Длительные прогулки по пустынным кручам ему вскоре пришлось опять совершать одному. Чалый, помогая матери содержать младших сестер, был вынужден заняться репетиторством. Он даже переехал на квартиру, которую один из местных помещиков снял для своих сынков. Поселившись вместе с ними, Михаил подтягивал их в учении. На встречи с другом, на развлечения у него уже не хватало времени.
Оставаясь один на один с природой, Костя внимательно следил за каждой переменой в ее облике. Тающий снег, чернеющий лед реки, проталины в саду, прилет птиц, шумно бегущие с гор ручьи — все было предметом его пристального изучения. Он так увлекался этими наблюдениями, что забывал обо всем на свете. Завороженный впечатлениями бытия, медленно шагал он в одиночестве и невольно поддавался искушению фантазировать. Он придумывал какую-либо героическую историю, участником которой делал самого себя. Знакомая местность при этом, конечно, преображалась — восстанавливались полуразрушенные валы, поднимались зубчатые стены, а тихий монастырь превращался в неприступную цитадель. Воинственные легенды Новгород-Северского при этом причудливо переплетались со сказаниями удалого казачества или вычитанными из книг Вальтера Скотта волнующими приключениями. Не было в этих фантазиях места лишь событиям из реальной жизни: то, что окружало Костю, казалось ему серым, будничным, малоинтересным.
Впоследствии он сам осознал, что слишком большое уединение, длинные, более чем полуторачасовые прогулки в гимназию и назад по кручам Десны в соединении с несколькими десятками путешествий и романов, которые он прочитал в библиотеке отца, слишком рано и сильно развили в нем мечтательность.
Учился Костя легко. Его выручали большие способности. Частенько, не приготовив урока, лишь на ходу ознакомившись в классе с заданием учителя, он отвечал не хуже, а даже лучше тех учеников, которые все тщательно выучивали дома. Но в последних классах он запустил занятия — в 1838 году случились два важных события, одно дома, другое в гимназии, которые многое изменили в Костиной жизни.
В доме появился отец. Приехав наконец из Вологды, он женился. Мачеха Кости оказалась женщиной неплохой, но ее любовь к шумным празднествам наполнила тихий домик Ушинских гостями, музыкой, танцами; балы и пирушки, собиравшие в основном военных, не прекращались ни днем ни ночью. У Кости даже не было места для приготовления уроков, привычного уединения на хуторе он более не находил. Не возникло и душевной близости с отцом. Костя почувствовал себя чужим в доме.
Не поэтому ли Ушинский за всю жизнь никогда и нигде не упоминал об отце — ни в одном из писем к друзьям, ни в одной из книг. Только в статье, написанной им уже в сорокалетием возрасте, есть строки: «Вот папаша, обладающий грубейшими манерами полкового писаря, заботится об аристократичности своих детей и колотит сынишку за то, что он поиграл с сыном дворника».
Не намек ли это на Дмитрия Григорьевича, который всемерно стремился укрепить свое положение в избранном обществе и в 1838 году вписал в дворянскую родословную книгу Черниговской губернии и сына Константина. Ушинский потом во всех документах указывал, что он «из дворян». Но он всегда был истинным демократом, испытывая непримиримую неприязнь к людям, которые кичились «высоким» происхождением.
Изменилась поздней осенью 1838 года атмосфера и в гимназии. Внезапно разнеслась весть: приехал директор! Обычно посещениям Тимковского предшествовала суета инспектора и возня сторожей, натиравших пол. А тут необычный приезд: Герасим Иванович таинственным голосом передал приказание — всем собраться в зале. Пока гимназисты сходились, Тимковский стоял на излюбленном месте под портретом военного губернатора Малороссии Репнина. Окинув воспитанников грустным взглядом, он достал из кармана приготовленную речь.
— Дети! Я вас оставляю. Пишите отцам вашим, что меня с вами уже нет. — Тут он не выдержал и зарыдал.
Заплакали и многие ученики. Красноречивый доктор философии на этот раз едва ли и закончил бы свою прощальную речь, не запиши он ее заранее…
А через две недели появился новый директор — бывший военный, штаб-лекарь Батаровский. Оказалось, что Илья Федорович навлек на себя гнев вышестоящего начальства тем, что, редко бывая в гимназии, с запозданием отвечал на служебные бумаги.
Батаровский начал свою деятельность с уверений, что изгонит «тимковщину». Входя на цыпочках в классы, он вкрадчиво-вежливым голосом внушал воспитанникам, что отныне будет наблюдать за ними неукоснительно и строго. За этими обещаниями, однако, не последовало никаких нововведений. Да и самого штаб-лекаря ученики видели не чаще, чем прежде Тимковского. Но когда подошел очередной экзамен, ученики остро ощутили, чего они лишились, потеряв прежнего директора. Уже не было ни торжественности, ни праздничности. Батаровский сидел за экзаменационным столом ко всему безучастный, вопросов не задавал и отметки выставлял несправедливо, сообразуясь лишь с годичными баллами. Экзамен превратился в пустую лотерею. Благоговейного отношения к наукам со стороны директора и учителей гимназисты больше не видели. «Тимковщина» и впрямь была изгнана, зато воцарились формализм и казенщина. К сплошной зубрежке свелось учение, вконец разболтались лентяи-гуляки, а деятельные натуры, такие, как Ушинский, остались предоставленными самим себе…
А между тем в старших классах многие гимназисты начинали серьезно задумываться о жизни. В заветные тетрадки переписывались запрещенные стихи, в рукописи читался и перечитывался «Ревизор». Острое любопытство вызывали учителя-поляки.
Поляков было много в то время на Украине. В поведении многих из них подчас можно было уловить отзвуки восстания 1830 года, направленного против российского самодержавия. Политические разговоры в открытую, конечно, не велись, но враждебность к себе со стороны некоторых учителей-поляков учащиеся ощущали. Физик Доморадский, например, демонстративно нюхал табак из табакерки с портретом вождя польского восстания Костюшко.
Осмысливались и события декабристского восстания — факт недалекой истории, всего пятнадцатилетней давности. Ученики-старожилы шепотом рассказывали, как десять лет назад начальство с треском изгнало из стен гимназии «крамольников», проявивших интерес к «Донесению следственной комиссии». Даже этот официальный правительственный документ был запрещен для гимназистов — ведь малейшее упоминание о лицах, поднявших руку на самодержавную власть, казалось блюстителям порядка страшным преступлением. Начальство куда с большей терпимостью относилось к пьяным дебошам гимназистов, нежели к попыткам рассуждать о политике. Пустоголовые пропойцы были менее опасны, чем доморощенные умники.
Гимназист Ушинский ходил в умниках. Товарищи его так и называли — «философ».
Придя однажды к Чалому, он долго разглядывал висевшие на стенах литографии — малохудожественные, но, по замыслу авторов, весьма поучительные картинки. Одна из них изображала женщину с малюткой на коленях; женщина поила ребенка из блюдечка молоком, а надпись внизу гласила: «Жизнь человеческая». Костя вдруг воскликнул:
— Нелепость! Неужели в этом процессе питания состоит жизнь человеческая? Выкормить человека, вырастить — это еще не все! А зачем вырастить?
Перед уроками в классе он теперь обычно молча вышагивал, заложив руки в карманы, и не принимал участия во всеобщей суете. Если же вступал в разговор, то выкладывал свои мысли с юношеской категоричностью, суждения его звучали предельно сжато, почти афористически: «Духовное развитие отражается в наружности человека». Или: «Всякая сила — слепа». Развивая мысль о силе, которая одинаково готова творить и разрушать, смотря, какое ей дано направление, он добавлял: «Все решается наклонностями человека и его убеждениями».
Убеждение — вот качество, которое он считал самым главным в человеке. И презирал тех, кто не имел убеждений. Беспринципные люди становились для него личными врагами.
Вокруг были, конечно, разные люди. И добросовестные ученики, такие, как Чалый. И откровенные лентяи или бездарнейшие «практики», как Алеша Пролаз. Этот Пролаз умел вывернуться из любого положения. Урок он отвечал так, что вообще никто не понимал, знает он что-нибудь или не знает. «Не молчит же», — думал преподаватель и ставил тройку.
На уроке французского языка, пользуясь тем, что учитель плохо знал русский, Пролаз выдумывал такой перевод, что все покатывались со смеху. Но не с каждым преподавателем мог он позволить себе такую вольность. А Костя смотрел на этого Пролаза и видел: растет из него подхалим, угодливый перед одними и жестокий с другими.
Привлекала личность единственного в классе среди малоросских панычей москаля Миколы из города Трубчевска. Сохраняя свой орловский тип, этот Микола-Русский постоянно подвергался насмешкам со стороны товарищей, особенно приставал к нему Григорий Лавриненко. Но Микола-Русский держался с достоинством, добрый и бесхитростный…
Чем ближе подходило время выпускных экзаменов, тем тревожнее становилось на сердце у многих гимназистов. От первых классов поветового училища вместе с Михаилом Чалым и другими старожилами добралось до выпуска всего четырнадцать человек. Эти гимназисты, как и те, кто пришел в класс позже Кости Ушинского, хотели теперь добиться самых лучших успехов, чтобы или продолжать учебу дальше, или удачно устроиться на казенной службе. Чалый мечтал поступить в Киевский университет, многие хотели попытать счастья в Харьковском, а Константин Ушинский… По правде сказать, он очень волновался, думая о предстоящем последнем экзамене. Не тревожили его предметы гуманитарные — словесность, история, их он знал отлично, не очень беспокоили и языки — латынь, немецкий, особую тревогу вызывала математика. И не потому, что Константин Ушинский относился к ней несерьезно. Уж очень плохо преподавал Бонче-Осмоловский. Почти для всех семиклассников и алгебра и аналитическая геометрия были камнем преткновения.
— Давай готовиться вместе, — предложил Ушинский Чалому.
Михаил согласился, они начали заниматься сообща. Однако настроение у Кости не улучшалось — он часто мрачно молчал, накатывалась на него угрюмая хандра. Бывало, придет к Чалому и, даже не поздоровавшись, отправится в сад, ляжет там под яблоней на траве, закинув руки за голову, и застынет часа на два, глядя в небо. Михаил, сидя в комнате, занимаясь, сделает вид, будто не замечает состояния товарища, и спустя какое-то время Константин подойдет, заговорит…
Что же было причиной таких настроений? Только ли предэкзаменационная тревога? Нет! Думы куда более серьезные. О сложных противоречиях жизни. О царящей вокруг несправедливости… Григорий Шабловский — сын городского головы, повеса, гуляка, дебошир — ни на секунду не сомневался, что он-то окончит гимназию великолепно. И не потому, что хорошо учился, а именно потому, что его отец такой значительный в городе человек. Да и сам Гришка — первый тенор гимназического хора: за это ему несомненно будет поблажка!
А разве справедливо поступили с историком Ерофеевым?.. Ерофеев был любимым учителем гимназистов. Во-первых, он прекрасно преподавал. Он не ограничивался тощими казенными учебниками, а зная языки, знакомил учеников с фактами средней и новой истории по книгам солидных иностранных авторов. А во-вторых, он был замечательный собеседник, эрудит, знаток литературы, тонко чувствующий художественное слово. И не от словесника Китченко, а именно от Ерофеева услышали гимназисты еще в самом начале учения о таланте Гоголя. Они удивились однажды той высокой оценке, которую историк дал автору небольшой повести «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
— В этой смешной повести, господа, — сказал Ерофеев, — проглядывает значительное дарование. Судя по началу, от молодого писателя можно ждать гениальных произведений.
Так вот, этот самый Михаил Гаврилович, прямой, искренний, умный, отважился вступить в борьбу с новым директором. В Новгород-Северский приехала какая-то графиня — полуразорившаяся, но с большими претензиями. Она потребовала, чтобы преподаватели гимназии обучали ее детей прямо на дому. Директор Батаровский угодливо согласился, приказал учителям, и все учителя подчинились. Все, кроме Ерофеева. «Это ни с чем не сообразно!» — воскликнул он и отказался ехать к барыньке, усматривая в этом требовании умаление человеческого и профессионального достоинства учителей. Протест Ерофеева обозлил Батаровского. Когда для ревизии в гимназию прибыл попечитель, Батаровский нажаловался на Ерофеева, и тот получил выговор.
Чего стоило образованному учителю при его благородном самолюбии перенести необоснованное обвинение! Ерофеев немедленно подал заявление об уходе из гимназии. Только необходимость завершить учебный год задержала его на месте. И он еще поставит свою подпись на документах выпускников Новгород-Северской гимназии в 1840 году. Однако его учительская карьера была кончена…
А как дальше жить в этом мире им, завершающим учение в гимназии? Ведь делать-то что-то надо? Кем-то быть надо? Надо же куда-то стремиться, вступая в этот мир — несправедливый, суровый, даже жестокий, построенный на торжестве силы невежественных людей…
Выпускные испытания прошли для Ушинского неудачно. Он вытянул на математике невыигрышный билет. И запутался при ответе. А вернее будет сказать, что свою педагогическую несостоятельность продемонстрировал на этом экзамене учитель Бонче-Осмоловский: многие его воспитанники перед лицом авторитетной комиссии показали весьма низкие знания по математике.
Позже, когда уже взрослым человеком Ушинский познакомился с постановкой образования в разных губерниях России и за границей, он сделал вывод: Новгород-Северская гимназия стояла в тогдашней России не ниже, а выше многих других подобных заведений в учебном отношении. Конечно, собственно воспитательной части, как пишет Ушинский, тогда просто не существовало. «Мы узнавали только кое-что то из той, то из другой науки, но любили и уважали то, что узнавали, и это уже было много».
Ушинскому был вручен не аттестат, а лишь увольнительное свидетельство, в коем помечено, что он «при превосходных дарованиях старание к приобретению знаний употребил посредственное». И не было сделано для него никаких поблажек, как для иных выпускников, к которым начальство благоволило. Толстяк Шабловский с такими же «успехами» по математике все-таки удостоился аттестата!
— Ну, ничего, — сказал Константин, беря в руки свидетельство. — Я докажу им, что стою аттестата больше, чем какой-нибудь знатный лоботряс!
Он уже знал, что будет делать дальше. Желанной целью маячил перед ним Московский университет.
Чалый выезжал в Киев — заслужил право учиться за казенный счет в Киевском университете. Отправлялись в путь и те, кто выбрал университет в Харькове. Москва казалась недосягаемой. Но нашлись Ушинскому и попутчики: у одноклассника Василия Глотова был брат Семен, окончивший Новгород-Северскую гимназию за несколько лет до этого. Он учился в Москве и писал оттуда письма, соблазняя земляков привольной студенческой жизнью.
Константин решил получить высшее юридическое образование в учебном заведении, слава о котором гремела по всей России. Да и в самом слове «Москва» скрывалось ни с чем неизъяснимое очарование. Кремль, Иван Великий, Кузнецкий мост — эти названия были близкими, родными. Сколько раз, в раннем детстве, дремля в углу дивана, слышал он их в разговорах отца и матери. И если уж говорить точнее — это он, Костя, соблазнил Василия Глотова поехать в Москву.
В конце июня ранним солнечным утром они выехали, наняв троечного извозчика — скромные средства не позволяли ехать на почтовых. Прощание с домом печалило Костю — впервые отрывался он от родных мест так надолго. Но к невольной грусти примешивалось и отрадное чувство — широкий мир, о котором столько мечталось, открывался наконец впереди. И вот за спиной красивые горы, с которых удалой князь Игорь отправлялся на половцев; скрылись и главы Спасова монастыря.
Ехали двенадцать дней — мимо Мценска, Орла, Тулы… Эти города казались им, не видевшим до того времени ничего лучше Новгород-Северского, неописуемо красивыми и громадными. Но что же почувствовали они, когда ямщик еще до света разбудил их, спавших в кибитке, громким возгласом:
— Господа, не хотите ли взглянуть на Москву?
Сон в минуту слетел с Ушинского, он вскочил и, стоя на передке, во все глаза смотрел, не понимая, неужели это один город обхватил полгоризонта? Москва была еще далеко, едва виднелась в светлом утреннем воздухе, но уже покоряла своим величием. Потянулись бесчисленные деревеньки и поместья, обступавшие матушку Белокаменную со всех сторон. Но вот и застава — документы показаны, шлагбаум открыт, кибитка застучала по городской мостовой в путанице кривых улочек. Остановились неподалеку от Сухаревой башни, и, едва были внесены в номер вещи, Константин развязал чемодан, переоделся и через четверть часа уже выходил за ворота гостиницы.
— Куда так торопишься? — спросил ямщик.
— В Кремль, голубчик… Кремль хочу посмотреть.
Москва поразила его — и Сухарева башня, куда вода поднимается, чтобы потом взлететь красивым фонтаном на какой-нибудь площади; и блестящие магазины Кузнецкого моста с саженными стеклами; и громадный театр, глядя на который, задрав голову, можно потерять фуражку; и Охотный рынок, где, казалось, собралась ярмарка; Китай-город с громадным гостиным двором; прекраснейший памятник Минину и Пожарскому… Но все эти впечатления померкли, когда, оставив тряские дрожки, прошел он за стены Кремля. Стоя на небольшой площадке, Костя был окружен златоглавыми соборами, церквами, дворцами. Какой-то человек, заметив его изумленный вид, взялся за полтинник показать весь Кремль.
Семен Глотов встретил земляков с шумной радостью, с распростертыми объятиями и поцелуями. Громогласно объявив о своем желании содействовать в устройстве на квартиру, он тут же потребовал деньги «на обзавод». Собрав же их малую толику, исчез бесследно. И появился лишь через неделю — опухший, хмурый, виноватый… Все пропил… Брат его, Василий, еще в гимназии тоже изрядно поклонявшийся Бахусу, последовал примеру старшего братца и вскоре куда-то сгинул. Костя понял: с такими товарищами ему не по пути. Он снял дешевую комнатушку недалеко от здания университета и подал на имя ректора прошение о допуске его к вступительным экзаменам.
Он сдал их успешно и был зачислен на юридический факультет.
IV
С глубоким волнением входил студент Константин Ушинский в здание университета на Моховой улице. Открытый в середине XVIII века стараниями великого Ломоносова, Московский университет за восемь с половиной десятилетий выпестовал столь многих знаменитых людей России, что одно воспоминание о них вызывало душевный трепет. Шагая по гулким коридорам, распахивая двери в просторные кабинеты, Константин представлял, как учились и мужали здесь будущий опальный сатирик, враг Екатерины, издатель язвительного «Трутня» — Новиков и автор знаменитого «Недоросля» — Фонвизин. А в недалеком прошлом студентом Московского университета был Александр Полежаев, сочинивший свободолюбивую поэму «Сашка», за которую Николай отдал поэта в солдаты и сослал на Кавказ. Начинал здесь учиться десять лет назад и Виссарион Белинский, да был исключен якобы из-за «плохих» способностей… А теперь этот «неспособный студент» стал всероссийски известным критиком — его статьи увлеченно читали и московские студенты, с нетерпением ожидая каждый номер «Отечественных записок» из Петербурга. «Есть Белинского статья?» — «Есть!» И она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами, и… трехчетырех верований, уважений как не бывало», — вспоминал позже Герцен.
…Гудели переполненные аудитории, звонкоголосо шумел дешевый трактирчик «Великобритания». Это был своеобразный студенческий клуб — здесь можно было не только перекусить, но и узнать политические новости, просмотреть газеты, найти популярную книгу. На стене тут висело расписание лекций, служители предупреждали посетителей о начале занятий.
Когда в «Великобритании» за столиками было полно студентов, это наверняка означало, что в данную минуту на кафедрах находятся малоинтересные профессора. То ли дело, когда лекции читали историк Грановский или кумир будущих юристов правовед Редкий. Тут уж «Великобритания» пустела!
Россия еще задыхалась под гнетом реакции, охватившей все стороны жизни после казни декабристов. Николай I усиленно насаждал охранительную теорию, которую выразил триединой формулой министр просвещения граф Уваров: «православие, самодержавие, народность». Передовые люди России ее не принимали. Однако добровольные защитники этой официальной самодержавной «народности» сыскались и в Московском университете — ими стали историк Погодин и его друг — профессор словесности Шевырев.
«Кто мы? Когда мы? Откуда мы? Где мы? И что мы?» — такие вопросы ставил Погодин в своих лекциях, но слушать его почти никто не хотел, как, впрочем, и Шевырева, который в отличие от грубоватого Погодина распространялся о литературе певуче-изысканным стилем, многословно, но малосодержательно — записывать его было легко: за час набиралось существенных мыслей едва ли на полстранички. Зато любил Шевырев к месту и не к месту цитировать итальянских поэтов, хвалясь произношением чужого языка. И при всей своей слащавой изысканности становился остервенело злым, едва речь касалась русских писателей-реалистов. Небольшого росточка, тщедушный, с каким-то смешным квадратным брюшком, он свирепо нападал на Гоголя, ставя его ниже третьесортных бездарных сочинителей.
— Ай, Моська, знать она сильна! — смеялся Ушинский, и товарищи поддерживали его — им Шевырев так же не нравился, как и Погодин.
Конечно, студенты были тоже разные. Отпрыски родовитых дворян, щеголявшие французским языком, мундирами с треуголками и белыми перчатками, болтали лишь о балах да рысаках. Были они надменно-спесивы со своими ровесниками-разночинцами. А иные из будущих юристов проявляли лакейское угодничество перед влиятельными профессорами — раболепно записывали лекции, лишенные всякой научной ценности, из подхалимства делали визиты будущим экзаменаторам.
Ушинский смеялся как над великосветскими львами, так и над верноподданными холуями. Из среды аристократов он выделял одного лишь князя Владимира Черкасского. Черкасский был человек целеустремленный, эрудированный, учился с большой серьезностью. Он и закончил университет первым кандидатом, Ушинский занял второе место.
Аристократы редко посещали трактир «Великобритания». Они для себя облюбовали более дорогую кофейную Печкина. «Великобритания» же была центром студентов-демократов. В их кругу Константин Ушинский стал пользоваться авторитетом с первых дней университетской жизни. Товарищей поражала его удивительная память. Он легко запоминал даты, формулы, цифры. В разТоворе, скажем, он мог свободно перечислить все горные вершины Центральной Европы, с указанием их высоты над уровнем моря. Но при таком цепком внимании к деталям Константин обладал способностью быстро схватывать самое главное в теме, которую развивал профессор. Нередко после лекции товарищи окружали его:
— Послушай, дружище, разъясни-ка ты нам попонятнее про эти самые нибуровские идеи, о которых толковал сейчас с кафедры декан!..
Он выглядел хрупким юношей, с тонкими чертами красивого бледного лица, изящно-стройный, подчеркнуто спокойный. Правда, в спорах он сильно горячился, но потом сам от этого страдал, давая себе твердый зарок быть более сдержанным.
…— Ушинский! — В переполненную «Великобританию» ворвался однокурсник, всегда очень подвижный, рыжеватый Юлий Рехневский. Размахивая какой-то бумажкой, он издали закричал, пробираясь между столиками: — Два билета в Малый! Идешь?
Малый театр с его знаменитыми актерами Щепкиным и Мочаловым привлекал Константина. Скудные средства, получаемые от отца, не позволяли посещать спектакли часто. Жить приходилось скромно, дополняя бюджет частными уроками. И в комнате, которую Константин занимал, он фактически проводил только ночь. Остальное же время суток бывал либо в университете, в библиотеке, либо ходил давать уроки, обедал и ужинал в «Великобритании». Однако от театра никогда не отказывался. Однажды в Москву из Новгород-Северского приехал Костин дядя. Он тоже собрался сходить в театр, но вынужден был срочно уехать. И неиспользованный билет оставил племяннику. Константин повертел нежданный подарок в руках: роскошно! Разве не праздник — посидеть в партере? Только не лучше ли продлить этот праздник, не соблазняясь роскошным рядом? И, подняв билет над головой, Константин объявил в аудитории:
— Кто желает встретиться с великим трагиком на близком расстоянии?
Желающий из более обеспеченных студентов тут же нашелся. А Константин, не теряя времени, направился в кассу театра и приобрел сразу несколько дешевых билетов — пусть на галерке, зато побывает в театре неоднократно.
Не отказался он от предложения Рехневского и на этот раз.
А в театре увидел Александра Островского и Алексея Писемского. Эти студенты-однокурсники разделяли его увлеченность сценой. Будущий драматург Островский учился с Ушинским на юридическом факультете, но после второго курса оставил университет, занялся литературным трудом. А Писемский, хотя и был на физико-математическом факультете, сблизился с Ушинским тоже благодаря любви к искусству. Писемский и сам пробовал силы в литературе. Вообще в кругу друзей Ушинского литературные интересы занимали большое место. В Москве в 1842 году даже вышел сборник студенческих произведений «Подземные ключи». В нем напечатал стихи начинающий поэт Полонский, который учился вместе с Ушинским. Под литерами «В. А.» скрыл свое авторство и князь Черкасский.
Константин Ушинский стихов не писал. Но однажды он взялся за перо и накатал трагедию! Огромную, пятиактную. Вдохновила его на это игра Мочалова. Лихорадочно водя пером по бумаге, Константин представлял, конечно, в главной роли любимого актера. Он вообразил, что осчастливит Мочалова, предложив ему свою пьесу для представления в день бенефиса. И, едва поставив последнюю точку, схватил свежеиспеченную рукопись и ринулся из дому: немедленно лично прочесть свое необыкновенное творение трагику!
Он шел по улице бодро, уверенно, не задумываясь, что и как будет дальше. Но когда позвонил у входа, парадная дверь распахнулась и возник пред ним знаменитый хозяин, Константин застыл, не в силах произнести ни слова. Всю самоуверенность как рукой сняло. По-домашнему, в халате, стоял великий Мочалов и вроде бы казался ниже ростом, чем на сцене…
— Что вам угодно, сударь? — уже который раз повторял артист, с недоумением разглядывая незваного молодого гостя.
И голос этот! Голос, который способен выразить все оттенки страданий — громовой рокот отчаянья короля Лира, прерывистые крики бешенства Отелло, тихий шепот негодования Гамлета.
— Я к вам, позвольте, — проговорил Ушинский.
Он не помнил, как объяснил цель своего прихода и как оказался в гостиной, на краешке стула, с развернутой рукописью, а Мочалов, усевшись поудобнее в кресле, приготовился слушать.
Ушинский начал читать, захлебываясь словами, стараясь каждого героя изобразить интонацией. Мочалов терпеливо прослушал два акта, потом прервал юного автора и без обиняков заявил, что, к сожалению, все написанное никуда не годится. Ушинский расстроился. И ушел обескураженный. Но, пережив неудачу, он потом искренне смеялся над собой, рассказывая Юлию Рехневскому, как отважился мучить Мочалова своим глупейшим графоманским опусом, в котором не оставил к концу в живых ни одного героя — всех уничтожил насильственной смертью.
Литературные и театральные увлечения в студенческие годы были, однако, для Ушинского не главными. Со всем пылом юности он отдавал себя философии, истории и естественным наукам. Вместе со всеми студентами-юристами он высоко ценил профессора государственного права Редкина. Петр Григорьевич Редкин, будучи в Германии, слушал самого Гегеля. Страстным пропагандистом гегелевского учения он и сделался, вернувшись в Россию. Человек доброй души и благородных побуждений, он искренно верил, будто наука и цивилизация помогут людям обрести счастье. Эти мысли он высказывал с кафедры вдохновенно, лекции его зачастую превращались в пламенные импровизации. Слушать их собирались не только юристы, но и медики и математики — многие из них даже переходили на юридический ради профессора Редкина.
Ушинский мог по праву считать себя вдвойне счастливым — и оттого, что слушал все лекции Редкина как студент юридического факультета, и оттого, что именно Петр Григорьевич стал его научным руководителем.
Профессора поддерживали деловые отношения со студентами не только в учебных аудиториях. Они приглашали учеников к себе домой, делились личными записями, помогали доставать необходимые книги, беседовали на животрепещущие темы. Постигая под наблюдением Редкина труды Гегеля — «Философию права» и «Философию истории», Ушинский гордился повседневным общением с человеком, который в гимназии учился с Гоголем, а теперь дружил с Грановским, Белинским и Герценом.
Молодой Герцен, появившись в Москве после новгородской ссылки, как раз в это время напечатал под псевдонимом «Искандер» в «Отечественных записках» интересные статьи о науке и природе. Привлек он внимание передовых людей России и остроумным фельетоном-пародией «Путевые заметки г. Вёдрина». В этом фельетоне он высмеял бездарный стиль и реакционный дух обывательских писаний профессора Погодина. Бывая в университете, Герцен принимал участие и в организации публичных лекций Грановского. А выступления Грановского по истории средних веков Англии и Франции всколыхнули в то время всю образованную часть московского общества.
Константин пришел на первую публичную лекцию Грановского вместе с другом Рехневским. Аудитория была заполнена до отказа — тут и университетские профессора, и преподаватели из других учебных заведений Москвы, штатские лица и военные, дамы всех возрастов. Студентам не хватало места — они столпились у входа, заняли лестничную площадку. Грановский появился на кафедре под гром рукоплесканий, скромно раскланиваясь, явно смущенный. Он не был наделен красотой, которая бросается в глаза с первого взгляда, — черты лица крупные, неправильные, нос и губы толстые, но высокий открытый лоб, зачесанные назад, доходившие до плеч темные волосы и прекрасные, почему-то всегда грустные черные глаза создавали облик человека, одухотворенного большой мыслью.
Когда же Грановский начинал говорить — негромко, даже слегка пришепетывая, но голосом очень приятным, проникающим в самое сердце, то сразу всех покоряла обаятельная манера его речи, в которой простота изложения сочеталась с глубиной гуманных идей. Он осуждал произвол, мракобесие и невежество средневековой Франции и как будто совсем не касался России, но слушатели понимали его намеки и в закономерностях исторического прогресса видели пути развития и своей многострадальной закрепощенной родины.
У реакционеров выступления Грановского вызвали бешеное озлобление. Шевырев и Погодин в своем «Московитянине» помещали злопыхательские статьи. Они обвиняли Грановского в симпатиях к Западу и в однобокости философских взглядов.
А Константину идеи и убеждения, которые отстаивал Грановский, глубоко импонировали. Он не видел никакого смысла в ненависти к Западу. Россия неумолимо вступала на капиталистический путь развития. Для новой же системы управления хозяйством требовалось обновление всего общества — на смену крепостническому укладу должно неизбежно в России прийти общество индустриальное, или, как его называл студент Ушинский, общество гражданское…
Курс своих публичных лекций Грановский завершил с исключительным триумфом. Когда он последний раз встретился со слушателями и поблагодарил их за внимание, все встали, многие бросились к кафедре, жали ему руки, дамы махали платками, молодые люди кричали «браво!». Впоследствии Герцен писал, что в эпоху, когда в России угнеталось всякое смелое слово, многие, видя на кафедре Грановского, воодушевлялись надеждой: «Значит, не все еще потеряно, если он произносит свою речь».
Через полгода Шевырев решил повторить в Москве публичные чтения. И стал выступать со своими лекциями о русской литературе. Но этого крепостника-«скверноуста», как о нем отзывался Белинский, слушать пе захотели, его реакционные откровения звучали в полупустой аудитории.
Ушинский подолгу засиживался в университетской библиотеке. В дни, когда не было лекций, он приходил сюда с утра. На его столе лежали книги на русском, немецком и французском языках. С увлечением читал он «Землеведение» Карла Риттера. В этом огромном девятнадцатитомном труде немецкий географ связывал факты истории той или иной страны с природными условиями жизни ее народа. Но ведь изучение природных условий народа невозможно без сведений — хотя бы самых элементарных! — ив области естественных наук.
Вот Ушинский торопливо складывает книги, тетради, собирается идти.
— Ты куда? — спрашивает Рехневский, сидящий за столом рядом.
— На лекцию.
— Но у нас сегодня нет лекций.
— Нет у нас, есть у медиков, — отвечал Ушинский. — Рулье на кафедре.
Зоолог Рулье! Задолго до Дарвина профессор Рулье развивал прогрессивную идею эволюции животного мира. И хотя он вел свой курс не на юридическом факультете, будущий юрист Ушинский спешил в аудиторию. Энтузиаст-профессор Рулье, который, кстати, тоже прекрасно читал лекции, — его называли «московским Цицероном», — привлекал студентов в летние каникулы к половым научным работам. Ушинский интересовался и палеонтологическими разысканиями.
Так занимался он, не щадя сил. С детства болезненный, подверженный простудам, он чувствовал себя в московском климате хуже, чем в более теплом новгород-северском. За зимние же месяцы он сильно «выдыхался», слабел, начинал кашлять, поэтому с нетерпением ждал каникул, чтобы поскорее уехать на хутор отца, где на лоне природы можно было отдохнуть и окрепнуть. Он возвращался осенью действительно окрепшим, посвежевшим. И с новым упорством брался за учение.
Последние годы пребывания в Москве внешне мало чем отличались от предыдущих — те же библиотечные залы, книги, занятия с учениками. Но работа внутренняя, духовная была наиболее насыщенной и содержательной. Его тетради этих дней испещрены выписками из книг на самые разнообразные темы — тут и «История римского права в средние века» Савиньи, «История английской революции» Дальмана, сочинения политэкономов, труды по государственному праву, географии, статистике… Поразительны его увлеченность и работоспособность.
Считая нужным взяться за самовоспитание, он тут же составил «Рецепт» из десяти пунктов. В пункте первом — «Спокойствие совершенное, по крайней мере, внешнее», во втором — «Прямота в словах и поступках», затем идут — «Обдуманность действия, решительность». «Не говорить о себе без нужды ни единого слова» — пункт пятый; «Не проводить времени бессознательно» — пункт шестой, с уточнением: «Делать то, что ты хочешь, а не то, что случится». «Ни разу не хвастать ни тем, что было, ни тем, что есть, ни тем, что будет» — пункт девятый.
Все последующие многочисленные записи в дневнике свидетельствуют о непрестанном стремлении Ушинского во что бы то ни стало выполнить самому себе предписанное. «Погрешил против первого номера, разгорячился», — с досадой отмечает он. «Ошибка против пятого правила». «Соврал без нужды». «Тщеславие разгулялось, и нарушил два правила». «Врал!» Там каждодневно укоряет он себя за промахи в поведении и радуется, избегая дурных поступков, хотя и за это не склонен себя хвалить. «Кажется, я сегодня не погрешил ни против одного из моих правил, но это, должно быть, оттого, что я сегодня никого не видел, кроме моих учеников».
И постоянны раздумья о жизни — постижение сути собственного назначения на земле. Самая первая запись в дневнике — 13 ноября 1844 года — начинается так: «Приготовлять умы! Рассеивать идеи! Вот наше назначение. Мы живем не в те годы, чтобы могли действовать сами».
Это горестное признание вырвалось у него за месяц до девятнадцатой годовщины декабристского восстания. Оно и воспринимается как убеждение молодого человека, живущего в эпоху, когда ясно видно, что невозможно изменить общественный строй России какими-либо решительными действиями немедленно. Русское общество только пробуждалось к жизни, и еще не пришла пора повторить дерзость героев — попытку повернуть ход русской истории. «Не будем спешить, — писал Ушинский, — побуждаемые эгоистической жаждою вкусить от плодов дел наших! Будем нести гнет, от которого избавим наших потомков… Будем трудиться над построением чудного здания, которому внуки наши дадут свое имя, пренебрегая насмешками, вытерпевая гонения, жертвуя всем… отказавшись совершенно от самих себя». Ушинский соглашался отдать всю свою жизнь потомкам, обрекая себя на безвестность, отказываясь от тщеславного желания прослыть героем, не ожидая сегодняшней награды.