Я смотрю на отца, надеясь, что он ошибся, выпил лишнего или бредит. «Ипсвич джорнел» каждую неделю публикует список дюжины банкротов, а то и больше, но с моим папой не может случиться ничего подобного. Он джентльмен, бакалавр юриспруденции, окончивший колледж Святого Иоанна в Кембридже.
— Я не виноват, Элиза. Мне завысили арендную плату за «Золотого льва» и «Королевскую голову». Очень сильно. А довершила дело кража восьми бушелей угля. У меня не было выбора: пришлось занимать под проценты.
Отец плюхает половник в чашу и вновь поднимает к губам.
— У кого? Мы не можем им заплатить?
Я потрясенно смотрю на отца и вижу перед собой незнакомца.
— Долги слишком велики… Меня объявят банкротом, посадят в тюрьму с обычными преступниками. Нам конец, Элиза!
Не успеваю я протянуть руку, чтобы отобрать у него половник, как в гостиную врывается Кэтрин.
— Элиза, скорей! Мама упала в обморок. Господи, что делать?
Глава 4
Энн
Овсяная каша с медом
Копаясь в крошечном огородике, я размышляю над словами викария. Мама привязана ко мне трехъярдовой веревкой. Мы пропалываем сорняки, вскапываем землю и пытаемся посадить несколько луковиц. Я говорю «мы», а на самом деле мне приходится постоянно уговаривать и упрашивать ее. «Мам, не становись на колени! Не тяни, пожалуйста! Перестань ныть!» Целый божий день.
В данный момент она грызет веревку сохранившимися четырьмя зубами, да и те так шатаются, что, боюсь, долго не протянут. Пытаясь вытащить у нее изо рта веревку, я замечаю на языке серый налет и принюхиваюсь к ее дыханию. Изо рта и от десен несет болезнью, а денег на врача нет. Все, что прислал Джек, ушло на папины новые костыли, которые должны быть сделаны из самого крепкого дерева. Викарий сказал, что папа сможет работать на церковном кладбище, только если у него будут самые лучшие костыли.
— Мам, посиди спокойно, а?
Всякий раз, когда она натягивает веревку, та впивается мне в руку. Мама замахивается на меня костлявой рукой, я моргаю и уже хочу попросить помощи у папы — тот уснул на тюфяке, как вдруг слышу за воротами знакомое пение. У меня екает сердце. Я узнаю этот голос из тысячи, всегда такой жизнерадостный и веселый. Еще минута — и брат врывается в калитку, довольный, как кот после сметаны.
— Кто там, Энн? — в панике вращает глазами мама.
Я так рада видеть Джека, что бросаюсь к нему, забыв о веревке. Мама, которую я тащу за собой, вонзает когти мне в спину.
— Ради бога, — говорит Джек, которого при виде нас внезапно покидает его всегдашний задор. — Что это за веревка?
Я отвязываю маму и обматываю ее запястья, чтобы она перестала царапаться. И рассказываю Джеку, как ей стало хуже, она начала убегать, раздеваться до исподнего, никого не узнает. К концу этой печальной истории по моему лицу текут слезы, и я задыхаюсь от рыданий.
— Мам! — Джек переводит взгляд на мать, присевшую на корточки в грязи. — Я вернулся из Лондона, привез вам с папой пару монет. Два дня шел пешком с гуртовщиком и его козами, только чтобы… мам!
Она смотрит на него, в глазах плещется ужас.
— Я тебя не знаю, — говорит она и пытается освободиться от веревок.
Когда ничего не получается, она вскакивает и бежит к воротам. Я тяну ее назад и прижимаю к себе, плача и гладя по голове, пока она не замирает. Худая, кожа да кости, и пахнет совсем не так, как должна пахнуть мама. Внезапно я понимаю, что мы полностью поменялись ролями.
— Послушай, Энн, — трясет головой Джек, — зачем ты ее привязываешь, точно осла?
Я тру глаза грязным кулаком.
— Викарий хочет отправить ее в сумасшедший дом, — шепчу наконец я. — Ему не нравится, что она бродит раздетая. Он говорит, что это плохо сказывается на моральном состоянии его прихожан. Поэтому мне приходится ее привязывать.
— С каких это пор церковников заботит мораль? — презрительно фыркает Джек.
— Тише, — говорю я. — Он богобоязненный человек, и у него добрые намерения, так сказал папа.
— Бога можно найти только в одном месте, и уж точно не в церкви и не у викария.
— А где? — Я поднимаюсь вместе с мамой, и Джек помогает нам зайти в дом.
— В корочке хлеба, — без тени улыбки отвечает он. — А еще вернее — в хорошей еде. Я лично сильнее всего ощущаю его присутствие после доброго сытного ужина.
Я теряюсь от его ответа — голос Джека полон сарказма. Разве мама не учила нас верить в Господа? Я уже хочу объяснить брату, что он ошибается, что мне становится легче, если посидеть тихонько в церкви с резными ангелами и запахом горящих свечей, но у меня вдруг пропадает всякое желание думать об этом. Мама сидит тихо, как мышка.
— Расскажи, как ты там работаешь, в Лондоне, — прошу я Джека.
Брат в моем распоряжении, пока не проснется папа, не начнет ныть мама или не залает Септимус, и я не хочу терять время на разговоры о Боге, о церкви или о чем-то таком.
— Меня поставили на жарку, я снимаю шкуры и перевязываю тушки, — говорит Джек. — У нас там две плиты величиной с этот тюфяк, с такими огромными вертелами, что хоть целого барана жарь.
— Целого барана…
Мое воображение рисует нежного жареного барашка, благоухающего древесным дымом и лесными травами. У меня текут слюнки. Я ставлю на таганок, где едва дышит огонь, железную кастрюлю с овсянкой и водой.
— Расскажи, что вы там готовите.
— Ну, на прошлой неделе джентльмен вернул суфле, и хозяин разрешил нам его попробовать.
— А что такое суфле? — мечтательно выдыхаю я.
Слово звучит легко и нежно, точно летний ветерок: су-уф-фле-е.
— Взбиваешь яйца до воздушности. И делаешь жидкое тесто из сливок и масла, свежайшего, нарезанного на мелкие кусочки. Потом нужно его ароматизировать. Шеф Сойер любит использовать итальянский сыр, а то еще добавит изысканный горький шоколад. И ставишь в духовку. Оно так вырастет, глазам не поверишь. А когда откусываешь, у тебя точно облако на языке.
Джек причмокивает. Я рассеянно помешиваю кашу. Хоть бы горсточку изюма, чтобы ее подсластить. При мысли об изюме перед глазами проплывают всевозможные сухофрукты, что я видела на рынке в Тонбридже. Огромные горы изюма, блестящего чернослива, апельсиновые цукаты с белой корочкой сахарного сиропа, колечки яблок, точно вырезанные из тончайшей светлой кожи.
— У нас есть кладовая для дичи. Бекасы, вальдшнепы, фазаны, рябчики, цесарки… И специальное помещение для мяса, где хранятся целые окорока — говяжьи, оленьи. И молочные поросята, и бараны целиком. А на плите могут кипеть одновременно девять кастрюль.
Джек умолкает и возводит глаза к облупившемуся потолку, в пятнах и трещинах.
— Эх, видела бы ты шефа Сойера! В красном берете, а бриллиант в кольце — не меньше желудя. Хоть каким горячим будет суп — он все равно окунет туда палец, прямо с бриллиантом, и попробует. Да как начнет трясти туда то одно, то другое: еще соли, побольше душистого перца и кайенского. Пока не доведет до совершенства.
— Какая роскошь, — бормочу я, размышляя обо всем этом великолепии и представляя себе волшебную сказку, кукольный спектакль, который разыгрывается ежедневно на глазах у моего брата.
Приятно, должно быть, никогда не испытывать дикого голода, как мы с родителями, когда заканчиваются еда и деньги. И находиться в комнате, где всегда тепло.
— Девчонок у нас хватает. И все они красотки. Хозяин говорит, что не хочет у себя на кухне помощниц из простых.
Брат тычет кочергой в догорающие угли и зевает. Я скребу ложкой по донышку железного котелка, делая вид, что страшно занята кашей. Джек будто хлопнул тяжелой дверью у меня перед носом. Я-то — из простых. А сколько долгих месяцев я лелеяла свою крошечную мечту работать вместе с братом! Каждую ночь ложилась спать, думая о мастере Сойере в его белоснежной кухне и представляя себя рядом с ним — я взбиваю, нарезаю, смешиваю, пробую. Так мне и надо. Мечты должны оставаться мечтами. Я с удвоенной яростью мешаю студенистую серую массу. Мама уснула, свернувшись калачиком на тюфяке рядом с папой. Мирно, как кошка с котом.
— Расскажи еще, — писклявым от закипающих слез голосом прошу я.
Джек щурит глаза и пристально смотрит на меня, затем кивает и начинает описывать восхитительные блюда, что проплывали у него перед носом по дороге из кухни в обеденный зал. Голуби, завернутые в виноградные листья. Устрицы в хрустящих конвертиках из теста. Целый глостерский лосось в желе. Ярмутские лобстеры в вине и травах. Глазированные тарты с румяными яблоками пепин. Тончайшие слои маслянистого теста, покрытые сливами, абрикосами, персиками, вишнями, подающиеся с огромными глыбами золотистых сливок.
— Ну, — говорю я, — у нас сегодня только каша, со щепоткой соли и перца.
В ответ на мои слова Джек достает из кармана небольшой бумажный сверток и разворачивает его. Мне в нос ударяет пряный аромат верескового меда.
— Это тебе, Энн.
На его запыленной ладони лежит истекающий медом кусочек пчелиных сот величиной с куриное яйцо.
Я восторженно хлопаю в ладоши, мой язык дрожит от нетерпения. Когда мы едим кашу, я стараюсь растянуть удовольствие, катая вязкие шарики воска по нёбу, прижимая к зубам, высасывая из них всю сладость, пока они не проскальзывают внутрь. Опустошив миску и избавившись от кусочков сот на зубах, я рассказываю Джеку, что викарий хочет найти мне место и считает меня сметливой и умной.
— А если мама не захочет идти в психушку? — спрашивает Джек.
Я молчу. Не могу же я рассказать ему о том, что папа ее чуть не задушил, когда я оставила их одних на какой-то час. Джек ставит свою миску на пол, чтобы Септимус вылизал остатки.
— А кем бы ты хотела стать, Энн?
— Я хочу быть… — Я замолкаю, а потом у меня вырывается:
— Кухаркой.
— Кухаркой? — Он сгибается от смеха пополам, у него из глаз текут слезы.
— Да, — обиженно отвечаю я. — Простой кухаркой.
Джек указывает на свою пустую миску и вновь начинает хохотать. Затем вытирает глаза, извиняется и говорит, что даже его, проработавшего на кухне три года, лишь недавно повысили до поворачивания вертелов. Я могла бы напомнить брату, что умею читать и писать, а он — нет. Что у меня есть мечта. И надежда. Но я прикусываю язык. Что толку?
Я невольно перевожу взгляд на полку, где стояли когда-то мамины книги. И в этот момент понимаю, до чего я одинока. Меня охватывает странное чувство потерянности. Как будто я стою на самом краю Земли. Одна-одинешенька.
Глава 5
Элиза
Пудинг из черного хлеба
Я снимаю с полок книги, одну за другой, останавливаясь, чтобы погладить особенно красивый корешок или переплет тисненой итальянской кожи. Вордсворт, Китс, Шелли[6], Кольридж[7] — каждый том, бережно завернутый в кусок старой газеты, отправляется в чайный сундучок. Я медлю перед верхней полкой: избранные сочинения Энн Кэндлер, семь томов миссис Хеманс[8] и три — Летиции Лэндон. Я то и дело перелистываю страницы, смакуя знакомые строчки и чувствуя, как за спиной вырастают крылья.
Упаковав свою маленькую библиотеку, я достаю из-под матраса последний томик — тонкий, изящный, переплетенный в сапфирово-голубой шелк, — и присаживаюсь на край кровати. «Стихотворения Элизы Актон». Книжечка совсем тоненькая и хлипкая. Я провожу пальцем по корешку и подношу ее к носу, вдыхая пыльный аромат сухих страниц. Открыв книгу, я испытываю то же удовлетворение, что в самый первый раз. Помню, как потрясла меня упорядоченность напечатанных слов, преобразившая ученическую сентиментальность моей поэзии, придавшая ей большую ясность, вес и значительность, отделившая мои стихи от меня, перерезав пуповину. Меня вновь посещает то же приятное чувство. Но когда я смотрю более пристально, внутри что-то сжимается…
Какими детскими, незрелыми кажутся по прошествии времени эти строки. Вероятно, мать права. Они слишком эмоциональны, чувства переливаются через край. Теперь, десять лет спустя, я это понимаю. Мои новые стихи лучше, в них больше мастерства, зрелости. И тем не менее мистер Лонгман… Я вновь вспоминаю встречу с издателем в его душном кабинете. Пухлые пальцы, унизанные перстнями, нетерпеливо похлопывают по карманам сюртука, гулко тикают золотые карманные часы, а между нами Великой Китайской стеной пролегает отполированная поверхность стола. Он так и не вернул мне стихи. Несомненно, он их потерял. Мои стихи погребены под лавиной рукописей — биографий, научных трудов, поэзии, готических романов, что протягивают ему вспотевшими от волнения руками полные надежд писатели со всех концов Англии.
Я опускаю книгу в сундучок и оглядываю спальню: пустая каминная решетка, снятые с крючков и сложенные аккуратными стопками дамасские шторы, к умывальнику красного дерева прислонен скрученный в рулон турецкий ковер. Мы берем с собой только самое необходимое: кровати и постельное белье, два высоких комода, кухонный стол из вяза и обеденный красного дерева с такими же стульями. Остальное будет продано с молотка: эстампы и картины, хрусталь, серебряные блюда, пуховые перины, настенные часы, ковры и книги. Все, кроме моей маленькой библиотеки, которую я отвоевала, предложив взамен свои ювелирные украшения. К нескрываемому удивлению сестер, до глубины души пораженных тем, что я предпочла книги тройной нитке жемчуга, золотым серьгам с бриллиантами и броши с аметистами и розовым кварцем.
— Элиза! Элиза! — раздается откуда-то снизу голос матери.
Я закрываю крышку сундука и пробираюсь на первый этаж. В доме все перевернуто вверх дном: мебель сдвинута с мест, ковры скручены, портреты и карты без рам, гардины сняты, фарфор, книги, зеркала, разные красивые вещи из моего прошлого завернуты и упакованы. Все это будет теперь украшать дома других людей. Мы переезжаем в новое съемное жилье, когда стемнеет, чтобы никто не видел. Как воры в ночи.
Появляется мама, ее пальцы бессознательно теребят агатовый крестик на шее.
— Кухарка вся на нервах. Ступай на кухню, Элиза.
Она отворачивается и начинает объяснять что-то пареньку, стоящему без дела в коридоре.
— На кухню?
Я не помню, когда в последний раз туда спускалась. Кухня, кладовые и буфетная — владения миссис Дарем. Наша кухарка не любит гостей. Та, что была до нее, проявляла куда больше дружелюбия. В детстве она позволяла мне вырезать дубовые листочки для украшения пирогов и даже месить тесто. А миссис Дарем решительно негостеприимна. Теперь лестницей черного хода могут пользоваться только мать и Хэтти. Или отец, если захочет проверить содержимое винного погреба. Только вино уже продали с аукциона, а отец бежал во Францию.
Кухарка сидит за столом, заставленным стеклянными банками, жестянками с солью, сахарными головами, корзинами с яйцами и луком, а в ногах у нее — мешки: мука, каштаны, хмель.
— Куда теперь это все, мисс Элиза?
У нее красные глаза и мокрое от слез лицо.
— Как снег на голову, мисс Элиза. Мы ж сперва увидали объявление в «Ипсвич джорнел», а после нам хозяйка сказала.
Она достает из кармана обтрепавшийся по краям платок и шумно сморкается.
— Вы ведь едете с нами в Тонбридж. Нам нужна будет хорошая повариха для нашего… пансиона.
Произнеся это слово, непривычное для моего языка, я морщусь. Пансион. Пансион. Мне не нравится ни ощущение в горле, ни звучание. Я мотаю головой, но слово остается висеть в воздухе, точно несозревшее яблоко цепляется за ветку, качающуюся на ветру.
— Мы берем с собой только вас и Хэтти, — добавляю я, не зная, что сказала им мать. — Остальную прислугу найдем в Тонбридже.
Если сможем себе это позволить, что маловероятно.
Кухарка кивает и вновь прочищает нос.
— Что мне упаковывать? Я не получила никаких указаний. Формы для желе? Хрустальные чаши для омовения пальцев? И что со специями? Они стоят целое состояние.
Она взмахивает дрожащей рукой над столом, где выстроились жестянки, банки и керамические горшочки. Внезапно на них попадает скупой луч северного солнца, и они вспыхивают, переливаясь всеми цветами радуги: пузатые баночки с маринованным зеленым перцем и каперсами, блестящие стручки ванили, рыжие палочки корицы, все блестит и сверкает в бледном свете. Меня поражает их внезапная ошеломляющая красота, богатство оттенков — охра, терракота, оттенки земли, песка и травы. Все мысли о пансионе улетучиваются из головы.
Я тянусь рукой к склянке, поднимаю пробковую крышечку. Пахнет древесной корой, землей, кореньями, небом.
— Таинственный аромат волшебного королевства, — шепчу я.
Внутри — обычные, ничем не примечательные коричневые шарики. Удивительно, что эти простые горошинки обладают таким восхитительным ароматом.
— Ах, мисс Элиза, вы такая поэтесса! Это всего лишь ямайский перец.
Кухарка вымученно улыбается и указывает на потолок, где висят на перекладине с крючками длинные связки трав. Розмарин, шалфей, крапива, пижма, ясменник.
— А с этим что делать? Я их все лето собирала, и они еще не высохли как следует.
— Можно опустить?
Не дожидаясь ответа, я опускаю перекладину, пока сушеные травы не оказываются прямо передо мной, и ощущаю душистую сладость луговой зелени, густой древесный запах, отдающий переспелыми яблоками, прелой землей и зарослями папоротника. Неожиданно, на короткий миг, меня отбрасывает назад во времени… кожу царапают сосновые иголки, сквозь кроны деревьев пробивается свет, в ушах звучат нежные слова. Я поспешно возвращаю перекладину на место.
— Вы знаете кого-нибудь, кому пригодятся эти травы, миссис Дарем?
Ее лицо светлеет.
— Я что-нибудь придумаю, мисс Элиза. Еще хозяйка говорит, что все книги придется продать, только ведь не мои рецепты же?