любви, какой уже по счету в ее жизни? Угадала в нем тот же мерцающий огонь гениальности, что когда-то и в Достоевском? Или Розанов был прав и это был ее «последний час»? К сожалению, в архиве Аполлинарии Прокофьевны не сохранились или же до сих пор не найдены ее свидетельства о Розанове, однако Л. И. Сараскина опубликовала в своем исследовании в высшей степени примечательное и в отличие от других источников довольно редко цитируемое обиженное письмо, которое В. В. написал своей жене в 1890 году, через несколько лет после их разрыва.
Альма-мачеха
«Вы рядились в шелковые платья и разбрасывали подарки на право и лево, чтобы создать себе репутацию богатой женщины, не понимая, что этой репутацией Вы гнули меня к земле, сделали то, что в 7 лет нашей счастливой жизни я не мог и глаз поднять светлых и спокойных на людей, тревожно искал в их словах скрытой мысли – не думают ли они, что я продал себя Вам за богатство. Все видели разницу наших возрастов и всем Вы жаловались, что я подлый распутник; что же могли они думать иное, кроме того, что я женился на деньгах… Легко мне было… Сынок со стороны, ждущий наследства… Вы хвастали, что содержали меня. Я и жениться решился на Вас, только получив стипендию, мысль, что на меня будут смотреть как на женившегося на деньгах, жгла меня еще до брака».
И опять мотив унижения, придавленности, а точнее – ощущение этого унижения, болезненная реакция на один только намек, будто бы он женился из-за денег. К этому письму мы еще обратимся, а новой загадкой в розановской судьбе становится его учеба на историко-филологическом факультете Московского университета. Тут возникает сразу несколько вопросов. Как он решился туда поступить с очень посредственным аттестатом, в котором в основном были тройки, включая русскую словесность и историю? Почему выбрал именно Московский, а не Казанский, где учился его старший брат? Почему не петербургский? Ведь в девятнадцатом веке такой абсолютной славы у МГУ (а, впрочем, он назывался тогда не государственным, а императорским) не было. Или же на его выбор повлияла Суслова? Последнее представляется более чем вероятным, потому что именно в Москве на университетских женских курсах профессора Герье одно время училась Аполлинария, и это был тот самый Владимир Иванович Герье, кто будет читать лекции и Василию Розанову, а впоследствии станет его адресатом. Вот, кстати, еще один «Поленькин» след в розановской судьбе.
Но самое главное – почему университетские годы, в отличие от гимназических, прошли для Розанова практически бесследно? Если верить его свидетельствам, то университет он «проспал». На «постылых» лекциях ковырял в носу, отвечал по шпаргалкам, что тоже выглядит довольно странно, ибо в эту пору там читали лекции Буслаев, Веселовский, Тихонравов, Фортунатов, Соловьев, Ключевский, Корш, Герье, Цветаев[10]. И тем не менее о гимназии и гимназистах, гимназических учителях Розанов писал много, страстно, нервно, восхищенно (один только «опавший лист» чего стоит: «Если что из “Российской державы” я оставил бы, то гимназистов. На них даже и “страшный суд” зубы обломает»), а про университет, про студенчество и профессуру таких слов не найти.
Эти годы и в самом деле канули, если не считать более поздней статьи об университетском образовании. Но это статья, а в нижегородской анкете он прямо написал: «В университете (историч. – филолог. факультет) я беспричинно изменился именно, я стал испытывать постоянную внутреннюю скуку, совершенно (безграничную), и позволю выразиться – “скука родила во мне мудрость”. Все рациональное, отчетливое, явное, позитивное мне стало скучно. “Бог весть почему” профессора, студенты, сам я, “свое все” (миросозерцание) скучно и скучно». И еще более резко высказался в письме Страхову: «Из университета я вышел с глубоким отвращением к преподаваемой науке». В письме Константину Леонтьеву университет просто изничтожил: «Я рад, что Вы браните профессоров и студентов; первое условие для ищущего истины человека – это презрение к нашим университетам, переполненным краснощекими и вертлявыми мальчишками вверху и внизу. Это умственные и часто вообще духовные проститутки – и только. И как это сделалось – непостижимо, удивительно!»
«Все эти Бруты и Гармодии с обликом молодой купчихи были нам эстетически противны», – написал он в программной статье «Почему мы отказываемся от наследства 60–70-х годов?». А еще несколько лет спустя в весьма любопытном, хотя и куда менее известном сочинении «Университет в образовании писателей» проводил черту между теми, кого университет действительно воспитал, выучил, образовал, и теми, кому никакое университетское образование вовсе и не нужно. «Отнимите у Волынского университет – и ничего не останется; отнимите университет у Лескова или констатируйте, что он не был в университете, – и вы у него ничего не отнимете не только как у художника, но и как у ума, умного человека, у образованного человека; или – почти ничего. Он был умен внутренним умом и образован внутренним образованием… читая его “На краю света”, “Запечатленный ангел”, читая проводы в Колыванский край одного обрусителя – учиться и учиться у него. Лесков, это – училище, сокровище ума, образования, размышления, не говоря уже о наблюдательности; он возбуждает бездну теоретических, так сказать, “университетских” вопросов и, очевидно, чрезвычайно многое для себя “университетски” же, со строгостью профессора, но и еще с прибавкою таланта, разрешил».
Не будет большой натяжкой предположить, что так писал В. В. не только и не столько о Лескове, сколько – о самом себе…
Ну ладно учеба, лекции, университет же не только про это. Насколько общительным, дружелюбным и любвеобильным юношей был Розанов в Нижегородской гимназии, настолько аскетично жил он в Москве. «Я был скромный, тихий в университете. “Ничего не желал”», – признавался он позднее в «Мимолетном». И в самом деле, ни большой студенческой дружбы, ни приятельских пирушек, ни возлияний. Разве что бессмысленное обжорство. Так, в 1900 году в статье «Из житейских воспоминаний» Розанов писал: «После лекций мы отправлялись на Арбат в кухмистерскую. Ели тупо, много и безразлично, заглушая все перцем и больше налегая на хлеб. Также тупо отяжелелые шли на Никитскую в свой третий этаж и закладывались спать».
Разве такими словами он описывал три свои гимназии и их учащихся? Возможно, здесь сказалась разница в возрасте, ведь Розанов поступил в университет в 22 года, отсюда и вертлявые мальчишки в письме Леонтьеву, ни одного известного нам любовного романа («В университете я почти уже не знал любви… я, собственно, был тем же гимназистом, т. е. робким, застенчивым, нелюдимым и крайним фантазером») – или же… все поглотила Аполлинария, на которой он женился в ноябре 1880 года, и от той поры сохранилось несколько документов, впервые опубликованных Виктором Сукачем.
«Его превосходительству Господину Ректору Императорского Московского Университета от студента III курса историко-филологического факультета Василия Розанова
ПРОШЕНИЕ
Желая вступить в брак с девицей Аполлинарией Прокофьевной Сусловой, я покорнейше прошу Вас, Ваше Превосходительство, сделать необходимое распоряжение для выдачи мне метрического свидетельства. Для удостоверения в согласии на этот брак ее родителей прилагаю при этом прошении разрешение от ее отца и матери; со своей же стороны не могу сделать этого, так как и отец, и мать мои давно умерли. Прошу также выдать мне удостоверение о нечинении препятствий к браку со стороны Университета.
Студент историко-филологического факультета III курса Василий Розанов. Метрическое свидетельство за № 1826 получил и обязуюсь возвратить в скором времени.
Студент В. Розанов
1880 г. 10 ноября».
«Мы, нижеподписавшиеся, мещанин г. Горбатова Прокофий Григорьев Суслов и жена его Анна Ивановна, не имеем ничего против брака нашей дочери, домашней учительницы, девицы Аполлинарии Прокофьевны Сусловой со студентом Московского Университета историко-филологического факультета, 3-го курса Васильем Васильевичем Розановым.
3 ноября 1880 года Прокофий Григорьев Суслов Анна Ивановна Суслова
Я, нижеподписавшийся, удостоверяю, что на сем согласии подписи сделаны собственноручно в присутствии моем, Александра Матвеевича Корбатовского, исполняющего должность нижегородского нотариуса, Василия Ивановича Куваева, в конторе его, находящейся 2 Кремлевской части, по Осенней улице, в доме Бубнова, Горбатовским мещанином Прокофием Григорьевичем Сусловым и женою его Анной Ивановною Сусловою, в доме из них первого, лично мне известными.
1880 года Ноября 3 дня И. д. нотариуса А. Корбатовский».
«Ректор. Императорский Московский Университет Москва Ноября 11 дня 1880 г. № 2640
СВИДЕТЕЛЬСТВО
От Ректора Императорского Московского Университета студенту 3-го курса историко-филологического факультета Василию Розанову в том, что к вступлению его в законный брак со стороны Университета препятствий нет.
Свидетельство получил – 11 ноября 1880 г. В. Розанов».
И последний документ в этой серии – свидетельство о браке – приводит «Розановская энциклопедия»:
«Означенный в сем свидетельстве
Непонимание
О том, как проходило само бракосочетание, свидетельств не сохранилось, если не считать небольшого фрагмента из воспоминаний Т. В. Розановой: «Университетский товарищ отца рассказал нашей маме, что когда папа венчался на первой своей жене – Сусловой, то она (Суслова) шаферами пригласила его и Любавского. Был среди них Белкин, красивый, Аполлон Бельведерский; он и говорит: “Давай увезем Ваську” (от венца), но они не решились, так как были приглашены и должны были свою должность исполнять».
Они и исполнили.
Судя по всему, полтора года молодые жили в Москве, однако никаких более подробных сведений от той поры тоже нет, да и сам Розанов жизнь с молодой женой в Москве почти не вспоминал. В 1882 году, окончив с отличием университет – значит, не так уж плохо он учился, – В. В. уезжает преподавать в Брянск (старшая дочь пишет в воспоминаниях, что «отца считали способным к научной работе и предложили ему остаться при университете, но отец отказался, так как был убежден, что не может читать лекций по самому складу своего характера и по слабости голосовых связок»), и так начинается его более чем десятилетняя учительская карьера, которая затем продолжится в Ельце, а после этого в городе Белом Смоленской губернии. Опять же рифма: в трех разных губернских гимназиях он учился, в трех уездных работал и узнал, изведал провинциальную Россию, как никто другой.
«Я поражался будучи учеником в Костроме, Симбирске и Нижнем Новгороде, отчего во всех трех гимназиях учителя были явно злы, недоброжелательны, ничего не извиняли, ни с чем не мирились, и точно им удовольствие доставляло делать зло, нам, ученикам… И так я думал все годы ученичества, пока сам, став учителем, через 3–4 года сделался
Признание очень точное. Если сравнить три места его учительства, то от Брянска до Белого это была история снисхождения, своего рода педагогическая деградация. В Брянске Розанов пахал. Судя по сохранившимся документам, он работал учителем истории и географии не только в мужской прогимназии, куда был назначен, но и в женской, а кроме того, вел латынь, то есть по иронии судьбы преподавал те самые предметы, которые у самого у него в годы учения вызывали наибольшее отвращение. Зато у В. В. были, говоря современным языком, большая нагрузка и, соответственно, хороший заработок. Как следует из «Формулярного списка Василия Васильевича Розанова – учителя истории и географии Брянской прогимназии», опубликованного в «Розановской энциклопедии», коллежский асессор Розанов зарабатывал в год 1410 рублей и по итогам пятилетней работы был награжден за усердную службу орденом Святого Станислава 3-й степени.
Он мог позволить себе зажить на широкую ногу, снимать хорошую квартиру, содержать прислугу и впервые в жизни почувствовать себя если не богачом, то вполне обеспеченным человеком. «Город был ужасающе беден и столь же ленив, – писал Розанов о Брянске в статье «Богоспасаемый городок». – Город – старинный, один из древнейших в России, но в котором к данному моменту времени осталось почти одно мещанство, т. е. домохозяева, и приезжие, т. е. чиновники и разные дельцы, “колонисты”. Он так и разделялся на две полосы: старого мещанства, незапамятной местной дедины, безграмотной и малограмотной, и, так сказать, людей американского типа, наезжих, просветителей, которые это мещанство лечили, учили, управляли им, покупали у него в лавочках провизию и табак, нанимали у него квартиры и через всё это рассеивали в его массе благодетельное жалованье, на которое, получив по мелочам в руки, эти мещане закупали всё в губернском городе и привозили к себе опять же в снедь американцам. В этом кругообороте между казначейством и лавочкой заключалась местная старая, туземная экономическая жизнь. Друг около друга терлись люди. И пыль от этого трения падала в виде манны небесной на жителей… Вообще же городок жил не склеившеюся, рассыпчатой жизнью. Жил лениво, праздно. Никому ни до кого не было дела. Жил свободно и в этом смысле радостно. Беднел. Я думаю, большинство наших маленьких городков таково же. Жителей было в нем около шестнадцати тысяч».
Среди них была его ученица – княжна Вера Гедройц, будущая знаменитая женщина-хирург, поэтесса с нетрадиционной ориентацией, работавшая во время Первой мировой в Царскосельском лазарете и лично знакомая с царской семьей. После революции она осталась в России и в начале 1930-х написала автобиографический роман «Лях», в котором насмешливо и нежно изобразила Розанова, «худого, с такими тонкими ножками, что вицмундир кажется висящим на нем, как на вешалке», и процитировала хулиганский стишок, сочиненный прогимназистками для сатирической газеты «Хайло»:
Впрочем, свою внешность Розанов, как известно, в «Опавших листьях» и сам не раз высмеивал: «С выпученными глазами и облизывающийся – вот я. Некрасиво? Что делать».
Однако главное, чем занимался В. В. в ту пору, помимо педагогической деятельности, – он писал свою первую книгу. Главный и самый несчастный роман своей жизни «О понимании». В отличие от его будущих сочинений эта книга не пользовалась успехом ни при жизни ее создателя, ни после его смерти, а между тем, вероятно, ни в одно из своих сочинений он не вложил столько труда, прилежания и тщательности и в самом конце жизни говорил, что не может быть понят без «Понимания»[11]. «Написал ее в 4 года совершенно легко, ничего подготовительно не читавши и ни с кем о теме ее не говоривши. Я думаю такого “расцвета ума”, как во время писания этой книги, – у меня уже никогда не повторялось. Сплошное рассуждение на 40 печатных листов, – летящее, легкое, воздушное, счастливое для меня, сам сознаю – умное: это я думаю вообще не часто в России. Встреть книга какой-нибудь (привет), я бы на всю жизнь остался “философом”. Но книга ничего не вызвала (она однако написана легко)».
Легко или нет, в этом может убедиться любой, кто попробует ее прочесть. Кроме того, есть очень любопытное суждение об этой книге литературного критика и издателя А. А. Измайлова[12], но вот что касается Аполлинарии Прокофьевны, которая постепенно подбиралась к своему сорокапятилетию, то она явно не стала поклонницей творчества мужа. «Она всячески насмехалась над его работой… презрительно относилась к этой работе», – вспоминала позднее Т. В. Розанова, и по сути именно это обстоятельство сделалось камнем преткновения в их совместной жизни.
Отнесись она к мужу иначе, стань для него тем, кем были великие писательские жены, прощай все его недостатки во имя таланта, поддержи его в трудную пору, утешь, приласкай, пожалей, – а можно представить, сколько надежд он возлагал на эту книгу, не говоря уже о том, что издал ее за свой счет, и как был сражен, подкошен неудачей и нуждался в сочувствии! – все пошло бы в их отношениях иначе. Но – не случилось. Розанов впоследствии обвинял жену именно в том, что она не захотела быть женой. Более мягко в письме Страхову: «Я думал найти в жене верного спутника и друга жизни, поддержку в нравственных трудностях, о которых думал в то время, и нашел именно в этом только холод и отчуждение».
И гораздо более жесткий счет предъявил в письме самой Аполлинарии: «Вместо скромной и тихой жизни, вместо того, чтобы сидеть около мужа, окружить его вниманием и покоем в многолетнем труде, заставить других уважать и беречь этот труд, – что Вы сделали? Жена верная примет на себя все оскорбления и не допустит их до мужа, сбережет сердце его и каждый волос на его голове – а Вы за ширмами натравляли на меня прислугу, а воочию – всех знакомых и сослуживцев, во главе их лезли на меня и позорили ругательствами и унижением, со всяким встречным и поперечным толковали, что он занят идиотским трудом. Спросили Вы меня хоть раз, о чем я пишу, в чем мысль моя?.. Низкая Вы женщина, пустая и малодушная… Жалкая Вы, и ненавижу я Вас за муку свою. Бог Вас накажет за меня. Только когда умирать будете, когда в предсмертной муке будете томиться – пусть образ мой, который один из людей Вас понял и оценил и Вы над ним же одним насмеялись и замучили – пусть мой образ в эту предсмертную муку Вам померещится. В. В.».
Письмо, что и говорить, не по-розановски обиженное, пафосное, слезливое, очень декларативное и нелепое, полное упреков и оскорблений, но вместе с тем очень важное для понимания характера нашего героя[13]. Однако вопрос о том, почему Суслова так безжалостно себя по отношению к мужу повела, непрост. В чужую душу, конечно, не залезешь, независимых источников почти никаких нет, и что на самом деле думала Аполлинария про своего неказистого супруга, который не сумел остаться в Москве или перебраться в Петербург, о чем она наверняка мечтала, а «был толкнут, как поезд по рельсам, – на обычную дорогу учительства», за кем потащилась эта некогда жившая в Париже и Женеве необыкновенная дама («Суслиха вполне героический тип исторических размеров. В другое время она – “наделала бы дел”. Тут она безвременно увядала», – признавал он позднее) даже не в губернскую, а в уездную глушь, и кто вдруг оказался еще и писателем, местным философом, шутом гороховым, – все это одному Богу ведомо. Отвергла ли она с порога сам факт, что облизывающийся «Васютка» с его «рожей жуткой» посмел заниматься литературным трудом, или же, взглянув на его первые опыты, их не полюбила? Разочаровалась? Поняла, что ошиблась и никакой он не Достоевский номер два? А может быть, наоборот, рассчитывая быть в их тандеме яркой, главной, вдруг с ужасом обнаружила, что из гадкого утенка получается лебедь, который ее затмит, и второй гениальный снаряд угодил в один и тот же окоп и грозит его окончательно разрушить?
Полина ведь, безусловно, была очень тщеславна и жаждала первенствовать. А если вспомнить, что из нее самой писательницы не получилось и, крайне самолюбивая, гордая, она эту неудачу тяжело переживала и забыть обиду не могла, ее ревность становится более понятной.
В более позднем письме Флоренскому Розанов вспоминал:
«Когда я ее спрашивал, отчего она не “пишет, не выступит в литературе”:
– У меня таланта нет.
С поднятым (не высоко) лицом, и грустно, и величественно».
Но только ли это? В любом случае женщине, которая, по словам Достоевского, никогда «не допускала равенства в отношениях», нужен был в мужья не гений (видала она их и на всю жизнь сыта была по горло!), а – муж-мальчик, муж-слуга. Однако задавленный и в детстве и отрочестве, жалкий, худой, несчастный, тонконогий, с красным лицом и неприятной лоснящейся кожей, с волосами прямо огненного цвета, которые «торчат кверху не благородным “ежом” (мужской характер), а какой-то поднимающейся волной», нелепый Вася Розанов, кого девица Суслова подобрала в Нижнем, отправила учиться в Москву в университет, а потом на себе женила, оказался на поверку совсем другим. Он не оправдал ее надежд и поломал ее жизненный сценарий, точно так же, как не оправдала его ожиданий она и не стала всепрощающей женой-матерью (какой станет вторая жена В. В. – Варвара Дмитриевна Бутягина). Они чудовищно ошиблись друг в друге оба, и никто не захотел, не смог, не сумел уступить!
«Наделенная большим умом, сильным воображением, добрая в порывах, но и беспощадная со всяким, кто стал бы поперек ее желаний, иногда самых фантастических, она руководилась в жизни не реальными обстоятельствами и не действительными потребностями, но произволом воображения и часто прихотей» – так охарактеризовал Розанов впоследствии свою жену в прошении на высочайшее имя[14] (хотя в каком-то смысле это была и очень точная самооценка – именно таким был в действительности сам Василий Васильевич Розанов), впервые в жизни оказавшись замужней дамой, Аполлинария Прокофьевна пыталась вести в Брянске светскую жизнь, принимала в доме коллег своего мужа, которых, возможно, ставила выше его самого (или делала вид, что ставит), чем доводила болезненно самолюбивого Розанова до белого каления и своими руками готовила разрыв.
Метель в степи
В 1884 году отношения между супругами сделались настолько напряженными, что Суслова оставила мужа на несколько месяцев. Судить об этом мы можем как по более позднему письму Розанова на имя митрополита Антония (Вадковского), так и по первому завещанию философа, датируемому декабрем 1884 года. В нем мнительный Розанов, давая распоряжение на случай своей «естественной или случайной» смерти, упоминает Аполлинарию: «Жене моей, со мной не живущей, глубокий поклон и желание долгого, счастливее, чем до сих пор, житья».
Тем не менее супруга возвратилась, чтобы через несколько лет уйти от мужа окончательно. Обыкновенно вслед за Розановым принято считать, что причиной всему была ее измена и Суслиха мужа бросила. Причем не просто бросила, а бросила «жестоко и беспощадно, как она все делала». В. В., эту версию однажды выдвинув, всячески поддерживал и кому ни попадя о ней рассказывал, причем на сей раз именно со ссылками на Достоевского. Например, Валерию Брюсову, с которым его вообще ничего не связывало («порченым декадентом» он назовет его в письме Гершензону), и тем не менее в дневнике поэта читаем: «Розанов удивительно рассказывал раз о своей прошлой жизни, о своей первой жене. Она была любовница Достоевского. Р. был тогда мальчик. Она хотела, чтобы он б<ыл> только ее amant (любовник. –
Сам В. В. в разных источниках писал о молодом еврее Онисиме (Осипе) Гольдовском, в которого Аполлинария Прокофьевна «влюбилась безумно “последней любовью”. А он любил другую (Ал. П. Попову; прелестную поповну). Его одно неосторожное письмо ко мне с бранью на Александра III она переслала жандармскому полковнику в Москве, и его “посадили”, да и меня стали жандармы “тягать на допросы”. Мачеху его, своего друга, Анну Осиповну Гольдовскую (урожд. Гаркави), обвинила перед мужем в связи с этим студентом Гольдовским (ее “предмет”) и потребовала, чтобы я ему, своему другу – ученику – писал ругательские письма. Я отказался. “ Что ты, безумная”. Она бросила меня».
Поверить в сию мелодраматическую версию и в еще одну «последнюю любовь» неистовой Аполлинарии, конечно, можно, а кроме того, эта история замечательна тем, что то было первое известное нам близкое знакомство Розанова с представителем народа, который впоследствии сыграет столь жгучую роль в его судьбе. Однако в Гольдовском ли было дело?
Здесь опять же надо принять во внимание тот факт, что версия о Сусловой как о виновнице их разрыва возникла в розановских письмах и разговорах лишь в конце 90-х, когда остро стал вопрос о незаконнорожденных детях Василия Васильевича в его втором, непризнанном браке. Но ранее, в 1890 году, в объяснениях в полицейское управление города Ельца относительно «предоставления отдельного паспорта жене, Розановой Аполлинарии Прокофьевне», В. В. ни в чем предосудительном супругу не обвинял. Напротив, писал, что «причиною ссор служила ее постоянная подозрительность и ревность, никогда не высказывавшаяся ясно и с первого же начала, но разражавшаяся гневными вспышками, следовавшими одна за другой, приблизительно через промежутки времени месяца в 2–3, в течение которых она бывала со мною хороша и ласкова. По причине ее постоянной затаенности я никогда не в силах был предвидеть ни времени, ни точного предмета наступающей ссоры, и первый год нашей брачной жизни даже не понимал, что причиною служит именно ревность. Как муж и любя ее, я видел болезненное сложение ее характера, постоянно как бы встревоженного, чего-то ищущего и никогда не способного удовлетвориться обыкновенною будничною жизнью. Значительная разница наших лет (она лет на 15 старше меня) все-таки была недостаточна, чтобы объяснить эту подозрительность и ничем не успокаиваемую ревнивость; позднее (в 1886 году) городовой врач города Брянска, г. Денисенко, имевший случай свидетельствовать ее по причине одного заболевания, объяснил мне, что она нервопатична, и это находится в связи с некоторыми болезненными уклонениями у нее в системе женских органов».
Вероятнее всего, так и было, и именно
Юбки здесь упомянуты не случайно. Была ли основана на чем-либо конкретном уверенность Аполлинарии Прокофьевны или измены мужа ей померещились, вопрос открытый. Сам Розанов, будучи человеком влюбчивым, позднее мельком вспоминал свои милые брянские шалости и увлечения, и, судя по письмам графини Салиас, Аполлинария считала, что ее муж – человек «ветреный, неверный и беспутный» – вспомним еще раз розановские строки: «всем Вы жаловались, что я подлый распутник». Опять же дело не в том, насколько это соответствовало действительности[15] – а в том, что так думала она, и именно это обстоятельство объясняет линию ее поведения в дальнейшем.
«Невозможно представить всей грязи, которую она подняла, обвинив меня в связи с одной из двоюродных сестер, – сообщал Розанов Глинке-Волжскому. – Анонимные письма, неприличные стихи – все стекалось, стекалось в руки знакомых или родных; п. ч. моя предполагаемая любовница, придя в гимназию, – в истерике требовала возвращения своих писем, отдельные слова из которых приводила Суслова… Со всех сторон вступившиеся знакомые и родные требовали, чтобы я справился с женой, убрал ее, то есть в сумасшедший дом; что это – преступление; но было так же невозможно справиться с нею, как с метелью в степи; для свободы действий она переехала в Орел».
Кстати, вышеупомянутая княжна Гедройц в автобиографическом сочинении тоже немало страниц посвятила жене философа, выведенной под именем Юлия – ревнивой, сварливой, властной: «Васеньку в таком страхе держит, что он у себя никого принять не смеет и в отместку лепит нам колы».