Когда мы находили каких-то необыкновенных гигантских гусениц (на мелочь-то мы и внимания не обращали!) – прихватывали и их в качестве добычи, чтобы дома положить в стеклянную банку с листьями (в качестве корма) и посмотреть, кто из них вылупится. А гусеницы нам попадались разные: зелёные, серые, коричневые, пёстрые; встречались среди них и гладкие, и волосатые. По спинке волосатых гусениц в несколько рядов шли бугорки, из которых, как из одёжной щётки, торчали пучки жёстких щетинок. Заинтересовавшись, каким образом гусеницам удаётся при ходьбе не путаться в своих бесчисленных ножках, мы выяснили, что их гофрированное туловище прекрасно для этого приспособлено. Волной, сжимая и разжимая нужные участки своего тельца, они поочерёдно переставляют группы своих коротких ножек вперёд и таким манером довольно быстро передвигаются.
Ловили мы и кузнечиков, которые стрекотали в траве на все голоса и прыгали молниеносно и высоко как блохи. Сверчков приносить домой нам не разрешали: говорили, что они обязательно удерут и спрячутся за печку, где будут стрекотать всю зиму.
Бывало, нам попадались и «зелёные кобылки» – большущие кузнечики длиной в пол-ладони. Они имели страшные челюсти, и мы поначалу боялись брать их в руки, но потом приноровились: кидали на неё панамку, прижимали к земле и постепенно, отгибая края, вытаскивали эту страшилу наружу, крепко ухватив за сложенные вместе задние коленчатые ноги и лишая возможности двигаться, – тут-то её и рассмотреть можно было. У кобылки были длинные, торчащие вперёд усики, узкие крылья, прижатые к бокам, и хитиновый панцирь на спинке. Кузнечик ёрзал в руке, сверкал стеклянными глазами и угрожающе двигал челюстями, в которые мы пробовали вставлять травинку, чтобы испытать их «кусательную» силу. Но кузнечик, как мы ни старались, не желал потакать нам и грызть траву – все его усилия были направлены на то, чтобы вырваться из рук мучителей, а потом, стремительно отпрыгнув метра на три, спрятаться в густой траве от греха подальше.
Удовлетворив своё неуёмное любопытство, мы вприпрыжку направлялись вниз под горку, к старому деревенскому пруду, выкопанному в далёкие времена для водопоя скотины. Пруд продолжал исправно выполнять своё назначение, несмотря на то, что изрядно зарос осокой, стрелолистом и другой водяной «хряпой». Располагался он в кочковатой, истоптанной коровами низине, не имел крепких бережков и кишел пиявками, что делало посещение пруда для нас щекочущим нервы приключением. Выбрав подходящее место на бережку, мы вставали на коленки и с замиранием начинали разглядывать кипящую над илистым дном прудовую жизнь. В воде егозило или размеренно передвигалось множество разнокалиберных обитателей: и водяные клопы, и микроскопические ало-красные клещики, и мельтешащие во множестве личинки комаров, и стайки хвостатых головастиков, и медленные прудовые улитки с раковинами-катушками, прилипшие к стеблям. А по поверхности воды наперегонки скользили на своих салазках шустрые водомерки, вызывая у нас восторженную зависть. Над прудом барражировали разнообразные стрекозы, среди которых особенно выделялись небольшие стрекозки с ярко-синими крыльями. Но главными обитателями пруда были лягушки и пиявки. Лягушек мы давно не боялись, даже ловили их руками. В воде они сидели, выставив наружу свои выпуклые глаза-перископы, а при малейшей опасности – с шумом ныряли вглубь и расплывались в разные стороны, руля задними длиннопалыми лапками.
А вот чёрные пиявки – это отдельная история! Мы трепетали от одного их вида, но любопытство перевешивало, и, с напряжением зависнув над водой, подолгу наблюдали за ними. Пиявки волнообразно струились в воде, сжимая и распуская длинные тела, а потом вдруг могли присосаться к какой-нибудь травине и съёжиться в толстую бесформенную кучку. Руку в воду опускать не хотелось, а о купании не могло быть и речи. Насытившись впечатлениями, да и время подходило, мы бежали домой обедать.
***
Лето часто выдавалось жарким, а поблизости от нас не было даже подходящей лужи, чтобы искупаться. Ходили мы за четыре километра, на Волгу, и, конечно же, нечасто – это был почти настоящий поход на целый день. К нам присоединялись и деревенские ребятишки, – в результате собиралась целая толпа. Мама и тётя Катя собирали провизию: пирожки, крутые яйца, свежие огурчики, конфетки, бутылки с молоком; укладывали в сумки полотенца и подстилки; надевали лёгкие сарафаны.
Выбирая самый короткий путь, мы выходили на задворки деревни и напрямую, через ржаное поле, шли к лесу. По лесной дороге, поросшей нетоптаной муравой, добирались до накатанного просёлка, ведущего в село Семёновское.
Село было привольно разбросано над Волгой; в центре его возвышалась старинная белёная церквушка с остроконечной колокольней и погостом за ржавой оградой, заросшей сиренью. На этом погосте, под старыми полузабытыми крестами, лежало не одно поколение наших предков. Церквушка давно не действовала по назначению: в ней хранили зерно, и на дверях висел амбарный замок.
Предвкушая близкую цель, мы припускали вприпрыжку вдоль села, распугивая деревенских кур, отрешённо купающихся в горячей дорожной пыли. От неожиданности куры шумно взлетали из своих пылевых ванн и с истеричным кудахтаньем разбегались в разные стороны, сверкая жёлтыми пятками. Редкие бабушки, сидящие на лавочках у своих домов, тоже, кажется, пугались незнакомой галдящей толпы. А кто-то с любопытством разглядывал нас из распахнутых окошек сквозь пышно цветущую герань и простенькие тюлевые занавески.
Сразу за селом мы окунались в тихую небесную синеву волжских просторов. Белая дорога катилась вниз меж колхозных полей к заливным лугам, к реке. Сняв обувку, мы барабанили босыми пятками по горячей, утрамбованной до каменной крепости, колее.
Буйно цветущее разнотравье пойменного луга гудело пчёлами и шмелями – мёд можно было черпать из воздуха. Преодолев эти перегревшиеся духмяные заросли, мы наконец выходили к реке. Берег был высоким и обрывистым; на его крутом склоне, во множестве глубоких норок, гнездились ласточки-береговушки, которые, не обращая на нас никакого внимания, стремительно сновали туда-сюда, ловя на лету мошкару и таская свою добычу прожорливым птенцам, верещавшим в своих пещерках.
Постояв над обрывом и с удовольствием полюбовавшись величавым течением Волги, мама с тётей Катей начинали располагаться на траве. А мы, дети, найдя проторенные спуски, кубарем скатывались с крутизны на узкий песчаный пляж.
По широкой синей реке, бликуя на солнце, катилась бесконечная череда невысоких волн, мерно шлёпая у размытой кромки берега. В песке валялись вороха отживших своё раковин-жемчужниц, отколотые зеленовато-бурые створки раковин светились изнутри нежным перламутром. Замечательно пахло речной водой, подопревшими, выброшенными на берег, водорослями, мокрой глиной.
Мы с визгом носились по мелкой воде, боясь попервости окунуться целиком. Но уж когда забирались в воду, то купались до лязга зубов! Многие из нас не умели держаться на воде и пользовались для этой цели неизвестно кем и когда придуманным приспособлением – обычной бельевой наволочкой: уцепившись за открытые края мокрой наволочки, надо было размахнуться ею и, захватив внутрь как можно больше воздуха, шлёпнуть открытым зевом по воде, – получался большой квадратный пузырь. Щель наволочки быстро стягивалась под водой в пучок и закручивалась для герметичности. Плыли, зажав пузырь в одной руке, другой – гребли по-собачьи, вовсю молотя по воде ногами, – было очень весело! Мокрый пузырь хорошо держал плывущего на поверхности, но надолго его не хватало, и операцию приходилось часто повторять.
Мама с тёткой, разомлев на солнцепёке, тоже наконец-то решались освежиться. Будучи женщинами не худенькими, они по-тюленьи, кряхтя и сверкая нижним розовым бельём, сползали по сыпучим ступенькам вниз, к воде. Мама плавать не умела и страшно боялась глубины. Зайдя в реку по пояс, – дальше её было не сдвинуть, – она с напряжённым лицом осторожно приседала и, попыхивая, начинала орошать свои подпаленные плечи и спину прохладной водой. А мы как чертенята с визгом прыгали вокруг и хлопали в неё брызгами, – она по-настоящему сердилась и шугала нас! Тётка же была посмелее и, худо-бедно, плавала по-собачьи. В воду она сразу заходила по грудь и, с уханьем окунувшись, ложилась «на курс». Плавала она беззвучно, смешно гребя перед собой руками. Её красная, зажаренная на солнце спина выступала над водой, и мы, озорничая, пытались забраться на неё, чтобы покататься на «плотике». Притопленная тётка отплёвывалась водой и незлобиво отпихивалась от нас.
Накупавшись до посинения, мы, дрожа, вылезали на крутой берег, сильно обвалявшись по дороге в песке. Но на горячем солнце быстро обсыхали, отряхивались и с удовольствием принимались уминать пирожки и хрустеть сочными огурцами.
Солнце начинало клониться к западу, когда после несчитанных заходов в реку мы наконец утомлялись. Уши до глухоты закладывало от попавшей в них воды – приходилось прыгать на одной ножке и трясти головой, чтобы избавиться от неё. Купаться больше не хотелось, да и обгорали мы на солнце до свекольного цвета, несмотря на то, что мама постоянно пыталась прикрыть наши плечи полотенцами.
Домой возвращались только к ужину. Тётка с матерью мазали холодной сметаной наши спины, горящие огнём, но помогало это слабо. Через день «огонь» проходил, а кожа начинала сходить клочьями, и спины неделю чесались и шелушились. И только баня да злая лыковая мочалка помогали избавиться от почесухи.
***
Дед топил баню каждую субботу, и с утра два старших (считай, уже взрослых) внука таскали ему воду из колодца. Колодец находился на соседской усадьбе и был один на всю деревню. Вода в колодце была холодная и замечательно вкусная – я до сих пор помню её вкус!
Рядом с колодцем стоял «журавль» – высокий столб с рогатиной наверху; в этой рогатине, на железной оси, качалась на две стороны толстая жердина. На одном конце жердины был закреплён груз-противовес, а на другом висел вертикальный шест с прицепленным ведром. Ухватившись за шест, опускали ведро в колодец и зачерпывали воду. Наполненное ведро с лёгкостью поднималось кверху за счёт груза на другом конце этих «качелей». С помощью такого «журавля» любая слабосильная девчонка могла вытащить из колодца ведро воды – что я, бывало, с удовольствием и делала – труднее было перебежками дотащить его до дома!
***
Старая банька стояла на задворках, в самом конце огорода, брёвна её поседели и растрескались от солнца и дождей, дранка на крыше встопорщилась. Банька, тем не менее, была вполне исправной, чистенькой, пропахшей дровяным дымком и берёзовыми вениками. Из узкого предбанника вела низкая дверь в темноватую, с небольшим окном, мыльную. В мыльной, слева от входа, стояла печка с вмазанным в неё большим чугунным котлом и каменкой; на раскалённую каменку плескали воду из ковша, когда парились. Справа, под окном, располагалась широкая деревянная лавка для мытья, за много лет отбеленная и отполированная мыльными задами до шёлка. У глухой стены, против входа, был пристроен высокий парной полок. Парился у нас обычно только дед, шёл он в натопленную баню первым, пока она была горячей и сухой, и пока никто ещё не «надрызгал» повсюду воды. За дедом шли старшие внуки, а за ними – дочери. Ну а бабушка жары не любила и мылась после всех – в почти остывшей бане.
Мать сначала по очереди мыла нас с братом: лыковой мочалкой скоблила обгоревшие на солнце и зудящие от сходящей шелухи спины, тщательно промывала головы, стригла ногти и наконец, окатив чистой водой и накрыв простынёй, отправляла в дом. После нашего ухода к ней присоединялась тётка. Усевшись на лавки, они с долгожданным удовольствием опускали уставшие ноги в шайки с горячей водой – парить загрубевшие пятки. Посидев так немного, лениво перебрасываясь словами, они неспешно переходили к мытью. Тщательно тёрли друг другу спины, мыли головы. Мама добавляла в таз с водой ковшик щёлока – настоя печной золы, мыльного и шёлкового на ощупь, – считала, что никакое мыло так хорошо не промывает волосы. Возможно, эта привычка осталась у неё с военных времён, когда мыло было редкостью. Со щёлоком она всегда замачивала и посеревшее постельное бельё.
Когда бабушка самой последней возвращалась из бани, закат уже заливал горячим золотом комнату с клубящим самоваром на столе. В фигурных серебряных боках самовара жарко плавились куски заходящего солнца. Садились ужинать и пить чай, – бабушка сразу начинала с последнего. Сидя рядом с самоваром, – раскрасневшаяся, в чистом белом платочке, – она, не торопясь, с очевидным удовольствием, выпивала подряд несколько чашек свежего чая вприкуску с сахаром, который мельчила специальными щипчиками. Были на столе и варенья – смородиновое и яблочное, простенькие конфетки – карамельки и подушечки, пряники и печенье. Дети, поставив подбородки на стол, хлюпали горячий чай прямо из блюдец: хороших манер особо не придерживались – не званый обед – за столом все свои.
***
Когда нам с братом Колькой исполнилось лет по десять-одиннадцать, мать стала отпускать нас иногда рыбачить на Волгу одних (в те времена к этому относились проще). Но была бы река рядом – уж точно торчали бы мы на рыбалке целыми днями. Рыболовами мы были азартными и до глупости неуёмными: часами могли вожделенно смотреть на неподвижный поплавок в ожидании чуда. К сожалению, секретам мастерства учить нас было некому, и снасти мы мастерили по собственному разумению – с расчётом, конечно же, на крупную рыбу: крючки выбирали большие; леску – толстую; грузила – тяжёлые. То есть делали всё, чтобы рыба сразу разглядела «засаду» и не захотела даже близко подходить. Только неопытные мальки время от времени пощипывали под водой кончики болтающихся на крючках смачных червяков-великанов, накопанных нами в богатой навозной куче, мелко подёргивая при этом поплавок и держа наш азарт в тонусе. Уловы обходили нас стороной: дай бог кошке принесём мелочи с десяток.
Но об одной нашей рыбалке я расскажу особо, хотя вовсе не уловом она запомнилась мне на всю жизнь.
В тот день, по слёзной просьбе, мама разбудила нас с рассветом. По-щенячьи дрожа от утреннего озноба, мы с трудом выбрались из постелей, но охота – пуще неволи! Наскоро позавтракав парным молоком со вчерашними пирожками, мы взяли удочки, банку с червями, котомку с едой, заботливо собранную мамой, и торопливо выскочили из дома. Уже на ходу, наблюдая стремительно светлеющее небо, поняли, что не успеваем мы, как ни торопись, на «бешеный клёв на утренней зорьке», о котором читали в разных книжках, – ради которого и вставали-то в такую рань! Так оно, конечно, и получилось. Пока мы трусили по сумрачному лесу, пропитанному с ночи влажными мшистыми запахами, над головами принялись верещать птицы, а верхушки сосен загорелись печным светом.
Выскочив на опушку, мы невольно затормозили, поражённые неожиданной, не виданной ранее, красотой! Перед нами из-за горизонта вставало солнце, и его лучи уже скользили по тучным некошеным лугам, седым от обильной росы. Мириады капель, осевших на траве, в разнобой подрагивали, слезились и переливались в этих лучах чистейшими бриллиантами, готовыми вот-вот испариться и кануть в лету. В низине, среди клочьев расползающегося тумана, паслись коровы, а дальше, по лёгкому взгорку, разбегалась деревня, курящая ранними печными дымками. Белая церквушка, торчащая над селом, малиново румянилась одним боком. Во дворах по очереди звонко голосили петухи. И вся эта немыслимая красота предназначалась нам с Колькой!
Спрямляя дорогу, брели мы по мокрой траве, сшибая седую росу и оставляя за собой тёмные борозды. Горячий восход слепил глаза и обещал жаркий день.
Спрямляя дорогу, брели мы по мокрой траве, сшибая седую росу и оставляя за собой тёмные борозды. Горячий восход слепил глаза и обещал жаркий день.
За селом, на косогоре, мы снова замерли от восторга: внизу, над Волгой, повторяя все её изгибы, ползла змея розового, светящегося изнутри тумана. Мы добежали до берега и спустились к воде. Над рекой, в густом тумане, один над другим висели два ослепительных солнечных диска; отраженный – колебался и подрагивал на невидимой речной волне, посылая в нашу сторону дорожку сверкающих золотых скобочек. Мы заворожено наблюдали, как бегущий туман рвётся и тает под горячими лучами.
Солнце поднималось, и скоро туман исчез без следа; уверенно и жарко заступил молодой день.
…В тот день, простояв много часов с удочкой на солнцепёке, я заработала солнечный удар. Всю следующую ночь я металась в жару и бреду, продолжая неотвязно следить за поплавком, не уходящим из воспалённого мозга, а мама сидела рядом и меняла мокрые полотенца у меня на голове…
***
В конце июня по обочинам, по солнечным взгоркам начинала поспевать земляника – большое девчачье удовольствие! Первые однобокие ещё ягодки мы срывали с веточками, собирали их в букетики и тащили маме. Мама, испробовав наши дары, конечно же, чмокала языком и жмурилась от удовольствия.
Но в один прекрасный день вдруг обнаруживалось, что на земляничную поляну ногой ступить негде, – всё было красным красно от спелых ягод! Начиная с краёв, мы кропотливо обирали урожайное местечко, складывая ягоды в пол-литровые банки. Банки быстро наполнялись и источали чудесный аромат, и мы постоянно совали в них свои носы!
***
Очень я любила малину, но у бабушки в саду было её мало – даже поесть не хватало. Пришлось мне, когда настало время, взять корзинку и бежать в лес на разведку. Надо было идти вглубь, на лесные дороги, где, как я помнила, по обочинам рос малинник. Но уже на опушке я остановилась – сердечко моё ёкнуло: кое-где их густых зарослей ольхи дугами свисали малиновые ветви, увешанные спелыми ягодами. Я кинулась к ним с радостным писком. Быстро покончив с первой находкой, стала продираться дальше через ольшаник и прямиком выпросталась на солнечную поляну, заросшую роскошным тёмно-зелёным малинником, гнущимся от тяжести ягод. Дух мой захватило: минуту-другую я ошеломленно ахала, охватывая глазами нежданное богатство, – страшно было портить такую красоту! Осторожно развернув одну из веток белой изнанкой листьев кверху, я залюбовалась тяжёлой гирляндой ягод, похожих на красные вязаные шапочки с торчащими из каждого рубинового зёрнышка шерстинками. Малина была спелой, бралась легко, а на ветке при этом оставались многочисленные беленькие конусы плодоножек.
Там же меня ожидал ещё один удивительный сюрприз: я наткнулась на куст невиданной мною прежде жёлтой малины – изысканно-красивой, с особенным тонким вкусом.
Малинник я всё-таки основательно потрепала, натоптав в нём ходов, – да и как иначе? Зато принесла домой целую корзину душистой лесной малины, немало удивив всех домашних.
***
Ходили мы с подружками и за черникой, но сбор черники – занятие кропотливое и скучное: ползаешь по черничнику, поминутно заглядывая внутрь гулкого бидона, прикидывая, сколько же ещё осталось до верха. Однажды собирали мы так чернику, а ягоды было мало, и дело шло совсем медленно, видно, кто-то уже прошёлся по этим местам. После безрезультатных блужданий и поисков, энтузиазм у нас совсем пропал, да и есть захотелось, – плюнули мы на всё и стали выбираться на опушку. И вот тут-то свершилось чудо: на самом краю леса наткнулись мы неожиданно на черничник, сизый от нетронутых ягод. Глаза у нас загорелись, лень испарилась, ведь с такой щедрой скатерти-самобранки ягода сама в корзинку прыгает! Домой мы в тот день вернулись с полными бидонами отборной черники.
Долгой жизнью проверено, что этакое чудо нередко случается на выходе из леса, – даже подчас думаешь, что «кто-то» специально делает тебе напоследок такой вдохновляющий подарок и радуется вместе с тобой!
***
Лето катилось своим чередом, даря нам всё новые радости: начинался сенокос. Утром по росе, когда трава хорошо берётся, дед ходил косить, а днём мать с тёткой несколько раз бегали ворошить сохнущее сено лёгкими деревянными граблями, чтобы к вечеру, уже готовым, собрать его в копёнки. Если случался неожиданный дождь – сено приходилось досушивать по нескольку дней, прикрывая копны брезентом и дожидаясь солнечной погоды.
Самое для нас интересное происходило, когда дед с помощниками начинали возить сено домой на старой колхозной лошадёнке. Высоченный воз сгружался под распахнутым настежь сеновалом, и мужики принимались вилами забрасывать сено наверх. Сено было лёгким, воздушным, пестрело высушенными полевыми цветами, пахло чабрецом, солнцем, летом. Мы с визгом, кидались в духмяную копну, рискуя попасть под вилы, – на нас покрикивали, но радости нашей не было предела!
В разгаре был сенокос и в колхозе. С нашего холма мы наблюдали, как деревенские бабы в белых косынках, сдвинутых на лоб, и мужики в косоворотках слаженно метали громадные стога. Они аккуратно распределяли и утаптывали сено наверху, граблями очёсывали стог по бокам – чтобы ветер потом не зацепил и не растрепал, чтобы дожди не смогли промочить глубоко, иначе сено от сырости «загорится» внутри и сгниёт.
***
В первой половине августа установилась такая жара, будто бы лето разом кинуло в печку все оставшиеся дрова. Небосклон был затянут мутной пеленой, в которой висел раскалённый добела солнечный диск. Сильный ветер носил запахи вздымаемой дорожной пыли, высохшей полыни, сена. Листва загрубела, утратила свой молодой блеск. Трудно было поверить, что совсем скоро подберётся сырая предосенняя прохлада.
По ночам где-то далеко, обходя нас, шли грозы – беззвучные всполохи беспрерывно сверкали на горизонте. Поспела рожь, шла жатва, и дожди были ни к чему. Колхозный ток, где зерно чистили, сушили, рассыпали по мешкам, грохотал круглые сутки. Гул работающих механизмов раздавался далеко по округе и особенно был слышен ночью, когда стихали все дневные звуки. Влекомые любопытством, мы бегали смотреть, как идёт работа. Ток был устроен под высоким навесом: на большой площадке возвышалась необъятная сыпучая гора зерна, тут же громыхали и лязгали оснащенные высоким бункером и транспортёром механизмы. С их помощью, не помню уж теперь, в каком порядке, зерно тряслось, веялось, сушилось, сыпалось сверху, вздымая несусветную пыль. Бабы орудовали деревянными лопатами, мужики грузили и таскали мешки. Оглушённые, мы стояли в сторонке, наблюдая за процессом.
***
Наконец-то и до нас добралась гроза. Началось всё неожиданно: быстро заволокло небо, коротко сверкнула молния, и через секунды заворчало, загромыхало вдали. Скоро налетел бешеный ветер и принялся истово клонить и размётывать высокие кроны старых придорожных вётел. Полетели ветки, листья; стаи орущих галок смело с деревьев. Зашлёпали первые капли, но мы уже видели, как издали на нас с шумом надвигается сплошная стена ливня. Молнии били уже где-то близко – от раскатов грома закладывало уши. Нас распирал восторг, смешанный с ужасом, – мы с визгом бежали в дом, а мама, опомнившись, в спешке срывала с верёвки взлетающее к небу сухое бельё.
***
Грозы шли одна за другой. Сразу спала жара, воздух очистился от пыльного марева, всё вокруг посвежело. Тут и грибы появились. А как пошли грибы – так меня из леса уже не вытащишь!
Ближний наш лес был хоть и не очень большим, но весьма разнообразным. Имелись в нём и ольховые заросли, и густой ельник, и высокий чистый осинник, и настоящая «шишкинская» сосновая роща. Поэтому и грибы в нём родились самые разные, ведь каждый гриб растёт под своим любимым деревом. Мама моя, страстная любительница сбора грибов, очень рано обучила меня всем премудростям этого дела. Уже лет в десять, если не было компании, я без страха бегала в лес одна.
После обильных и тёплых дождей первыми выскакивали любимые мною подосиновики – крепенькие, похожие на игрушечных человечков с плотно нахлобученными красными шапочками. Их у нас так и называли – красноголовиками. Если ты пропустил в траве такого малыша, то на следующий день находил уже подростка в залихватски развёрнутой шляпке, а ещё через день-два гриб превращался в большого, взрослого «дядю» – как правило, уже червивого.
В корзинку шли все знакомые грибы: белые, подберёзовики, маслята, сыроежки, лисички. Но больше всего ценились белые. Дома, разбираясь с добычей, их откладывали в сторонку и непременно пересчитывали. Очень любила я собирать лисички, выковыривала изо мха даже крошечные гвоздики.
Придя домой, мы с повторным азартом усаживались чистить добычу: можно было снова полюбоваться каждым грибом и обсудить, в каком месте он был найден. С гриба сметался лесной мусор, соскабливалась земля с ножки, экономно обрезалась чёрная пятка. У сыроежек и маслят обязательно снимали плёнку со шляпки. Потом грибы мыли и резали на дольки – и вот тут-то выяснялось, что в некоторых красавцах уже имелись червоточины. Это вызывало разочарование, и попервости я даже пыталась вырезать из гриба нетронутые кусочки.
Ежедневно, пока не надоедало, жарили к обеду грибы с лучком и сметаной. В жарёху шли все грибы подряд, и от этого она получалась особенно вкусной!
***
Август шёл к концу, солнце ослабло, и лето в какой уже раз сменило все свои ароматы: появились запахи отавы и отсыревшей стерни, остро пахла преющая в кучах картофельная ботва. В огороде на полысевших грядках ещё росли огурцы, дозревали последние помидоры на обвалившихся кустах, красовались высокие укропные зонты, но по утрам уже совсем по-осеннему стелились по траве седые от росы косынки паутины. Да и повсюду, куда ни глянь, уже витала неуловимая предосенняя грусть.
Пришла пора уезжать в город…
Граня
Каждый день всех домашних коров в деревне гоняли на пастбище вместе с колхозным стадом. С утра до вечера бабушкина Малютка в большой пёстрой компании щипала сочную духмяную траву, перерабатывая её в витаминное молоко. В полдень, к дневной дойке, пастух подгонял стадо к дороге, устраивался в тенёчке и доставал из своей торбы немудрёную снедь. Коровы, к этому времени уже с полным выменем, ложились в траву отдыхать и перетирать свою жвачку, лениво отмахиваясь хвостами от назойливых слепней. Из деревни начинали подтягиваться хозяйки с подойниками. Колхозная лошадёнка подвозила телегу с громыхающими на ухабах пустыми бидонами и с голосистыми доярками, кое-как пристроившимися по её краям, свесивши ноги.
Доить нашу Малютку обычно ходила тётка Катя, моя крёстная. Тётка давно жила в Москве, где успешно набралась столичных замашек и даже приобрела некий «лоск». Мама моя называла её «фик-фок на один бок». Была она полной, но статной, с тяжёлым узлом тёмных волос на затылке; любила нарядные крепдешиновые платья, которые всегда были складно, по фигуре, сшиты и очень ей шли. В деревне, по жаре, она носила сарафаны из светлого весёлого ситчика (тоже складненькие) и соломенную шляпу с полями. Тётка обладала быстрым властным умом и необъяснимой притягательностью для всех: при её появлении исчезала монотонность, всё вокруг оживлялось будто бы в ожидании каких-то небывалых новостей, приобретало смысл и интерес. Я любила поваляться с ней в тенёчке на расстеленном под старой ветлой одеяле, выпрашивая сказку, на которые она была мастерица, и почёсывая ей в знак благодарности спинку. Тётка поощряла мои почесывания блаженными охами, закрывала от удовольствия глаза и скоро, бормоча какую-нибудь завлекательную для меня ерунду, начинала засыпать, а я непрестанно теребила её и требовала продолжения.
Доить корову на дальнее пастбище тётка Катя ходила в основном ради прогулки – «моциона», как она говорила. Надевала сарафан, повязывала белый платочек (в шляпе с широкими полями под корову не полезешь), обвязывала подойник марлей, чтобы не нашоркать в него по дороге мусора с высокой травы, прихватывала чистую тряпку с вазелином – обтереть и смазать корове вымя. Шла она напрямую, через поле, под стрёкот кузнечиков и гуденье пчёл, наслаждаясь сиюминутным покоем и окружающей прелестью. Корову доила Катя ловко, по-бабьи, хоть и жила давно в городе. Да и всё, что она делала, несмотря на присущую ей ленцу, делала ловко, играючи.
Возвращалась она с дойки раскрасневшаяся, с успевшими подпечься на солнце спиной и руками, с выбившимися из-под съехавшей косынки волосами. Отдав бабушке подойник с молоком, садилась на лавочку перед домом отдышаться.
Однажды вернулась тётка домой без платка на голове. Кликнула нашу ватагу, играющую неподалёку, и загадочно улыбаясь, осторожно выложила на скамейку свёрнутую конвертиком косынку. Мы тут же окружили её и с интересом вытянули шеи. Когда кулёчек был развёрнут, все остолбенели от неожиданности: на платке лежало крохотное, с детский мизинчик, голенькое дрожащее существо. Оно вяло шевелило растопыренными лапками с малюсенькими пальчиками. Носик у существа был морковочкой, а под ним, в непрерывно раскрывающемся ротике, слюнявился розовый язычок, глазки же были смежены, как у новорожденного котёнка. Мы боялись дотронуться до него и от возбуждения стали прыгать вокруг тётки, дёргая её за юбку: «Кто это?! Ну кто это, тётя Катя?!» Розовый червячок с лапками и слюнявым язычком оказался новорожденным ежонком. Возвращаясь домой с дойки, тётушка шла по пастбищу и наткнулась на раздавленную коровьим копытом ежиху, вокруг ежихи валялись несколько новорожденных ежат, среди которых один оказался живым, – его-то тётя Катя и принесла домой, завернув в платок. После тёткиного рассказа мы загрустили, у кого-то даже слеза навернулась. Однако скоро мы отвлеклись от горя и стали активно помогать тётке обустраивать несчастную сиротку. Первым делом нашли маленькую драночную корзиночку и сделали в ней мягкую постельку из ваты. Потом решили, что ежонку надо дать имя, и тётя Катя резонно заявила, что для этого надо узнать – девочка это или мальчик. Она ловко подхватила на ладонь бедную кроху, перевернула её кверху животишком и, осторожно растопырив ей задние лапки, стала изучать «анатомию», а мы замерли в ожидании вердикта. Анатомию эту надо было рассматривать в микроскоп, не иначе. Не разглядев ничего невооружённым глазом, тётушка заявила, что, скорее всего, это девочка (и, как оказалось потом, не ошиблась). Мы загалдели и с энтузиазмом, кто во что горазд, начали перебирать девчачьи имена. А имя всё-таки дала тётя Катя, сказав: «Пусть будет Граней!» И мы не сразу, но согласились – с тёткой не поспоришь – Граня, так Граня.
Тётка разыскала в жестянке с лекарствами засохшую пипетку, промыла её как следует и приступила к кормлению «младенца», а уж в этом она была докой: даром, что ли, девчонкой в няньках сидела, да и двух своих мальчишек вырастила? Бережно зажав крошечного ежонка в руке, тётя Катя опустила кончик пипетки в рюмочку с парным молоком, набрала чуточку и осторожно выдавила одну капельку в его разинутый ротик. Затаив дыхание, мы наблюдали за процессом. Бедный детёныш сморщился от неожиданности, закрутил лапками, беззвучно зашамкал и выпустил всё с пузырями назад. Тётка переждала чуточку, пока ежонок очухается, и повторила операцию – пузырей уже не было, но справиться с каплей молока, которая заполнила его открытый ротишко, бедняга никак не мог: он двигал туда-сюда язычком, пытаясь избавиться от помехи. Но природа, видимо, взяла своё, и молочко вдруг провалилось внутрь его горлышка. «Проглотил! Проглотил!» – завопили мы. Третьей каплей детёныш уже смешно и неумело чавкал – быстро распробовал, голод-то не тётка. Четвёртую каплю он, наверное, ждал, но тётя Катя больше не дала, сказав, что это может плохо кончиться для такой крохи, пусть сначала усвоится то, что попало в желудочек. Мы страшно расстроились, что ежонок остался голодным, но тётка знала, что делала, и пришлось нам смириться. Новоявленная Граня была уложена в корзиночку, на ватку, под тёплую фланелевую тряпочку.
Каждый час тётя Катя доставала ежонка из корзинки и выдавливала ему в ротик несколько капель молока. Дело пошло на лад, и Граня, совершенно очевидно, стала ждать каждой следующей кормёжки. Оказавшись в тёплой тёткиной руке, она начинала дрожать от нетерпения и шарить по воздуху разинутым ротиком. Получив отмеренную каплю, Граня не успокаивалась, тянула мордочку за следующей, нетерпеливо скребя передними лапками по тёткиным пальцам.
Когда ежишко первый раз «испачкал пелёнку», мы поняли, что – ура! – молочко усвоилось! Постепенно тётушка стала увеличивать ему порцию, а кормить стала реже.
Каждое утро мы начинали с того, что с нетерпением совали носы в корзинку, чтобы узнать, как там Граня переночевала, что у неё новенького? Голенький «зародыш» буквально за три дня преобразился: выпустил иголки, спрятанные при рождении под кожей, – сначала белые и мягкие, а потом и тёмные, настоящие. Всё говорило о том, что ежонок не испытывает никаких лишений и хорошо усваивает коровье молоко: рос он просто на глазах. Пипетку скоро заменили стеклянным пузырьком с резиновой соской, которую Граня с упоением чмокала, захлёбываясь от жадности и пуская белые молочные пузыри через нос. Недели через две она и глазки раскрыла – две блестящие бусинки – как мы обрадовались! А уж к третьей неделе она превратилась в настоящего ёжика, только пока ещё маленького, с небольшое куриное яйцо.
Как все малые детки Граня поначалу много спала и просыпалась только от голода. Граня любила поесть – а мы и рады стараться! Размочили как-то кусочек булки в молоке и подставили блюдце ей под нос, но она привыкла пить молоко из бутылочки и не поняла, чего мы от неё хотим. Пришлось ткнуть её мордочкой в тюрю – Граня смешно зафыркала, сморщилась и отвернулась. И только после нескольких попыток развернуть её к блюдцу она перестала упрямиться и с осторожностью лизнула размоченную булку. Так Граня научилась есть по-взрослому, и булочка ей очень понравилась! С тех пор мы для сытности всегда кормили её этой тюрей.
Граня привыкла к нашим рукам. Мы не давали ей покоя: постоянно вытаскивали из корзинки, рассматривали и умилялись на её чёрненький кожистый носик, смышлёные, как нам казалось, глазёнки, маленькие, заросшие шёрсткой ушки, толстый мягонький животик.
Скоро драночная корзинка, которая была Граниным гнёздышком, стала ей мала – особо не развернёшься, не подвигаешься. Корзинку заменили старым фанерным ящиком, который разыскали на чердаке. Ящик вынесли на улицу и расположили под скамейкой, стоящей перед домом. Скамейка была широкой, сколоченной из толстых реек и имела удобную изогнутую спинку. За ней росла пушистая рябина, создававшая благодатную тень отдыхающим. Понятно, что на этой лавке целый день кто-то толкался: и мы, дети, со своими игрушками, и взрослые постоянно присаживались отдохнуть, поболтать. Скамейка была центром нашей уличной жизни, поэтому и оказалась самым походящим местом для устройства Граниного домика. Проснувшись, мы первым делом неслись на улицу, плюхались на лавку и вытаскивали из ящика тёплую, оторопевшую от сна, Граню.
От хорошего питания Граня росла как на дрожжах и становилась очень смышлёным ёжиком. Мы стали выпускать её на травку погулять и с интересом наблюдали за её перемещениями. Далеко она не уходила и всегда возвращалась назад. Однажды её впервые увидела наша кошка-охотница Мурка; опасливо подойдя к ежонку, она обнюхала его и осторожно, пару раз, тронула мягкой лапочкой. Мы стояли начеку! Но Граня не испугалась, не растопырила иголки – она ещё не умела бояться. Мурка потопталась вокруг и, удовлетворив любопытство, убежала по своим делам, не сочтя ежонка подходящей дичью.
Когда стало понятно, что Граня далеко не убежит (да и кто уйдёт от сытной кормушки?), было решено закончить её заточение в ящике и соорудить из него нечто, напоминающее собачью будку. Ящик был перевёрнут дном кверху, а внизу, у самой земли, было вырезано окошечко – вход в домик. Граня быстро поняла, что ей предоставили самостоятельность, и стала подолгу гулять, когда ей этого хотелось. Она исследовала местность, нюхала что-то в траве, ходила по кругу, который постепенно увеличивался, но к обеду всегда как штык возвращалась к своей будке: биологические часы у неё были очень точными. И если плошка её к этому времени оказывалась пустой (а голода Граня не терпела) – она начинала злиться, бегать за всеми и покусывать за голые пятки – что означало: «Дайте же, наконец, поесть! Совсем про меня забыли!» После обеда Граня, ковыляя с раздувшимся животом, надолго удалялась в свою опочивальню.
Но однажды она не вернулась домой ни к обеду (что было само по себе немыслимо), ни к вечеру. Все деревенские ребятишки, узнав эту новость, помогали нам искать её. Мы бегали по закоулкам, огородам и канавам и звали Граню, надеясь что она услышит наши голоса и найдёт дорогу к дому. Но она так и не появилась. Собравшись у лавочки, мы жарко обсуждали ситуацию: «Ну что же могло случиться? Ну не решила же она уйти от нас в лес? Да она умрёт там с голоду!»
Когда Граня не вернулась ни на следующий день, ни через два дня, стало ясно, что она попала в какую-то беду, да и жива ли она вообще? Ведь она была совсем ручной, не умела обороняться, даже в клубок никогда не сворачивалась. А ведь в деревню часто наведывалась лиса и совсем недавно утащила бабушкину курицу, когда петух увёл свой гарем пастись за околицу, – только перья потом нашли в кустах.
И вот, дня через три-четыре, когда надежда совсем пропала, кричит нам от своего дома соседка: «Бегите сюда скорее, ваша Граня нашлась!» Мы кинулись к ней с радостными криками «ура!». Фрося провела нас в свой огород за домом, к большой яме с отвесными краями, вырытой для посадки яблони. Мы встали на коленки и заглянули в неё: на голом песчаном дне неподвижно сидела наша Граня – и не одна. Рядом с ней притулился крошечный дрожащий мышонок с голубоватой шёрсткой и круглыми, как у Микки Мауса, ушками. Вместо одной мы обнаружили двух горемык! Граня не сразу, но услышала нас и задвигалась. Пришлось сползти в яму на задней точке, чтобы извлечь обоих узников из западни. Мышонка мы унесли подальше от места злоключения и отпустили в траву, а исхудавшую Граню потащили домой поить-кормить!
То, что голодная Граня, сидючи несколько дней в яме, не сочла возможным слопать маленького мышонка, было неудивительно: она и не подозревала, что мышонок – это потенциальная «еда». В своей жизни она знала только тюрю из булки с молоком. Так и сидели два голодных страдальца бок о бок, пока их не нашли.
Мы забеспокоились: что же будет, когда в конце лета придётся отнести совершенно неприспособленную к самостоятельной жизни Граню в лес? Забрать ежа на зиму в город мама не разрешала категорически, и мы давно потеряли надежду уговорить её. Посовещались и решили познакомить Граню с «естественными» продуктами – теми, что она сможет сама найти или выловить в лесу, ведь каждая мамаша в дикой природе учит своих детёнышей, чем питаться, как не пропасть одному. Поймали мы в траве самого маленького лягушонка и стали совать его Гране в рот. Она долго уворачивалась от предлагаемого угощения, но мы пересилили, и у неё, наконец, прорезался природный инстинкт: она ухватила лягушонка зубами, стала чавкать и заглатывать его, но, как говорится, номер не прошёл – Граню с непривычки тут же и вывернуло. Мы пожалели и ежа, и лягушонка и больше к этим опытам не возвращались.
К концу лета, на хороших кормах, Граня превратилась в упитанную ежиху. Мама требовала, чтобы мы отнесли её в лес до холодов, пока ещё там можно найти пропитание и освоиться. В один «прекрасный» день мы со слезами положили Граню в корзинку и потащили в лес. Граня беспокоилась, крутилась в корзинке, будто предчувствовала что-то неладное. После долгого хождения вдоль опушки мы нашли уютную полянку, поросшую мягкой травой, с замшелым пеньком посредине. Под пеньком, между гнилушками корней, зияла глубокая щель, которая, как мы оценили, могла бы стать новым убежищем для ежихи. Вытащив растерянную Граню из корзинки, мы по очереди расцеловали её в чёрный носик, опустили в траву и, хлюпая носами, бросились прочь, словно боялись, что она станет догонять нас.
***
Это невероятно, но через неделю Граня вернулась домой, к своей скамейке. Как она нашла дорогу из далёкого леса? Этого она не рассказала. Скорее всего, ориентировалась на едва уловимый, приносимый ветром, родной запах деревни. Мы не узнали Граню, настолько она изменилась: сильно похудела, заметно уменьшилась в размерах, стала пугливой. От каждого нашего резкого движения подпрыгивала и сворачивалась в колючий шарик, издавая глухое тарахтение: «Тук-тук-тук-тук-тук…», – видно, кто-то уже не раз её напугал. Мы целый день возились с бедолагой: кормили-поили и вновь упрашивали маму забрать Граню с собой в город, но та была непреклонна. Пришлось, скрепя сердце, снова отнести её в лес.
Через день мы уехали в город, а Граню в деревне больше не видели.
Как маленький Егорка заговорил
В то лето мы как всегда отдыхали в деревне у бабушки с дедушкой. А наша московская тётушка Катя впервые привезла к ним своего маленького внука Егорку. Егорка был очаровательным карапузом полутора лет, и я, в то время девчонка-подросток, впервые в жизни подержав на руках младенца, прониклась к нему прямо-таки материнскими чувствами, неизвестно откуда взявшимися в столь юном возрасте: нянчила, баюкала его, играла с ним, когда позволяли. Помню, затаив дыхание, берегла его сон, сидя рядом и боясь пошевелиться, любуясь на него, как на ангела.
У тётки Кати Егорка был первым внуком, и она, будучи всегда сумасшедшей мамашей, стала теперь сумасшедшей бабкой. Егоркину мать, свою невестку, она считала ленивой, непутёвой хозяйкой, которая держит мужа на одних макаронах, а маленького Егорку – на манной каше, от чего они только без пользы толстеют. Поэтому, взяв ребёнка на лето в деревню, тётка Катя поставила перед собой санаторно-курортную задачу откормить его впрок здоровой, натуральной пищей.
Вопреки вольному течению дачной жизни, тётка незыблемо соблюдала для внука четырёхразовое питание по часам и обязательное парное молоко на ночь. У бабушки с дедушкой была своя корова, и на завтрак любящая тётка Катя намешивала внуку приличную плошку свежего творога со сливками и наливала чашку молока. Кормила его всегда сама, с ложки, чтобы он ничего не растерял по дороге и съел всё, что она положила в тарелку. Она не приучала его есть самостоятельно – так ей было легче и быстрее справиться со своей основной задачей.
После завтрака надо было почти сразу готовиться к полднику, и тётя Катя бежала с чистой пол-литровой банкой на другой конец деревни за ягодами к соседке, которая выращивала клубнику («викторию», как тогда называли), – покупала, как говориться, с куста. Ягоду она давала Егорке с молоком.
На обед тётка Катя готовила для него наваристый суп из деревенского цыплёнка с картошечкой и морковкой. Вытащив из кастрюли кусок куриной грудки, она мелко крошила её ножом, перетирала вилкой вместе с крутым желтком, сливочным маслом и картошкой из супа. Тюрю эту заливала горячим бульоном. Казалось, для «пользы» она могла бы и от себя отрезать кусочек. Кормила ребёнка как рождественского гуся – килокалории зашкаливали! Маленький Егорка наедался со второй ложки и переставал глотать пищу, она скапливалась у него за щеками, пока могла держаться во рту, а потом самопроизвольно вылезала на грудь. Но это не останавливало любящую бабку: с шутками и прибаутками, с помощью мелких хитростей, на которые она была мастерица, тётка обводила бедного Егорку вокруг пальца и впихивала оставшуюся смесь в его желудок. Да он и возразить-то ей никак не мог, поскольку говорить ещё, кроме «мама» и «баба», ничего не умел.
Скоро Егорка любой приём пищи стал воспринимать с отвращением и старался от него вовсе увильнуть: он отворачивался от тарелки, дрыгал ногами и руками, сползал со скамейки – то есть делал всё, что было в его силах. Однако добрая бабуся не мытьём, так катаньем добивалась своего. Егорка толстел на глазах.
Как-то знойным днём мы всей семьёй сидели за столом, обедали. Мать и тётка были в сарафанах; все раскраснелись от жары и горячего супа. Тётя Катя, как всегда с фокусами, кормила Егорку. Бедный ребёнок изнывал и от жары, и от пытки едой. И вдруг (видно было, что терпение его окончательно лопнуло) он отпихнул рукой ложку, которую тыкали ему в рот, и на весь стол крикнул с мольбой в голосе: «Госпиди! Да не хотю я больсе!» Все сидящие сначала онемели, а потом одновременно захохотали. Егорка засмущался и уткнулся перемазанной мордахой в мягкий бок бабы Кати. Тут все начали тормошить и хвалить его, а он из-под бабкиной подмышки недоверчиво смотрел на всех одним глазом и слушал какой он теперь молодец.
Сколько же раз ребёнок, давясь едой, беззвучно повторял про себя эту выстраданную фразу, чтобы она могла неожиданно слететь с его немого языка!
С тех пор Егорка и заговорил.
«Шведский стол»