Две королевы
«В конце концов, король я или нет? Вечно она норовит меня в угол оттеснить, узурпаторша! Ни малейшего такта и деликатности. Никогда со мной не посоветуется, хотя бы ради приличия. И даже не хочет понять, насколько это оскорбительно для моего королевского достоинства. К тому же супруга постоянно находится в окружении офицеров – то маневры смотрит, то сама верхом скачет. Нет, однажды я все ей выскажу, и весьма категорически!
Правда, сегодня вряд ли получится, трудно вот так сразу найти веский повод. Хотя… О, как она приблизила к себе того франта! Даже отсюда вижу… Но, когда вернется, как обычно, сделает вид, что мои претензии абсурдны, и вдобавок, сама же обидится. Но решено, в следующий раз непременно устрою ей демарш – слово короля! Пора указать супруге ее место, пусть занимается делами, присущими слабому полу. Поистине смешно! Можно подумать, что не я главнокомандующий нашей гвардии и конницы, а она.» Так разговаривая сам с собою, Король раздраженно ходил туда и обратно по широкой террасе, вымощенной черно-белым камнем.
«Да, это явное недоразумение, что с такими воинственными склонностями она не родилась мужчиной. Правда, интриги плетет чисто по-женски, лукаво и непредсказуемо… То ли дело в соседнем королевстве! – король, прищурясь, посмотрел вдаль, – Королева не напористая, а тихая и ласковая, наверно… Ну и пусть моя суетится, зато я помечтаю всласть о Даме моего сердца. Ах, какая она вся беленькая и нежная! Не то, что моя – черный злой гений, шагу мне не дает ступить. А та сама от мужа ни на шаг и по сторонам хищно не смотрит, не выискивает – где бы кусок чужой земли присвоить. Но сказать откровенно, я был бы рад, если б она хоть разок вышла на передний план, чтобы на нее полюбоваться. Скучно мне без дела…
И вообще, у нас в королевстве тоскливо как-то, не радостно. Кажется, что и солнце реже светит, чем соседям. Вон как ярко блестят круглые каскетки их военных – издалека видно. А моя супруга велела одеть всю гвардию в черные мундиры. Якобы солдаты будут незаметны, если придется совершить ночную вылазку. Не живется ей спокойно! Возможно, отчасти она и права, но как мрачно смотреть… И даже мне заказала черный костюм, хожу теперь, наподобие похоронного церемониймейстера. Она говорит, чтобы супруг был ей под стать. И каково мне слышать… А что там, впереди, за оживление? Кони так и мелькают, солдаты перестраиваются… И моя неугомонная, конечно, умчалась вперед – как же без нее обойдутся?»
Король вышел посмотреть, в чем дело, и… Не может быть! Неужели очаровательная соседка решилась их навестить? О, счастье! Светлое платье долгожданной гостьи белело уже неподалеку – на межевой полосе, на самой границе их владений. Ах, какой красивой парой – на контрасте, они с ней могли бы стать, особенно на фоне этой черно-белой террасы. Король с радостным нетерпением шагнул навстречу своей Даме… Но вдруг, как черт из табакерки, выскочила легка на помине, его черная королева. Преградила путь – грозная и мрачная, как аравийская вдова. В первый миг Королю даже польстило, что супруга оказалась такой ревнивицей. Но когда больно получил от нее локтем в бок и отлетел в дальний угол, внезапно задохнулся от негодования! Разом его охватили стыд и гнев, и еще чувство, не передаваемое словами… Задохнувшись и оцепенев, он не мог двинуться с места, бессильно глядя на вспыхнувший поединок двух королев. Черным коршуном металась одна, а вторая, словно дразня, ловко ускользала от нападения. Постепенно все приближаясь… А вокруг необъяснимым образом стали исчезать непобедимые до сей поры солдаты их гвардии.
Наконец, к Королю вернулась способность рассуждать. "Почему я застыл столбом за крупом своего коня и чего-то выжидаю? Пока моя стратегиня там бушует, дам сейчас пинка неповоротливому толстяку, что всегда торчит перед глазами, и сам выберусь в центр, ведь моя радость давно спешит ко мне. Ах, как она восхитительна в страстном порыве! Скорей, я жду тебя! Да что же этот офицер тоже преграждает мне дорогу? И норовит оттеснить своего короля. Какая дерзость! Ты о ком посмел возмечтать, негодяй? Погоди же… А она совсем близко, моя крылатая богиня! Теперь нас никто не разлучит. Между нами никого, только я и она – глаза в глаза… О, за это мгновение не жаль…" Короткий и резкий, как удар копыт, оглушающий звук. Чья-то неведомая сила, неумолимая рука судьбы, грубо схватила Короля за шею и безжалостно опрокинула навзничь. Все вокруг потонуло во мраке… Беспросветно черный, как траурное платье его королевы.
* * *
– Да, заслуженная победа, Павел Григорьевич! А ведь коня я действительно проморгал. Утратил, знаете, квалификацию, сидя в четырех стенах, и внимание уже не то… С женой особо не разыграешься. Машенька, не обижайся! Вообще-то она молодец – иной раз до пятнадцатого хода держится. Еще Алексей Иванович часто у нас бывает, но шахматы он не жалует, все больше кулебяки и наливочки. Зато сегодня настоящее пиршество духа! Благодарю Вас, Павел Григорьевич, что так любезно нас навестили. Удовольствие мне на целую неделю. Милости просим – заходите к нам, не забывайте!
Безголовый
Он появлялся сразу, стоило лишь погасить свет, и не оборачиваясь, юркнуть в постель – неизменно возникал в углу комнаты у приоткрытой двери… Лелька никогда не закрывалась на ночь, ей было спокойнее ощущать, что в смежной комнате уютно посапывает мама. Еще мгновение назад его не существовало, когда Лелька, не дрогнув, щелкнула выключателем над самой его… в общем, выше плеча. И вот, здрасьте! Он стоял в длинном пончо, неумолимо нависая почти над изголовьем кровати и не собираясь покидать ее до утра. Неизбывный, многолетний ночной кошмар – чудовищный Всадник Без Головы. Он преследовал ее с лютой неутомимостью, будто требовал отмщения, и не совсем безосновательно…
Жутко было лежать напротив него с открытыми глазами, вздрагивая от малейшего изменения полутонов в настенном театре теней, чуть колеблющихся от листвы и прорезаемых фарами редких машин. Но если закрыть глаза, Безголовый становился еще ужаснее в своей реальности, этот вечно скитающийся в ночи неуловимый призрак. И оцепенев от страха, поджимая под ночную рубашку заледеневшие ноги, она передергивалась всей кожей, как та несчастная лошадь, чувствовавшая на своей спине жуткую ношу и обреченная таскать по прерии убитого…
Вот она медленно поднимается по отлогому склону холма и замирает недвижным безголовым силуэтом в беспощадном свете луны, пугая Лельку до полуобморочного холодного пота. Она распахивает глаза и таращится на него уже вблизи, натянув до носа одеяло. Боже мой, он даже приблизился! Почти можно дотянуться рукой, а этого она больше всего и боится. Головы у него нет, но руки на месте. И где-то под своим длинным пончо – она точно знает! – спрятана отрезанная голова несчастного Генри. О, только бы не пришлось вставать ночью…
А что поделаешь? Куда в их малогабаритной "хрущевке" задвинуть портновский манекен, чтобы не мучится этими ночными страхами? Не говоря уж о том, что невозможно унять свою нездорово-цветущую фантазию. Хотя завтра утром Лелька скинет со своего манекена атласный платок, укрывающий начатую работу, и снова будет втыкать в него – безропотного помощника, острые булавки, накалывая макет для корсажа концертного платья – все, как обычно. И как всегда, в темноте он вернется к ней изматывающим ночным ужасом, неотвратимо требуя отмщения…
Спасибо грозе!
На потускневшей фотографии – облачко льняных волос, улыбчивые глазки и прижатый к боку плюшевый мишка. Беленькая девочка, названная именем грузинской царицы Тамары – моя мама 90 лет назад.
Вообще-то Тамуся не должна была появиться на свет. Но ее жизнь спасла сильная гроза. Да, именно так. Неудивительно, если гроза человека губит, но чтобы спасала? А все проще простого – ее мама, а тогда еще девятнадцатилетняя Анфиса, юная жена выпускника летного училища, шла на аборт. В последние дни скупо и тишком поплакала, и не потому, что душой была бестрепетна – напротив, за все сердцем переживала, но никогда не позволяла себе распускаться, чему подтверждением три будущих инфаркта. И сейчас, не глядя на потемневшее, явно к дождю небо, вся заледенев от предстоящего ей ужаса, шла истязать себя и уничтожить своего такого несвоевременного ребенка. Он, действительно, зародился очень некстати, трудно даже представить, где ему суждено появиться на свет, ведь летчик не распоряжается своей судьбой. Куда отправят служить – там обживайся в казенной комнате с казенной же мебелишкой. Ни единой души из родных, и никого из знакомых. До детей ли тут? А как, вопреки всему ходу вещей, из тихого подмосковного Богородска, где издавна все бытование сосредоточено вокруг ткацких фабрик, судьба неожиданно отправила ее в кочевую жизнь по приказу командования – это отдельная история. Патриархальный Богородск в 1929 году и военный летчик – не чудеса ли? И вот, стиснув зубы и теперь уж не позволив выкатиться и малой слезинке, Анфиса начинала свою взрослую, бабью жизнь…
И тогда хлынул ливень. Наверно, так начинался смывший все земное библейский потоп, воспринимаемый теперь, как сказка. И гроза! О, какая всенебесная полыхнула гроза! С ослепляющими до рези в глазах молниями, пронзавшими землю из черных, низко нависающих туч. И мгновенно за вспышками – грохочущие раскаты грома, сотрясавшие все вокруг и рвущие барабанные перепонки… Анфиса метнулась было под густое дерево на обочине, надеясь хоть немного укрыться, но куда там! Она в секунды промокла до исподней нитки, а с начищенных мелом парусиновых тапочек жалобно стекали в лужу белые струйки, огибая подошвы… И пока обувь не раскисла окончательно, Анфиса опрометью побежала домой, тщетно одергивая облепившее ноги платье.
Так, благодаря грозе, Тамуся появилась на свет. Это было первое ВОПРЕКИ в ее судьбе, в длинной жизни. Хотя родители на долгую жизнь своей дочки не рассчитывали. Вскоре после рождения у нее обнаружился порок сердца – незаращение Боталлова протока, и врачи сказали, что девочка скорее всего умрет в переходном возрасте. И ошиблись! А Тамуся о своей короткой жизни, к счастью, ничего не знала. Как не знала и страха за себя. Не от детской бездумной храбрости, а от полной доверчивости ко всем вокруг и окружающему миру. И хотя в детстве была чахлая, ходила с голубыми губами и ногтями, ее водили по врачам и как-то пытались лечить, а в их же классе умер мальчик с тем же диагнозом, она начала заниматься легкой атлетикой и гимнастикой и даже участвовала со школьной командой в городских соревнованиях. Все ее подружки занимались в спортивной секции, и она начала себя укреплять. Стелила на пол шубейку, запирала на крючок входную дверь – для опоры вскинутым ногам, и пыталась делать стойку на руках. Сначала только падала, руки были слабые – и как только шею себе не свернула, но в результате у нее стало получаться! Но это уже потом, после войны.
Родилась она уже не в Богородске-Ногинске, а на Украине, в городе Зиновьевск – прежде это был Елисаветград, позже Кировоград, сейчас город Кропивницький. А в два года, когда отца направили служить в Тифлис, Тамуся очень сильно заболела и едва не умерла от непривычной жары. Ее спасло то, что папа по совету врача вывез их с мамой высоко в горы, село называлось Каджори. Вернувшись в Ногинск, Тамуся впервые увидела снег и закричала: «Мама, почему летают белые мухи?» В последующие годы их кочевой жизни они временами приезжали в Ногинск и ждали, когда папа обустроится в очередном месте и заберет их к себе. Жили в Березниках на Урале, в Минске, в Казани – Тамуся пошла там в первый класс. А потом отца перевели в казахстанский Петропавловск, они с мамой приехали туда 1 июня 1941 года. И началась война. Тогда волей-неволей, особенно после гибели папы на фронте в конце 1942 года, надо было как-то выживать. И хилой Тамусе пришлось топить печку, носить воду на коромысле, и еще многое вытерпеть и много чему научиться.
Они с мамой и двоюродной младшей сестрой оказались в далеком, чужом городе совершенно одни. Мама весь день работала, а девочки – после школы Тамуся сменяла занявшую очередь сестру, переписывая номер на ладони – стояли в очередях за хлебом, керосином… Хлеба часто не хватало, и выдавали муку, но гораздо меньше по весу. Местная вода в колодцах была пригодна только для стирки, а питьевую воду из глубоких скважин продавали по талонам в специальных будках. Но зимой – а зимы были лютые, в доме вода за ночь покрывалась льдом – замерзала вода и в будках, и в водонапорной башне. Тогда собирался целый поезд из санок, и ребятня отправлялась на реку Ишим за водой. От холода в школе сидели в пальто, а писали карандашами на полях газет при свете коптилок – слабый фитилек в жестяной банке с керосином. Когда ребята ходили в госпиталь – уже в сентябре бывший Дом пионеров был заполнен ранеными – пели и писали письма для раненых, медсестры давали им парафин и кусочки бинтов для фитилей. Дров в Петропавловске не было, печки топили углем и кизяками, которые складывали во дворе.
И постоянный, мучительный голод… Даже после войны, 1946-47 годах, очень голодали. Она вспоминает, как в пионерском лагере их спасал американский картофельный порошок, его разводили водой и запекали на противне. И радовались, если в столовой доставалась горбушка хлеба, а не мякиш – ее можно было жевать подольше. Как только выжили тогда? Еще одно ВОПРЕКИ в Тамусиной судьбе. Как и то, что потом и я появилась на свет, благодаря моей рисковой маме!
Сегодня, 13 января 2022 года, ей исполнился 91 год. С днем рождения, моя дорогая мамочка!
Пропащая пятница.
В пятницу пополудни помощник почтмейстера Психеев, переодевшись посвободнее и полулежа на продавленных подушках, привычно покуривал послеобеденную папиросу и перелистывал популярный, правда потрепанный, путеводитель по Парижу. Простительно же после пюре с почками, пирога с повидлом и плохонького портвейна помечтать о подобной поездке… И о пикантных парижанках. В палисаднике что-то прошуршало – это пробежал, принюхиваясь, приблудный пегий пес Полкан. А печка приятно прогревала прислоненные подошвы, прозябшие по пути из присутствия. Психеев потянулся, и позевывая, переменил поудобней позу. "А поясницу-то продуло… Пакостная, промозглая погода! Пол-пятого еще не пробило, а почти потемки. Пожалуй, попросить плед потеплее принести. Палашке позвонить… или подремать пока? А потом по-обыкновению к Пищухиным."
В прошлогодний Петров пост Психеев поселился тут, у пятидесятилетней "прелестницы" Прасковьи Патрикеевны. В те "петровки" погода парила и пекла – прямо, как в преисподней! И постоянная ли полу-раздетость повлияла, прилежная предупредительность к постояльцу Прасковьи Патрикеевны или приготовляемое ею прохладительное питье, но престранно получилось, что после праздника Психеев проснулся на перине пылкой Патрикеевны, прикрытый простынкой и примятый ее пышными прелестями. В первом по пробуждении порыве, подхватился он поскорее переехать прочь, но пчелой приклеилась, птичкой порхала подле Патрикеевна и пела о приятнейших преференциях, полагавшихся Психееву за продолжение постельных подвигов. О его плате, как постояльца, и не поминала. Потом позвала пообедать – проголодавшись, он поддался, промешкал и погряз… Потонул полностью.
Поначалу подневольное положение ему претило, но понапрасну он то придирчиво петушился, то притворялся постным, как пономарь – плотский пыл Прасковьи Патрикеевны не проходил. И покатилось… Постепенно пообвыкнув, он почти полюбовно подчинился предложенному ею порядку. Притом, потребностям его по-прежнему потакали, потчевали повкуснее. Почесав плешь, он практично просчитал предстоящие плюсы, и планируя помаленьку подкопить, поэкономив на прислуге и прачке, уже не помышлял противиться. До той поры, пока почтмейстер Пищухин не принялся потихоньку-полегоньку подталкивать его к помолвке с Полиною.
* * *
Павел Пантелеевич почти по-приятельски покровительствовал ему и даже представил к поощрению – плохо ли? А как породнимся, и подавно посодействует, продвинет. И последние полгода Психеев привык на правах поклонника посещать почтмейстера. Плотно поужинав, полюбезничать и побренчать на пианино с Полиной Павловной – она и пела прилично; поболтать с приветливой почтмейстершей, подсесть по понедельникам к преферансу с Пищухиным и постоянными партнерами – письмоводителем Пяткиным и путейцем Прыткевичем. И подумывал о предложении. По правде, перезрела Полина Павловна. Похоже, она и прежде поэтической прелестью не пленяла, но и Психееву не приходится претендовать на первый приз. Поистерся он, потерял пружинистость походки, понурился плечами, и плешь проглянула. Печально, печально… Но ведь не пьяница, не пижон, не повеса, чем не подходящая партия? Полжизни помыкался в постояльцах – положительно, пора причаливать к прочной пристани. И Патрикеевна из птички постепенно превращается в прижимистую паучиху, уже папиросами его попрекает, что пахнут противно. Вот Психеев и прикидывал, как бы половчее подступиться к переговорам о приданом, перетасовывал предположения и планы… Что предпочтительнее, пожить примаком у Пищухиных при полном их попечении, но под приглядом, или?.. А появится потомство? Проблем с пеленками да погремушками прибавится, и будешь пуделем на побегушках…
* * *
Постучали, пошаркали у порога, и плутоватая Палашка в переднике, просунувшись в проем пунцовых портьер, пропела: "Петр Панкратьич, пришли к Вам!" Кто бы пожаловал? Психеев поднялся, привычно поправив прядь, прикрывающую предательскую плешь. Из-за портьеры, потупившись, показалась Полина Павловна в палевой пелерине. "Пардон, Полина Павловна! – поспешно притушив папиросу, почтительно поклонился Психеев – Покорнейше прошу Вас, присаживайтесь, пожалуйста!" Полина протянула для поцелуя пухлые пальчики в перчатке, и потеребив пуговицы пелерины, прерывисто произнесла: "Простите, Петр Панкратьевич! Так получилось, право… Я потихоньку от папаши пришла. К нам приехали погостить его племянницы из Пензы. Они писали, предупреждая о приезде, но письма мы почему-то не получили, на почте потерялось. И я пришла просить Вас… Я подумала, что правильнее пока Вам повременить с посещениями, а то пойдут преждевременные пересуды, эти племянницы все переиначат. Познакомим вас попозже, после…" – она почти произнесла "после помолвки", но покраснев, промолчала. "С полуслова Вас понял, прелестная Полина! И как ни печален мой приговор, покорно повинуюсь приказу." – "Прекрасно! – приободрилась и повеселела она, – И потом ведь предстоят поездки к портнихе, присутствие на их примерках, покупка подарков, и мне придется поскучать… Прощайте пока, Петр Панкратьевич, побегу!"
Психеев почтительно приложился к перчатке, Полина поправила на плечах пелерину и уже повернулась к порогу, когда за портьерой пискнула Палашка… И не постучав, не покашляв, как полагается – а пыхтя перегретым паровозом, Прасковья Патрикеевна пролетела пол-комнаты. "Пассию привел, паскудник? Да как посмел? На потаскушку променял, подлец! – и пощечинами, как припарками, она припечатывала Психеева, пытавшегося прикрыть Полину. Та, позеленев и подурнев, почти в полуобмороке прижимая пальцы к прыгающему подбородку, пятилась к портьере. "Помилуй, Пашетт, тебе показалось! Эти подозрения – пустые придумки Палашки. Прилично ль порядочным…" – "Порядочным? – аж подскочила Патрикеевна – В порядочные примерился, прохиндей? Приживал, прощелыга! Ну погоди, пустобрех, попомнишь ты!" – и пепельница пулей просвистела над правым плечом Психеева. Потом в прихожую полетели его портфель, полосатая пижама, пиджак, портсигар и потертый парижский путеводитель. Пришибленно приседая, он подбирал с пола печальные пожитки… В проеме появилась пыхтящая Патрикеевна, прищурясь, презрительно плюнула и посулила Психееву помереть на паперти. Палашка, не прячась, посмеивалась, пихнула ему пальто и поярковый "пирожок". "Поди проветри там! Папиросами все провоняло!" – послышалось уже в парадном.
Пригладив пострадавшую прядь, посыпанную пеплом, Психеев приткнул в портфель пожитки, пристроил его подмышку и побрел переулками к пансиону, переночевать и поразмыслить о пакостном происшествии. И о пропащих перспективах… "Приключилось же позорище, прям хоть в петлю! На публике не покажешься, Патрикеевна уж постарается. В понедельник подам прошение и переберусь подальше, в Псков. На почту пути нет, все прознают. Почтовые – они поголовно пинкертоны, не проскочишь. И что, в писаря пойти? Пером поскрипывать, пока не поседеешь? Перебиваться?" Пророческий призрак паперти пугающе приближался… Паскудная Палашка! Помнится, приструнил поганку за провинность – приладилась из-за портьер подсматривать! И потом просто похлопал ее полушутя по попе. Подумаешь, пава! Подгадала-таки, паршивка, побежала к Патрикеевне подличать. Из-за пустяка погорел… И принесло же простушку Полину! Да уж, поскрытничали, повременили с пересудами. И полдюжины платков пропало, последний подарочек – прям, по примете. И перчатки…" Психеев пошмыгал, перехватил поудобней пузатый портфель и поежился.
Путаница-поземка петляла пустыми проулками… Даже прохожие не попадались, только приблудный пес понурым провожатым плелся поодаль. "Погоди, а почему паника, переезд? – поостыв, подумал Психеев – Как полезно прогуляться и проветриться! Пальцами потычут, потом позабудется, а над Патрикеевной над первой же позубоскалят. Пошел прочь, Полкан! Ну, просто пропала пятница – подумаешь…"
Парфюм
– Здравствуйте, дорогие женщины! – в дверях палаты, как ясно солнце, неожиданно возникла миловидная девушка с объемистой сумкой на плече. Просияла, обводя всех глазами и одаривая улыбкой – Я прошу минутку вашего внимания! Скоро праздник 8 Марта, и я хочу предложить вам замечательную парфюмерию – духи и туалетную воду, и по очень умеренным ценам.
Нависла недоуменная, гнетущая тишина. Тяжело наливалась безмолвной, рвущейся из глаз ненавистью…
– Девушка… Вы хоть понимаете, куда пришли? Это – онкологическая больница. Здесь лежат тяжело больные люди! – низкий голос Надежды заледенел от бессильной ярости. Похоже, если бы она не лежала сейчас под капельницей после операции, то мощно, от души врезала бы этой наглой цветущей дуре со всего размаха бывшей волейболистки. А девушка, нисколько не смутившись, лучезарным взглядом снова обвела всю палату и с беспечной уверенностью сказала:
– Но ведь вы же поправитесь! А к весеннему празднику всегда хочется сделать подарки своим любимым дочкам, сестрам или подругам. Да и себя обязательно нужно порадовать! А что может быть приятнее для каждой женщины, чем хорошие импортные духи?
И продолжая щебетать на все стороны, мигом скинула с плеча пухлую сумку. Ловким коробейником вынула из нее несколько заманчивых флаконов и стояла, безмятежно улыбаясь и как будто зная наверняка, чем закончится эта реприза. Девушка несомненно работала по призванию. Сначала в недоверчивой тишине осторожно скрипнула металлическая сетка чьей-то кровати. Потом другая – жалобнее и громче… Кто-то, тихонько кряхтя, тяжело повернулся на бок, чтобы получше разглядеть. Оживились унылые бледные лица, зашаркали по полу тапочки… Прижимая руку к шву на животе, нерешительно подошла поближе Людмила. Ее оперировали неделю назад, она уже понемногу вставала и теперь ждала, когда переведут в другой корпус на облучение.
– Девушка… А как эти духи называются?
И вдруг – чудо! – все восемь женщин разом оживились, приподнялись на подушках, потянули к флакончикам руки, исколотые в сгибе локтя.
– А сколько они стоят?
– И мне тоже покажите!
– И еще туалетную воду, вот эту – розовую!
– Сейчас, сейчас! Не спешите – я ко всем подойду! Что Вам показать? Эти?
– Дорого, наверно? Семьсот…
– Как приятно пахнут! Я своей Свете обязательно возьму!
– Девчата, кто может тысячу одолжить? Мои послезавтра приедут.
– И мне для невестки надо. А самой так понравились – впору себе оставить, ха-ха…
– Скажите, чье это производство?
Ах, Франция! Любая женщина при этом слове непроизвольно чуть выпрямляет спину и на мгновение мечтательно светлеет лицом… Медсестра, заглянувшая проверить капельницу, понимающе и одобрительно улыбнулась – видимо, эта волшебная сценка повторялась в каждой палате отделения. Потом удивительная девушка ушла, сложив оставшиеся флаконы в свою санта-клаусную сумку, еще раз поздравив с наступающим весенним праздником и пожелав всем скорейшего выздоровления. А женщины в палате, сразу примолкнув, еще долго лежали в хрупкой тишине, нежно разглядывая коробочки и флаконы… Бережно приоткрывали колпачки и с наслаждением вдыхали незатейливые ароматы, сейчас казавшиеся восхитительными. Непостижимым образом залетевшие сюда из их прежней, невозвратимой жизни. Легкий, неуловимый шлейф промелькнувшей обманчивой надежды… А за больничными окнами голубело небо, уже набирающее звонкий весенний цвет. Таяли последние дни февраля… Совсем скоро на солнечной стороне начнется веселая песенка капели – март… март… март!
"Но ведь вы же поправитесь! "
Модные тенденции
Снизу раздалось мультяшное "тяв!", и мы с мамой от неожиданности ойкнули. Из-под розового банта доверчиво и любопытно глядели блестящие пуговичные глазки. Крошечный йоркширский терьер нетерпеливо пританцовывал у наших ног, переливался шелковой шерсткой и задорно вилял хвостиком, приглашая поиграть. Пожилая хозяйка, отставшая на всю длину поводка, явно не могла составить ему компанию.
– Какие приятные стали собачки! – заметила мама, когда мы пошли дальше по аллее, – а помнишь, были эти страшные, белесые, очень похожие на поросят, но с пастью от уха до уха?
Конечно, помню! Эти монстры появились в "лихие девяностые", когда граждане защищались от жизни, кто как может: забаррикадировались металлическими дверями и решетками на окнах, завели бультерьеров и хрипловато запели вслед за группой "Любэ" – "Комбат, батяня…" Мужчины побрились наголо и стали ходить враскачку, изображая полу-бандитскую крутизну.
А женщины подложили в одежду мужские плечики и запахнулись в длинные юбки, подсознательно стараясь изолироваться от окружающего мира. И в помине не было элегантности моды, например, подобной началу 60-х годов. Сдержанная эротика облегающих платьев, манящая женственность до кончиков туфель-лодочек. А тогда, в 90-е годы предпочитали добыть массивную кожаную куртку… И собачьи челюсти тогда казались всем неплохой защитой. Потом народ массово огнестрельно вооружился, и зловещие бультерьеры исчезли за ненадобностью.
Некоторое время в собачьей среде наблюдалась полнейшая эклектика: еще доживали свой век неторопливые колли в богатых шубах, бывшие в поздне-советские времена символом благосостояния, как добытая всеми правдами-неправдами болгарская дубленка или песцовая шапка. Меланхолически прогуливались длинноногие и весьма надменные доги, также возвышавшие своих хозяев над прочими и словно помнящие лучшие времена…
Когда эти доги еще были неуклюжими щенками, народ расслабленно пел – "А я еду за туманом…" и "А я лягу-прилягу…" Мужчины носили приталенные рубашки в цветочек и длинные волосы, а легкомысленные девушки, провоцируя их – короткие юбки и туфли-платформы. Но это была не соблазнительная сексуальность, а безвкусный вызов подростков, по сути, не спешащих взрослеть. Когда открыто настолько выше коленок и с дурацкой обувью, про женственность можно забыть даже при красивых ногах. А старшее поколение в те годы было озабочено совсем другим и непременно записано в какую-нибудь очередь – за стенкой, холодильником, продуктовым набором или толстым журналом.
Теперь же, в 90 годы, непрактичных собак застойной эпохи заметно потеснили усатые ризеншнауцеры, суровые ротвейлеры и даже "баскервильские" мастифы. Только дружелюбные кудрявые фокстерьеры и забавные пудели радовали женский взгляд.
Потом появились символы нефтяной стабильности – собаки экзотические и затратные: утонченные афганские борзые, уютные медвежата чау-чау, невозмутимые ньюфаундленды, бархатно-задрапированные мастино, очаровательные волнистые кокер-спаниели, виляющие хвостиком со скоростью 25-го кадра, и сопящие пекинесы, метущие асфальт роскошным мехом и глядящие на мир с вековой печалью. Конечно, их место на шелковых подушках во дворцах китайских императоров, а не в пыли под ногами прохожих… Может быть поэтому их теперь не встретишь.
А когда экономический кризис заставил пересмотреть семейные бюджеты, крупногабаритные собаки стали исчезать. Чаще замелькали упругие таксы и дрожащие пинчеры, а новая повальная мода – живые игрушки йорки – казалось, затмила всех! Но нет предела совершенству и фантазии, появилось еще одно увлечение – шпицы, необычайной пушистости рыжие, кремовые и даже белые шарики. Что и говорить – эпоха гламура до кончика хвоста!
А может, это примета очередных перемен, общей нарастающей агрессивности, когда хочется прижать к груди милую пушистую собачку и на время забыться в ее ласковой и безоговорочной любви…
С весны 2013г. мне уже несколько раз встречались бойцовые собаки. К чему бы это явление?
А сейчас, в 2021 году, когда я перечитываю этот очерк, мне остается только сожалеть, что не могу ничем его продолжить. Единственное наблюдение – собак на улицах стало несравнимо меньше, и в основном мелкие, без явных тенденций. Вероятно, все, стоящие внимания, живут в загородных домах, и в городе их просто не встретишь.
Сопричастность памяти
Несколько лет назад, в поисках работы, я зашла в одну московскую организацию. Начальник отдела кадров довольно скептически начал разглядывать мой паспорт и вдруг посветлел лицом: "Так Вы из Электростали? Я ведь тоже там родился и жил в юности. А Вы знаете, как раньше город назывался?" – "Конечно, знаю – станция Затишье, мне мама рассказывала."
Тут начальник совершенно умилился, расцвел улыбкой и, взявшись за телефон, стал звонить главбуху. К сожалению, на месте ее не оказалось, он позвонил еще по двум или трем номерам, но безрезультатно. Тогда начальник велел мне подождать в предбаннике, а сам надел пальто (дело было в начале декабря) и через переулок и еще почти квартал (!) пошел в основной корпус разыскивать главбуха.
А я сидела и думала – вот чудеса! Кто я ему, чтобы так расчувствоваться? Совершенно чужой человек. Мы никогда не встречались, да и не могли – судя по возрасту, когда он уехал из Электростали, я еще не родилась, а в три года меня уже оттуда увезли, о чем я ему сказала. Но я знала о станции Затишье – о его милой родине! Я неожиданно оказалась для него СВОЕЙ.
И сейчас, почему-то вспомнив тот эпизод, не перестаю удивляться – чем так важна эта общность памяти? Что в ней необыкновенного, даже сакрального, если хотите? Священность памяти о предках – как сохранение и утверждения себя, своего пребывания в мире, вместе со своим родом и своей землей? (О земле разговор особый!) Если мы храним память, значит и нас кто-то вспомнит, и мы не бесследно канем… Мы тоже БЫЛИ.
Выходит, что любовь к своим, всему родственному – просто страх одиночества, забвения и смерти, в конце концов? Хотя для верующих это вообще не должно бы иметь значения, их вечное Отечество – Царство Небесное (вне зависимости от религии, по сути). А здесь, на земле мы тешимся иллюзией, что дороги своим родным. И что Родине мы зачем-то необходимы, и она нас тоже любит… И думать иначе – предательство. Это как наивная уверенность в любви: "Я его или ее так люблю – не могут же они поступить со мной подло!"
И если со своими более-менее понятно, то чем так пугают чужие? Потому что мы их не понимаем, а вдруг они что-то против нас замышляют? Или, возможно,
насмехаются над нами на своем непонятном языке? И святыни у них не такие как у нас, а это, конечно, неправильно. И в памяти народа сохраняется что-то неведомое нам. Так неужели любовь к своим – это просто неизбывное отторжение чужих? Перевертыш в кривом зеркале подсознания… Возможно, люди со знанием нескольких языков, легче и спокойнее воспринимают других и изменения вообще? А чем необразованней народ, тем сильнее он отторгает новое и других людей, в частности. Зато гораздо патриотичнее, наверное…
Художник и Христина
Художник Худокормов, вроде хаотично, но хитроумно хороводил хризантемами в хрустале вокруг худенькой, как хворостинка, Христины…
"А худющая… вон хребет-то! Зато я храню хладнокровие. Может, в хитон ее, в хламиду какую? Но не хилая, не хлипкая, и холмики хорошенькие…Не зря хвалил Хазарцев: если ее холить – хороша! Хуже, если хомячка или хрюшка, как холодец. Хотя у той хохотушки такие "хурджины", ха-ха! – художник хмыкнул – Но зато характерец… А уж храпела! С такой хавроньей – только от хандры… и хвастать нечем."
– Холоднёхонько! – хныкнула Христина – А хворать не хочется…
– Да, холодновато… Ну, хорошо, хватит. Хватай там халат! И хозяйничай – вон херес, хала в хлебнице, халва. Или хамсы? – Худокормов, хищно хмурясь, все хлопотал за холстом…
Христина, уже в хлопчатом халате и хлопанцах, храбро хлебнула хересу и хрумкала хрустящую халу с халвой.
"Хоть он из худородных, а не хамеет, даже хлебосольный. Мне и хлебушек хорошо, а тут – халва! А уж хожено-перехожено по художникам… – Христина хихикнула, хмелея – И не хапает, как тот хрипатый, вот хорек-то! Или хлюст хромой, которого я хрястнула. Или хохмач, что хвостом ходит. А этот не хорохорится. К такому хахалю я бы хаживала…"
А художник все хлестко химичил что-то на холсте… "Как хрусталь без нее холодеет и хамелеонничает! Сразу в хром-кобальт… Да, хорошее тут хитросплетение с хризантемами! И хрупкость у нее художественная, даже хореографическая."
"Не хоромы тут, но и не хибарка… И без хлама. Значит, он не холостяк, хотя… Ходики у него хорошие – с херувимами. Такие херувимчики были в храме в Хамовниках, где я в хоре тогда… Эхе-хе… Нет, Хранителя не хулю, но и себя что ж хаять? После хозяйской-то хитрости. Хваткий был хрыч, тут уж хочешь – не хочешь… Как в хлеву хрюкал. Хоть бы холера его! Или хлыстом по харе – до хрипа! Ох, хватит, хватит, а то хуже… Да, и ходатайствовать некому… и хоронить. Вот хороший хлопчик Харитоша, да хворый, худосочный. Такому из холопов ходу нет…"
"Химеры ходульные, конечно, у того хваленого хироманта. Хотя, если хронологически… Но я и что-то христианское? Правда, характерно, что она Христина, значит – Христова… худышка эта. А если без ханжества? Она не хабалка и холопства нет, не христарадничает. Хохлится вот, хлюпает… холодно ей что ль? Или от хереса… А мне уже и хомут на холку хочется? Вот хохоту было бы!"
"Да, он холостяк… но хренушки мне. Ведь хозяюшкой всяк хотел бы хвалиться, это не хухры-мухры… А халатик хорош! Так бы и ходила…"
Занималась заря
Занялась, заалела над землей заря-зорюшка, золотя зеркальную заводь, заречные заросли и зеленя… Звонко заливались зяблики и зорянки, и уже звонили к заутрене. Зарумянилось Загорье, зазвучало… Закукарекало, зачирикало под застрехами… Заскрипело, замычало, зажурчало и закудахтало…
* * *
Заспанный Захар Зозулин заворочался в своем запечье, зычно зевнул и заскреб зачесавшийся загорбок. Звякнули чем-то в закуте, заблеяли… Залаяла Злючка у забора. Зот заругался затейливо, и она заскулила… Вот здоровкается Зот с кем-то, захохотал зычно… А за застиранной занавеской захныкал Зинкин золотушный заморыш.
"Знобко чтой-то! И зуб заныл…"– Захар злобно зыркнул на заполошную Зинаиду, загремевшую заслонкой.
– Зинка, запарь-ка зверобою!
"Забери тебя зараза! Как зенки зальет зельем, завалится – так заутро завсегда закидывается. Ишь запух-то, заплыл… зверюга! При Зосимовне-зануде он так не закладывал. Она зазудит да запилит – не забалуешь!"