Г. Маркер, а за ним К. Д. Бугров и М. А. Киселев отмечают в истории русской книги XVIII века уменьшение доли религиозных сочинений и одновременное увеличение таких тематических групп, как беллетристика, философская литература, историко-географическая литература и ода[168]. С констатацией общей тенденции — уменьшения доли религиозной литературы и увеличения доли светской литературы — трудно не согласиться, это общеевропейский тренд, который отмечали и другие исследователи, например на французском материале[169]. Мы сосредоточим внимание только на тематике переводов в их соотношении с языком оригиналов.
Мы видели, с каких языков переводили в 1760–1763 годах. Что в этот период переводили с французского? Сочинения по педагогике, дворянскому воспитанию и правилам поведения для дворян, а также учебные пособия. Однако самая большая группа переводов — это художественная литература. Тематика русских переводов с немецкого языка во многом иная. Правда, мы также находим отдельные наставления по поведению, переведенные с немецкого — очевидно, что это общеевропейская тенденция, — и учебники, прежде всего языковые, в том числе для изучения латинского языка. Однако в остальном эта группа книг не похожа на переводы с французского. Так, в это время мы практически не видим литературных произведений, переведенных на русский с немецкого языка. Основная часть корпуса сочинений, переведенных с немецкого в эти годы, состояла (в порядке убывания числа изданий) из научных трактатов и учебных пособий по точным наукам, пособий по истории, географии и политике, трактатов по военному делу (речь идет о сочинениях Фридриха Великого, изданных при Петре III, который был поклонником прусского короля) и по животноводству, а также описаний путешествий.
Посмотрим теперь на тематику переводов на русский за 1786–1788 годы (
В 1788 году было опубликовано семь отдельно изданных переводов сочинений Вольтера, что значительно больше, чем обычно. Рекордсменом стал Мольер — вышли переводы двенадцати его сочинений. В русских переводах представлена вся изящная словесность Франции, причем это прежде всего сочинения живших тогда авторов: Бомарше, Беркена, Данкура, Дидро, Дора, Жана-Франсуа де Лагарпа, Мармонтеля, Луи-Себастьена Мерсье, Флориана. Есть и несколько произведений писателей предыдущих эпох: Детуша, Дюфрени, Жана-Батиста Руссо, Скаррона и других[172].
Как на этом фоне выглядит литература, переведенная с немецкого? В 1786–1788 годах, как и в начале 1760‐х, среди переводов с немецкого были труды по самым разным отраслям знания: экономии и политическим наукам, истории и географии (причем география была представлена работами российского академика Герхарда Фридриха Миллера), табаководству и виноделию, лингвистике, медицине, военному делу и так далее, но все это отдельные издания. Было несколько сочинений о христианской вере. Довольно большую группу (около двадцати изданий) составили учебные пособия, в том числе учебники для недавно основанных народных школ и языковые пособия. Другая крупная группа книг — сочинения по педагогике и морали, среди которых выделяются труды Геллерта. И, вероятно, самая большая тематическая группа — изящная словесность, включая ряд анонимных сочинений. В этом ряду можно выделить сочинения Виланда, Геллерта, Гесснера и Лессинга. Таким образом, немецкоязычные страны продолжали поставлять учебные пособия, причем некоторые из них создавались специально для российских школ. Новым явлением стало обилие педагогических и моральных сочинений (которые ранее переводились в основном с французского). И наиболее яркое изменение — появление целой библиотеки переводов немецкоязычной изящной словесности, чего мы не видим в 1760‐е годы (
Сравнивая два ведущих языка, с которых переводили в России в то время, мы видим несколько отличий. Хотя в переводах с немецкого художественная литература (мы суммируем прозу, драму и поэзию) тоже стала занимать ведущее место, эта группа все равно намного меньше — особенно в абсолютных цифрах — чем среди переводов с французского: 56 (40,3 %) и 173 (60,7 %) изданий соответственно. Отметим также крупную группу (почти 20 %) переводов немецких исторических и географических сочинений, в корпусе переводов с французского в процентном отношении она существенно меньше, хотя в абсолютных цифрах эти группы почти равнозначны.
С латинского языка (
Изменение числа переводов с определенных языков следует как будто за динамикой знакомства с этими языками в образованном российском обществе: если на протяжении всей первой половины века с немецкого переводилось гораздо больше книг, чем с французского, то во второй половине века, на которую приходится начало расцвета русской франкофонии[173], переводы с французского решительно захватили пальму первенства. Этот параллелизм может показаться парадоксом: если в обществе лучше знали французский, а значит, могли читать книги в оригинале, то почему нужно было больше книг переводить с этого языка? На этот процесс следует смотреть шире: взрыв переводов с французского свидетельствует о том, что эта книжная продукция получила признание у россиян, способных читать, имеющих определенный уровень культурной подготовки и достаточные для покупки книг материальные средства, — число их, конечно, было гораздо больше, чем число хорошо владевших французским дворян. Р. Боден с полным основанием пишет о «добродетельном круге» в развитии печати в России во второй половине XVIII века: увеличение числа печатных станков и развитие сети книжных лавок вело к сокращению цен на книги, что позволяло более широким кругам — как из числа низшего дворянства, так и недворянским, в большинстве случаев не знакомым с французским языком, — приобретать книги, чего ранее они не могли себе позволить, создавая тем самым спрос, подстегивающий развитие издательского дела, особенно после разрешения заводить частные типографии (1783)[174].
Для развития книгопечатания и перевода имели значение и новые тенденции в обществе, в частности дискуссия о свободном времени и о проведении досуга (которая началась еще до манифеста Петра III об освобождении дворянства от обязательной службы, 1762), вкус к литературе для проведения досуга, в особенности к роману, в противоположность пристрастию к технической и практической литературе у предыдущего поколения русских читателей, и появление новых практик знакомства с книгами, например чтения в одиночестве, а при таком способе чтения обращались обычно именно к беллетристике[175].
Хорошо известно, что факт издания тех или иных авторов и тем более размеры тиражей не могут рассматриваться как явные доказательства читательского спроса, скорее они говорят нам об интенциях и стратегиях издателей. И все-таки на основе такого изобилия переводов литературных произведений нельзя не предположить, что именно в годы, предшествующие Французской революции, вкус к литературе вообще и к французской литературе в частности широко распространился в образованных слоях российского общества.
Даже на общем фоне большого количества переводов франкоязычных авторов выделяется Вольтер (
Вернемся к корпусу «политической» литературы. Каково его место в общем росте переводов? В нашей базе[178] всего около пятисот названий опубликованных «политических» переводов за весь XVIII век (в томах это существенно больше), это примерно 5 % всей книжной продукции гражданского шрифта и около 13 % всех переводов, опубликованных в России за XVIII век. В 1759–1763 годах переводов сочинений, которые мы идентифицировали как «политические», было немного — как правило, от пяти до семи в год. За 1786–1788 годы их больше — и в процентах, и в абсолютных цифрах — в корпусе литературы, переведенной с французского, чем среди книг, переведенных с немецкого, что опять же подтверждает наше наблюдение о французском как языке политических сочинений
Число переводов «политических» сочинений не такое большое, чтобы на его основе можно было делать твердые выводы. Однако тенденция кажется ясной: сначала рост, который хорошо заметен в 1787–1789 годах, но затем еще более впечатляющее падение, чем для прочей переводной литературы, что, вероятно, отражает не только проблему с французской книгой в России в период революционных событий, которая затронула самые разные тематические группы переводной литературы, но и усиление цензуры.
* В «Корпусе русских переводов общественно-политических текстов».
Статистические данные, которые мы привели в этом разделе, подчеркивают огромное значение перевода в истории русской книги эпохи Просвещения и особенно роль вкуса к беллетристике в русском обществе в эпоху Екатерины II в расцвете русскоязычного перевода. Хотя сегодня мы лучше понимаем развитие перевода как важной составляющей истории общества в России XVIII века, пространство для дальнейших исследований огромно.
Мы до сих пор недостаточно ясно представляем себе роль переводной литературы для частных издательств екатерининской эпохи по сравнению с издательствами государственных учреждений, и одна из следующих целей нашего проекта — проследить динамику переводной и оригинальной русской литературы в продукции наиболее важных русских издателей как фактор их издательской стратегии.
Хотя упомянутая выше книга А. Ю. Самарина[179] существенно продвинула наше понимание путей распространения русской книги среди разных социальных слоев Российской империи второй половины XVIII века, мы пока плохо понимаем, какие группы общества проявляли наибольший интерес к тем или иным сегментам переводной литературы той эпохи. В какой степени переводная литература играла роль в формировании идентичности социальных и культурных групп общества и служила ее маркером?
Еще меньше мы знаем о циркуляции книг на иностранных и древних языках в России того времени, в частности об их наличии в частных библиотеках и библиотеках учреждений, хотя представление всего репертуара иноязычной литературы (напечатанной в России и привезенной из‐за рубежа) в виде единой базы данных не кажется неосуществимой задачей, ведь мы располагаем как прекрасным сводным каталогом книг на иностранных языках, изданных в России в XVIII веке, так и многочисленными каталогами иностранной книги, распространявшейся книгопродавцами в России в ту эпоху. Оценить место переводной литературы в обществе вряд ли возможно, не восстановив репертуар иноязычной книги в России, ведь оба корпуса находились в сложном взаимодействии через практики чтения, что выводит нас на вопрос о социальной, культурной и языковой структуре российского общества[180]. Рейтинг наиболее переводимых авторов не обязательно коррелирует с популярностью и влиятельностью идей этих иностранных писателей и мыслителей в России, ведь со многими европейскими произведениями знакомились в оригинале, а не в переводе[181]. Соотношение чтения иностранных авторов в оригинале и в переводе трудно сейчас оценить, тем более что разные социальные группы знакомились с ними по-разному[182]. Так, в каталогах дворянских библиотек того времени мы находим произведения многих иностранных авторов, а в выписках из оригинальных произведений, цитируемых учениками Кадетского корпуса конца 1780‐х годов, мы видим имена разных французских и немецких авторов[183]. Число русскоязычных переводов Монтескье в XVIII веке невелико[184], но количество упоминаний и цитат из Монтескье в разного рода текстах — огромно[185], что опять же наводит нас на мысль о том, что с его произведениями многие знакомились в оригинале, а не в переводе. Весьма вероятно, что, зная соотношение репертуаров русскоязычной переводной литературы и иноязычной литературы, представленных в России, мы сможем лучше понять и причины выбора тех или иных иностранных сочинений для перевода и узнать, как тематика оригинальной иноязычной книги, циркулировавшей в России, соотносилась с изменением объемов перевода с того или иного языка, то есть означает ли уменьшение числа переводов с некоторых языков (например, с латыни, древнегреческого, польского или итальянского) потерю интереса к интеллектуальной и литературной продукции на этих языках[186].
III. Перевод и политический дискурс в России XVIII века
Сделав статистический обзор нашего корпуса переводов общественно-политических текстов на фоне всей переводной литературы на русском языке в XVIII веке, мы наконец кратко остановимся на исследованиях, которые включены в этот сборник. Его название «Лаборатория понятий: перевод и языки политики в России XVIII века», как нам кажется, хорошо отражает тематику представленных в книге текстов. Метафора лаборатории не случайна, поскольку именно в процессе перевода, путем бесконечных проб и ошибок, русские переводчики создавали обновленный русский язык и новые способы говорения о политике и обществе, которые были связаны с разновременными философскими и идеологическими традициями, и образовывали разные «языки» культуры. Эта множественность сосуществующих одновременно языков, о которой писал Ю. М. Лотман, обеспечивала внутреннюю динамику культуры. В частности, заимствование различных способов говорения о политике привело к развитию в русской политической культуре XVIII века новых дискурсивных практик: уже в петровскую эпоху русские читатели и переводчики параллельно осваивают республиканский и монархический языки, которые предполагают разные точки зрения на легитимацию власти, отличающиеся лексиконы описания общества и готовые риторические приемы.
Хронологически исследования, представленные в книге, охватывают «длинный» XVIII век (примерно с 1680‐х по 1820‐е годы)[187], а тематически затрагивают самые разные переводы. Почему такие разные исследования мы рассматриваем в рамках проекта о переводе политической литературы? Авторы книги изучают перевод как трансфер текстов, понятий, идей, и в этом смысле все эти исследования так или иначе оказываются связанными с полем «гражданской науки». Они объединены темой знания, понимаемого в фуколдианской философии как власть над предметами, природой, людьми, наконец над самим собой. Дискурс-знание организует систему практик: как управлять армией с помощью знания (статья Олега Русаковского), как управлять собой (статьи Марии Неклюдовой и Ривы Евстифеевой), как устроено общество и как им управлять (статьи Надежды Плавинской, Константина Бугрова и Михаила Киселева), как управлять с помощью медицинского (статья Кирилла Осповата), политического (статьи Майи Лавринович, Сергея Польского и Ингрид Ширле) или юридического дискурса (статья Мишеля Тисье и Елены Бородиной).
Некоторые темы проходят красной нитью через все или почти все статьи, но можно выделить несколько тематических блоков. Первый из них — это исследования по истории переноса/перевода отдельных политических понятий (или взаимосвязанной пары/группы концептов), таких как «деспотизм», «государство», «общество», «благоразумие», «народ» и так далее. Второй блок включает статьи, посвященные изучению явлений, которые выходят за рамки отдельных понятий и которые можно обозначить как «языки» или «дискурсы», представляющие готовые речевые практики осмысления политики, например «медицинский дискурс» или «монархический язык»; сюда же можно отнести общие проблемы адаптации и переноса этих языков, связанные с переводами текстов, восприятием метафор, прочтением чужого опыта. Третий раздел объединяет работы, непосредственно посвященные практикам перевода отдельных важных текстов, и здесь исследователи обращаются к самым разным подходам, позволяющим выявить особенности переводимой литературы.
История переноса и адаптации понятий стала центральной в исследованиях Ингрид Ширле («народ» и «нация»), Константина Бугрова («деспотизм»), Ривы Евстифеевой («благоразумие»), Надежды Плавинской (политическая лексика Монтескье и Беккариа) и Татьяны Артемьевой (понятия политической философии Фергюсона). При очевидной близости предмета исследования авторы используют разные методологические подходы.
И. Ширле начинает свое исследование с констатации ограниченности перевода как средства передачи понятий из другого языка и другой культуры: переведенный термин никогда не может полностью передать опыт, заложенный в оригинальном термине, и максимум, на что мы можем надеяться, — это на то, что через переводной термин будут переданы отдельные составляющие значения исходного понятия. Очевидно, что переводные варианты не только мало отражали значение исходных понятий, но нередко, даже вписываясь, скорее, в сферу принимающей культуры, оставляли читателя в недоумении: этим объясняется наличие глоссариев в переводах первой половины XVIII века и (иногда весьма объемных) объяснений прямо в текстах перевода во второй его половине. Однако на переводах оттачивался язык, некоторые переводы даже становились образцовыми текстами для русскоязычной словесности, обогащался словарь языка за счет заимствований, расширения значений слов, образования неологизмов и дифференциации понятий, то есть обогащения понятийного аппарата. В статье рассматриваются два переводных понятия — «народ» и «нация» — как эквиваленты соответствующих немецких и французских понятий в русских переводах второй половины XVIII века. Речь идет о фундаментальных понятиях, с помощью которых описываются социальные общности и которые применяются не только для самоописания, но и как элемент формирования идентичности. Исследование основано на анализе прежде всего переводов, которые были в поле зрения Екатерины II при составлении ее знаменитого «Наказа»; таким образом, эта статья тематически близка к исследованию Н. Плавинской. Автор обращает особое внимание на контексты, в которых данные слова и понятия встречаются в переводимых текстах и в переводах, потому что именно через контексты передаются нюансы значения понятий и тем самым может происходить трансформация понятий в языке перевода. Как убедительно показывает И. Ширле, понятия
В противоположность методам немецкой истории понятий К. Бугров в своей статье следует по стопам классиков кембриджской школы и обращается к изучению понятия «деспотизм» в рамках европейской и русской интеллектуальной традиции. Его занимает не столько сам процесс трансляции понятия, сколько особенности его прочтения и адаптации в русской политической мысли XVIII века. Принимая тезис о том, что концепция деспотического правления была заимствована из западной политической мысли, автор демонстрирует неоднозначность интерпретации деспотизма внутри этой традиции, выделяя минимум три противоположных его понимания. Перенос и принятие этого понятия русскими мыслителями XVIII века, по мнению Бугрова, вели их к необходимости заново определить историческую и политическую идентичность Российского государства — либо через прогрессистское противопоставление варварской отсталости в прошлом и торжества просвещенной монархии в настоящем (И. Н. Болтин и С. Е. Десницкий), либо через снятие проблемы деспотизма посредством развития концепции «упадка» гражданских добродетелей вместе с политическим регрессом республиканских ценностей (М. М. Щербатов и А. Н. Радищев). В то же время, сосредоточившись, прежде всего, на ориентальном характере деспотизма для западной мысли и пытаясь связать его с противопоставлением варварства и цивилизации, автор упускает из виду тот факт, что Россия (Московия) для европейских мыслителей была не восточной, а северной страной, тогда как деспотизм мог возникнуть в любой монархии как следствие вырождения ее институтов. Не была исключением и российская монархия, которая стала рассматриваться и западными, и отечественными мыслителями в XVIII веке как деспотическая (Щербатов), или стремящаяся выйти из состояния деспотизма (Монтескье), или никогда не бывшая деспотической (Штрубе, Болтин).
Иначе подходит к изучению понятия
К лексикографическим исследованиям можно отнести и работу Н. Плавинской, которая обращается к изучению политической лексики в русских переводах Шарля Луи Монтескье и Чезаре Беккариа второй половины XVIII — начала XIX века. Такой выбор переводимых авторов во многом связан с их влиянием на екатерининский «Наказ», который, в свою очередь, оказал значимое влияние на развитие политико-правовой и социальной лексики в русском языке. Исследовательница обращается к особенностям перевода многочисленных и обширных заимствований из Беккариа и Монтескье, оказавшихся в «Наказе» благодаря характеру работы Екатерины II c их текстами, и сравнивает перевод этих фрагментов у Г. В. Козицкого с опубликованными переводами В. И. Крамаренкова, Д. И. Языкова, Е. В. Корнеева и А. Д. Хрущова. Основой для сравнения выступают лексемы важнейших политических понятий эпохи («государство», «общество», «свобода», «рабство», «безопасность» и так далее), которые пережили значительную эволюцию за 1760–1830‐е годы, отражающую общие тенденции к модернизации языка. В то же время следует помнить, что разделение лексики на архаическую и модернизированную во многом связано с ретроспективным подходом к проблеме, для современников архаичность не была столь очевидна. Не менее важным остается вопрос о выделении схожих моделей (или программ) перевода политических понятий в определенное время. Так, не случайным представляется стремление переводчиков второй половины XVIII века к отказу от прямого переноса термина из оригинального текста, поэтому ставшую нам привычной «анархию» русский переводчик той эпохи передал словом «безначалие». Это было связано с культурными дебатами XVIII столетия, в частности с доместикацией и языковым пуризмом.
Т. Артемьева обращается к изучению важнейших понятий политической философии шотландского просветителя Адама Фергюсона и их лексических эквивалентов в печатном переводе «Опыта истории гражданского общества» И. О. Тимковского и рукописном переводе «Начал нравственных и государственных познаний» В. И. Созоновича. Центральный концепт «гражданского общества» организует вокруг себя целый ряд понятий социальной философии, некоторые из которых оказались новыми и неоднозначными для русского читателя. Сложность их присвоения особенно заметна в архаичном с точки зрения лексики переводе Созоновича, который в 1820‐е годы во многом переводил так же, как переводили в 1780‐е годы, к примеру, передавая понятие «прогресс» (
Во втором блоке исследований обсуждаются вопросы трансфера и адаптации языка политики в статьях Сергея Польского (перевод и формирование нового политического языка), Кирилла Осповата (медицинский дискурс и политический язык в барочной Европе и России в эпоху Петра I) и Михаила Киселева (адаптация нового монархического языка в России 1720–1760‐х годов).
С. Польской показывает, что до 1760‐х годов практически вся переводная «политическая» литература в России распространялась в рукописях, это хорошо видно по приводимым автором статистическим данным. Конечно, интерес к политическим сочинениям одного из заказчиков переводов такой литературы — князя Дмитрия Михайловича Голицына — в какой-то степени объясняет обилие списков рукописных переводов в эту эпоху, но кейс Голицына ярко подчеркивает интерес к этой литературе в кругах русской аристократии того времени и ведущее место рукописной книги в ее распространении, а значит, в распространении идей переводимых авторов, среди которых были Боккалини, Гвичардини, Гроций, Локк, Макиавелли и так далее. Очевидно, что распространение этих переводов в виде рукописей нельзя объяснить только страхом цензуры. Причина в другом — в важности рукописной традиции в то время и в сравнительно узком круге потребителей этой литературы. Автор справедливо задается вопросом: почему вообще было необходимо заказывать перевод, когда многие из заказчиков-аристократов были способны прочитать политические трактаты в оригинале? Причина, вероятно, в желании увидеть трудно определяемые понятия на родном языке и тем самым «присвоить» текст трактата, сделать его своим, более понятным. Именно в акте перевода происходит и адаптация понятий на новой почве, где они никогда не будут точным воспроизведением исходных понятий, в чем автор согласен с И. Ширле. В этом смысле перевод больше говорит нам о принимающей, чем об исходной культуре. Во второй части статьи С. Польской анализирует основные особенности переноса понятий и переводческих «режимов», которые сложились в России. В рамках эпохи, которую он рассматривает в статье (1700–1760‐е), автор выделяет условно три периода в развитии переводческих практик, которые связаны, с одной стороны, с постепенным развитием литературного языка, с другой — с изменением подхода к переводу терминов от «форенизации» к «доместикации». Он показывает также, что выбор языка переводчиком (церковнославянский, гибридный, деловой) напрямую зависит от полученного им образования. Важный вывод состоит и в том, что именно в переводах — не только переводах политической литературы, конечно, но здесь речь именно о ней — сформировался новый русский язык, который отличался простотой и понятностью и при этом отошел от практики калькирования или транслитерации иностранных выражений и понятий, которая была яркой чертой русских переводов, например в петровский период. Форенизация, как пишет Польской, не облегчает, а затрудняет усвоение новых понятий принимающим обществом. Автор заключает свою статью предположением о том, что перевод политических текстов серьезно повлиял на язык русских авторов, некоторые из которых, как Ф. Прокопович, сами были переводчиками.
В статье К. Осповата речь идет о переносе и адаптации в России техник и естественно-научных дискурсов, которые импортировались одновременно с дискурсами политическими. В этом смысле автор работает в русле «культурного перевода», о котором мы писали выше. Петр I провозглашал определенный взгляд на человеческую природу, который соответствовал новым идеям о технологиях власти. Собрание «уродов» в Кунсткамере не только представляло возможные болезни вследствие соматических проблем матери, но и напоминало о существовании «политического» уродства. В этой системе идей «монстры» символизировали дикую природу человека, которая должна была стать материалом для царской и божественной преобразовательной власти. Есть болезни телесные, которые лечит медицина, но есть и недуги воспитания, которые можно лечить дисциплинированием, осуществляемым государством, в виде воспитания и наказания. Как показывает К. Осповат, примером такого политического недуга стало дело царевича Алексея. Автор считает, что смерть царевича может быть объяснена только исходя из описанной Фуко символической логики манифестации суверенитета. И важным понятием, которое концентрирует в себе идеи суверенитета, воспитания и дисциплинирования, является понятие тела. В насильственной смерти царевича видна не только мифология суверенитета, но и медицинские представления об объекте управления.
Работа М. Киселева посвящена проблеме адаптации антиабсолютистского монархического языка в России 1720–1760‐х годов. Полагая, что в Европе XVII–XVIII веков не существовало единого монархического дискурса, автор предлагает рассматривать идеи законного ограничения власти государей как особое течение политической мысли эпохи. В проникновении этих идей в Россию важную роль сыграли переводы «Телемака» Ф. Фенелона и второго трактата «О правлении» Дж. Локка, выполненные А. Ф. Хрущовым. При этом исследователь обращает внимание на эволюцию понятий «самодержавие» и «самовластие» в русских текстах, утверждая, что к началу 1760‐х годов успешная адаптация европейских идей привела к складыванию дихотомии самовластие — деспотизм (неограниченное правление) и самодержавие — монархия (законное правление). При этом официальная идеология российского самодержавия — начиная с правления Елизаветы Петровны, которая лично отдала приказ о публикации перевода политического романа Фенелона (1747), — сознательно выбирала и транслировала второй концепт, выступавший основой для монархической саморепрезентации власти.
В третьем разделе книги собраны исследования, посвященные переводческим практикам и конкретным текстам, истории их перевода и особенностям общественно-политической лексики в них. Статьи расположены в хронологическом порядке и обращаются к разным направлениям «литературы общественных знаний». Олег Русаковский демонстрирует особенности перевода военной книги в начале петровского царствования (1698–1700), Мария Неклюдова исследует перевод наставлений для придворных (1740‐е), Мария Петрова обращается к сложной истории перевода руководства для дипломатов (1750–1770‐е), Майя Лавринович представляет кейс перевода книги, которая непосредственно затрагивала актуальную политическую историю России XVIII века (1780‐е), а Мишель Тисье и Елена Бородина показывают, как русский переводчик, опираясь на французские сборники юридических казусов, воспроизводил на русском языке западноевропейский правовой дискурс (1790‐е).
Статья О. Русаковского посвящена истории двух переводов военного трактата византийского императора Льва VI (правил в IX веке), известного под названием «Тактика». Автор вписывает эти переводы эпохи Петра I в широкий контекст того времени, показывая, что они были осуществлены вне процесса петровских преобразований и, по-видимому, не оказали никакого влияния на военно-административную практику петровского времени, хотя и были знакомы некоторым современникам. Действительно, в эту эпоху на русский переводилось немало трактатов военно-технического характера, но, как правило, с современных европейских языков, что отражает ориентацию Петра на ведущие нации Центральной и Западной Европы. Если переводы «Тактики» появились, то это произошло благодаря ряду обстоятельств, среди которых автор выделяет, во-первых, традиционный интерес иерархов Русской православной церкви к греческим рукописям, во-вторых, интерес, который проявляли высшие чины московского двора в допетровское время к военному опыту древних и к военным подвигам славян в былые эпохи, в частности к их мифическому противостоянию с Римской империей и Александром Македонским, и, в-третьих, популярность этого трактата в Западной Европе. Таким образом, внимание к трактату со стороны переводчиков отражает и старую московскую ориентацию на греческий мир, и в какой-то степени новую ориентацию на Западную Европу. В определенном смысле проявлением этих обстоятельств создания переводов стали и сами приемы, применявшиеся переводчиками. Один из них, хорошо известный Илья Копиевский, вставил в свой перевод отрывок под названием «О народе славянороссийском», которого не было в оригинальном тексте трактата. Другой, не менее известный специалистам переводчик Федор Поликарпов, отнесся к греческому тексту с таким пиететом, что вставил в свой перевод большое количество грецизмов, образованных путем фонетической передачи слов греческого оригинала. Часть проблем была связана с военной терминологией, иногда малопонятной самим переводчикам, и с отсутствием эквивалентов в церковнославянском, что вынуждало их использовать заимствования, проникшие в русский из западноевропейских языков. При переводе политической лексики Поликарпов следовал нормам русского политического языка XVII века, не используя, как правило, нововведений петровского времени, таких как слово «политика». Копиевский, впрочем, тоже следовал узусу уходящей эпохи, например называя «гражданами» только низшие слои населения города и вводя таким образом различение «благородных» и «подлых», которое противоречило смыслу трактата Льва, но вполне соответствовало русским реалиям. Таким образом, и сам выбор текста для перевода, и переводческие принципы двух, казалось бы, столь разных переводчиков, сильно расходились с петровскими нововведениями, что объясняет невостребованность этих переводов в эпоху преобразований, ориентированных на Западную Европу.
М. Неклюдова с позиций
М. Петрова проследила в своем исследовании историю выполненных в XVIII столетии русских переводов известного сочинения Франсуа де Кальера «De la manière de négocier avec les souverains». В этой истории привлекают внимание несколько моментов. Во-первых, выбор текста для перевода. Хорошо известно, что в России XVIII века переводом занимались самые разные люди, нередко это были дворяне, которые брались за перевод в качестве приятного времяпрепровождения или преследуя просветительские цели. В данном случае дипломат Павел Артемьевич Левашев перевел на русский один из наиболее известных европейских текстов для дипломатов, причем посвятил свой труд двум своим начальникам — канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву и вице-канцлеру Михаилу Илларионовичу Воронцову. Таким образом, перевод стал частью профессиональной стратегии дипломата, орудием в патрон-клиентских отношениях. Однако значимо, вероятно, также и то, что эта книга по дипломатии, как отмечает автор статьи, не в меньшей, если не в большей степени может быть причислена к жанру назидательной литературы, столь популярному в ту эпоху и хорошо представленному в русских переводах того времени. Привлекает внимание и другой аспект: весьма свободное обращение переводчика с текстом, который он дополняет отрывками из самых разных источников, а также собственными наблюдениями на тему, при этом довольно точно переводя сам текст Кальера. Таким образом, этот перевод стал гибридным произведением — наполовину собственно переводом, наполовину сочинением и компиляцией переводчика, который в полном смысле стал соавтором этого произведения. Соавтором он может считаться еще и по другой причине, ведь выбор терминологии для перевода понятий — это всегда решение переводчика, от которого во многом зависят передача оттенков значения и возможность для читателя перевода уловить идеи, заложенные в источнике. В этом выборе проявляется культура переводчика и открывается поле для его творчества. М. Петрова отмечает как хорошее понимание Левашевым исходного текста, так и его способность подобрать понятные эквиваленты для иностранных понятий, что во многом зависело, вероятно, от стандартизации лексики в русском языке того времени. Однако при переводе названий профессиональных групп, которые в случае Франции того времени нередко пересекались с социальными делениями, переводчик испытывал намного больше трудностей. Используя выражение «приказные люди» для перевода французского
М. Лавринович применяет в своем исследовании подход, заключающийся в детальном изучении контекста создания перевода. Автор делает это через подробное описание нескольких частных контекстов, которые пересекаются в разных плоскостях. Один из них — сеть патрон-клиентских отношений, в которую был включен предполагаемый автор перевода произведения Хемпеля — А. Ф. Малиновский, служащий Архива Коллегии иностранных дел. Другой — история самого текста, тесно связанного с лицами, с которыми Малиновский был знаком и близок. Еще одним контекстом служит история организации переводов в Архиве Коллегии под руководством Малиновского, которая показывает, как перевод мог осуществляться в XVIII веке в России: на рабочем месте и с привлечением служащих архива, однако вне прямой связи со служебными обязанностями этих чиновников, одновременно как средство дополнительного заработка и как хобби. Представленное М. Лавринович микроисследование переводческого ателье Малиновского в Архиве КИД подчеркивает неопределенность этого занятия и, через историю перевода, иллюстрирует взаимопроникновение разных сфер — приватной и служебной — в России изучаемой эпохи.
Заключающая сборник статья Е. Бородиной и М. Тисье показывает, как знание (или, наоборот, незнание) законов может становиться инструментом власти. Екатерина II была противницей публикации судебных решений, поскольку, как она считала, такие публикации открывали путь к интерпретации законов, а значит, по ее мнению, ставили под вопрос их незыблемость. Тем не менее такие издания появлялись в России в царствование Екатерины. Авторы анализируют серию книг под общим заглавием «Театр судоведения», опубликованную в 1790‐х годах дворянином Василием Васильевичем Новиковым. Новиков пользовался для этого французским изданием, в котором описывались «causes célèbres» (известные судебные дела), подготовленным адвокатом Франсуа Рише, а оно, в свою очередь, во многом было основано на изданной ранее серии Франсуа Гайо де Питаваля. Однако русский компилятор заимствовал тексты и из других книг — например, из сочинений Вольтера или из книги Джона Говарда, изданной по-английски и во французском переводе: из нее Новиков выбрал тексты о состоянии тюрем в Англии и сопроводил их своим вводным словом, акцентируя внимание на значении для России правильной организации тюрем. Интересно, что этот переводчик, как правило, не воспроизводил с большой точностью текст источника, а довольно вольно пересказывал его, что ставит вопрос о статусе этого издания, находящегося на полпути от перевода к оригинальному сочинению, и хорошо иллюстрирует наш тезис о переводе как самостоятельном произведении. Творчество компилятора выразилось не только в том, что он несколько вольно переводил первоисточник, убирая одни элементы и оставляя другие, но и в самом выборе казусов, которые он решил представить российскому читателю. Выбор этот объясняется, конечно, помимо вкусов компилятора, политическим контекстом России того времени: Новиков, как правило, не случайно не воспроизводил «политические» дела, а обращал внимание на процессуальные элементы, ведь русское издание выходило уже в 1790‐х годах, после начала революции во Франции, и издатели существовали в новой атмосфере, когда надзор за книгопечатанием осуществлялся гораздо пристальнее, чем раньше.
Несмотря на различные сюжеты и разные научные подходы к изучению перевода, все исследования, представленные в этой книге, объединены осознанием значимости переводческой деятельности для развития русской культуры XVIII века. Изучение культурного перевода, особенностей переводческих практик, социальной истории перевода, истории перевода политических понятий ставит важные вопросы перед историками, философами, филологами и культурологами, открывает перед исследователями новые перспективы в изучении интеллектуальной истории, которые позволяют понять, как человек прошлого осмыслял общество, каким образом разные культуры взаимодействовали в процессе обмена идеями и как формировались новые представления и практики, определявшие историческое развитие русской культуры в Новое время. Во всех текстах этой книги ясно выражены две тенденции: во-первых, понимание общности и взаимосвязи языковых и культурных процессов в Западной Европе и России в эпоху становления модерного общества, во-вторых, широкое понимание перевода как творческого акта, в результате которого переводчик самостоятельно конструирует эквиваленты концептов и лексем переводимого текста, ориентируясь на потребности и смыслы принимающей культуры, и тем самым изобретает новые понятия. Изучение перевода и трансфера идей и понятий позволяет нам вскрыть не всегда очевидные глубинные процессы, происходившие в русской культуре XVIII века, открывая новые пути для понимания прошлого.
I. Перенос и перевод политических понятий
ПОНЯТИЯ «НАРОД» И «НАЦИЯ» В РУССКИХ ПЕРЕВОДАХ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVIII ВЕКА[188]
Каждый язык в основе своей есть нечто транснациональное.
Переводы играют особенно важную роль при формировании общественно-политических понятий. Райнхарт Козеллек, один из «отцов-основателей» германской истории понятий, назвал переводы «коммутационными узлами в процессе формирования понятий», указав на общеевропейский контекст основных понятий — прежде всего философских и общественно-политических[190].
В переводах осуществляется трансфер дискурсов и понятий из одного контекста в другой. В ходе этого процесса сталкиваются зафиксированные в понятиях различные опыты, накопленные отдельными сообществами, свидетельством чему могут служить трудности при переводе: для ранней фазы рецепции новых понятий характерно многообразие устойчивых лексических вариантов их передачи. Понятия высвечивают специфический опыт, который при переносе в другие контексты может быть передан лишь условно и никогда — полностью. Зачастую в другом языке удается найти функциональный эквивалент не для понятия во всей его полноте, а только для отдельных составляющих его значения. Не любой опыт, артикулированный средствами языка и облеченный в понятие, может быть воспроизведен при переводе. Кроме того, принимающий язык при передаче переводного понятия своими средствами добавляет к нему еще и другие, специфические для этого языка значения. Уже давно Райнхарт Козеллек обратил внимание на проблему мнимых переводных эквивалентов в других языках[191]. Даже если мы имеем дело с общеупотребительными, стандартизированными переводами слов и выражений в различных языках, всегда следует помнить, что понятия в каждом языке выражают специфический опыт, что они имеют специфическую историю словоупотребления, которая отличается от одного языка к другому.
Особенно в фазе становления понятия имеются сильные воздействия извне, со стороны других языковых сообществ. В XVIII столетии в России сформировался литературный язык, охватывавший все функциональные сферы. Складывалась лексика для политики, философии, юриспруденции, историографии и других областей знания[192]. Необходимо было выработать стандартизированные варианты для перевода понятий. На проблемы, возникавшие при передаче нового содержания, указывают критические замечания современников, которым иногда переведенные слова не были понятны без знания оригинала[193]. Порой переводы приобретали функцию образцовых произведений словесности для того языка, на который произведение было переложено, а сама практика перевода способствовала тому, что переводчики лучше овладевали своим родным языком[194]. Но и наоборот, «худыя Переводчики, худыя Писатели, а паче всего Стихотворцы» могли приносить вред развитию языка, о чем предупреждал Александр Сумароков в 1787 году[195].
В петровскую эпоху переводчики нередко прилагали к текстам глоссарии. Так, например, к русскому изданию книги С. Пуфендорфа «De officio hominis et civis» был приложен «Реестр памятствующих речений, в книге сеи обретающихся»[196]. Списком трудных для понимания слов с толкованиями сопровождался и новый устав казенных учреждений — Генеральный регламент, изданный Петром I[197]. Такие двуязычные приложения к документам были призваны способствовать внедрению и усвоению новых понятий; они отражали дидактический характер эпохи Просвещения[198]. Во второй половине XVIII века глоссарии встречаются реже: переводчики вставляли объяснения прямо в тексты.
О трудностях, связанных с трансфером понятий из языка в язык, говорят свидетельства переводческой рефлексии, встречающиеся в предисловиях или примечаниях к переводным произведениям. Например, Дмитрий Иванович Языков, переложивший на русский язык «De l’Esprit des Lois» Монтескье, писал: «<…> установить ценз (a) который привел <…>», при этом сноска объясняла: «Я оставил это слово без перевода, потому что у нас нет ему равносильного»[199]. Княгиня Екатерина Романовна Дашкова, будущий директор Академии наук, в «Письме к другу», к которому она приложила перевод, рассуждала о красоте русского языка, но отмечала, что он «в сем роде сочинений нов». Со своим переводом она связывала надежду на то, что, «может быть, из моих сограждан, не умеющий других языков, кто его прочтет и получит понятия, коих он до него не имел»[200]. Переводы и совершавшийся благодаря им переход понятий из одного контекста в другой запускали в языке перевода такие процессы, как, например, заимствование значений из других дискурсов, расширение значений слов, образование неологизмов и дифференциация понятийного аппарата.
Порой понятия передаются в ином, отличном от изначального, лексическом поле, если переводчик употребляет функциональные эквиваленты понятий в целевом языке. Другими словами, для того чтобы сделать понятным содержание переводимого текста, переводчик использует не общеупотребительный эквивалент, но такое слово, которое в языке перевода лучше передает значение исходного понятия. При этом некоторые значения вполне могут исчезнуть или редуцироваться. Таким образом, в целевой язык при переводе привносятся новые смысловые содержания понятий или даже новые понятия.
Типичными приемами при передаче новых для русского языка концептов были двусоставные выражения, такие как «димократия или народное правление»[201], или сопровождение перевода оригинальным термином в скобках: «подлинность (Certitude)»[202]. Если один и тот же термин постоянно передавался в переводах одним и тем же русским словом, это могло способствовать стандартизации этого термина в русском языке[203]. При содействии таких учреждений, как «Собрание, старающееся о переводе иностранных книг»[204], которое финансировало и публиковало переводы, в России вышло большое количество переводных изданий, и они сыграли огромную роль в формировании и стандартизации лексики для русского языка.
Эффект, который имело то или иное переводное произведение, зависел от интерпретации переводчиком смысла переводимого текста. Иногда переводчики заменяли одни концепты другими, более распространенными и понятными русскому читателю понятиями. Например, И. Г. Туманский в своем переводе статьи «Олигархия» из Энциклопедии Дидро и Д’ Аламбера выражение «Leur amour pour la liberté» [их любовь к свободе] перевел как «любовь к отечеству», перенеся тем самым все рассуждение энциклопедистов в новый контекст[205].
В данной статье процесс поиска переводов в русском языке будет проанализирован на примере понятий «народ» и «нация» с целью выяснить, какими лексическими средствами эти концепты передавались по-русски в переводах, выполненных во второй половине XVIII столетия. Понятия «народ» и «нация» показывают, как группы пытаются описать себя как единства и отграничить себя от других. Они объясняют, откуда взялось воображаемое сообщество и как будет выглядеть его будущее, проецируя в будущее историю языковой и этнической группы, либо конструируя идеальное представление о сообществе граждан[206]. Этими концептами конструировался коллективный субъект, которому приписывались определенные свойства и характер. Эти понятия формировались и дифференцировались начиная с XVIII века. Их значения включали в себя как политические, социальные, культурные, так и этнические аспекты[207]. В понятийном и лексическом поле слов «народ» и «нация» тексты из других языковых ареалов и их переводы играют особую роль, ведь речь идет об общих, фундаментальных понятиях, которые, будучи применены к «своему» народу, тесно связаны с процессами формирования идентичности[208]. Эти понятия описывают идеальные совокупности и большие группы, присутствовавшие в общественной мысли и действовавшие тем самым как важнейшие строительные элементы общественно-политического словарного запаса. Эти лексические и понятийные поля особенно часто фигурировали в следующих контекстах: в языке правительства — как при описании отношений между народом данного государства и его правителем, так и при описании отдельных народностей, подвластных монарху; в рамках кодификационных проектов; в сочинениях, посвященных национальному характеру, социальной структуре населения, его воспитанию, а также планомерному заселению пустующих земель.
Во всех вышеназванных дискурсах происходили перевод и рецепция иностранных текстов. Словоупотребление и перевод ориентировались на нормы, закрепленные в словарях, — например, на определение, данное в Словаре Академии Российской[209], и варианты перевода, приведенные в многоязычных словарях, которые в большом числе выпускались в XVIII столетии[210].
В фокусе статьи — переводы с французского и немецкого языков. Английские или итальянские тексты нередко переводились на русский с французских переводов, что наглядно демонстрирует функцию французского языка как посредника в XVIII веке. В данной статье главный вопрос, на который предстоит получить ответ, сформулирован так: как слова
Статья основана на изучении переводов тех сочинений, которые находились в поле зрения Екатерины II при составлении «Наказа» и при подготовке различных реформ. Речь пойдет о труде Ш. Л. де Монтескье «De l’ Esprit des Lois»[211], о французских переводах книги Ч. Беккарии «Dei delitti e delle pene»[212], о работах немецких ученых-камералистов, таких как И. Бильфельд[213], И. Юсти и И. Зонненфельс[214], а также о статьях из Энциклопедии[215]. Эту выборку дополняют переводы сочинения И. Циммермана (швейцарского автора, с которым Екатерина состояла в переписке) «Vom Nationalstolze», рецепция которого оказала большое влияние на дискуссии о национальном духе[216]. Во всех отобранных для анализа произведениях речь идет о понятиях «народ» и «нация». Они заметно повлияли на политический и философский дискурс, некоторые вошли в нормативные документы правительственной политики, а перевод «Наставлений политических» Бильфельда удостоился похвалы как наиболее удавшийся перевод[217]. Некоторые из них через короткое время переводились второй раз, например «De l’ Esprit des Lois» и «Dei delitti e delle pene», что позволяет сравнить варианты перевода[218]. В обоснование того, что новый перевод «О преступлениях и наказаниях» вышел всего три года спустя после первого, А. Д. Хрущов писал, что появилось новое французское издание итальянского оригинала, «в котором не сделано никакой перемены и не упущено ни одной статьи из подлинника»[219].
Анализируемые в данной статье произведения были переведены по инициативе либо государей, либо «Собрания, старающегося о переводе иностранных книг», то есть в служебном контексте. Переводчики Д. И. Языков (1773–1845)[220], В. И. Крамаренков (1732 — между 1797 и апрелем 1801)[221], А. А. Барсов (1730–1791)[222], И. И. Богаевский (1750–?)[223], Н. И. Поливанов (ок. 1752–1796)[224], Д. И. Фонвизин (1743 или 1745–1792)[225], И. Г. Туманский (?)[226], А. Д. Хрущов (1754 — после 1830)[227], М. Г. Гаврилов (1759–1829)[228] и князь Ф. Я. Шаховской (1740–1782)[229] владели несколькими языками — как правило, латынью, немецким и французским, — и перевод был их многолетней побочной работой, а у одного из них — И. Г. Туманского — даже основной: он служил переводчиком Правительствующего Сената. Эти люди выпускали, кроме того, толковые и многоязычные словари, преподавали в университете, писали учебники, занимались публицистикой — одним словом, они создавали общественно-политический язык.
Важность переводов заключается прежде всего в создании новых контекстов для употребления слов. Поэтому для начала важно уточнить, был ли переведен текст полностью или же в переводе отсутствуют какие-то пассажи. Встречаются два варианта неполных переводов: переводы отдельных частей оригинального произведения, которые и обозначены как фрагменты, и такие переводы, в которых читателю не сообщается о купюрах. Так, в изучавшихся мною текстах некоторые фрагменты не были переведены, из‐за чего определенные контексты и аспекты смысла «потерялись» в результате перевода. В качестве возможных причин таких сокращений можно назвать небрежность переводчика, цензуру, самоцензуру или своего рода адаптацию произведения к принимающей культуре. Так, например, в «Наставлениях политических» Бильфельда остались непереведенными части, где говорится:
<…> heureuse est la Nation chez laquelle toutes choses ne sont pas absolument entrainées par le caprice d’ un seul homme[230].
<…> счастлива та нация, в которой все вещи не движутся абсолютно по прихоти одного человека.
Отсутствует в русском переводе и предложение, описывающее монарха в его отношениях с населением (
Tout serait perdu, si le même homme, ou le même corps des principaux, ou des nobles, ou du peuple, exerçaient ces trois pouvoirs: celui de faire des lois, celui d’ exécuter les résolutions publiques, et celui de juger les crimes ou les différends des particuliers[232].
В самом первом переводе этого труда Монтескье на русский язык (1775) этот пассаж не был исключен и был переведен таким образом:
Все погибнет, если один и тот же человек, или одно и то же правительство, или благородные, или народ будут иметь все три власти: первую, что бы издавать законы; вторую что бы исполнять по общенародным определениям, и третию судить преступления или народныя тяжбы[233].
В статье, опираясь на избранные примеры переводов, я покажу, что при переносе понятий «народ» и «нация» в русский язык наблюдаются следующие тенденции:
— Лексическое поле
— Понятие
— Области применения слова «нация», иностранного двойника слова «народ», ограничивались определенными смыслами понятия
— В качестве перевода
— Импульсы для лексического поля «народ»: формирование выражений с использованием прилагательного «народный» в дискурсе о национальном характере и для передачи понятия
Как французское
В XVII веке слово «народ» употреблялось в общем значении «множество людей»[235]. Для обозначения этнополитической общности людей оно, как пишет С. Н. Плохий, впервые стало употребляться в «Синопсисе», составленном в Киево-Печерской лавре и выдержавшем за период с 1671 по 1837 год 18 изданий. В этом историческом произведении было намечено понятие «славено российский народ» и дан очерк славянской истории[236].
В контексте рецепции теорий естественного права слово «народ» стало — как в немецком слово
В то время как для
Даже те переводчики, которые проводили различие между
Поиск эквивалентов был связан со стилистическими причинами, чтобы не использовать «народ» и для
Для передачи значения «организованные государственно-правовые общности» слова «народ» было недостаточно. Поэтому в этом случае шел поиск эквивалентов, в фокусе которых находились сфера власти, государство, но не их общественный субстрат — народ, или же употреблялись новые понятия, подразумевавшие социальную сплоченность: «общество» и «отечество».
Слова «государство» и «держава» использовали прежде всего переводчики, которые не употребляли в своих текстах заимствованное слово «нация», то есть Крамаренков («О разуме законов» 1775 года), Языков («Беккария. Рассуждение о преступлениях» 1803 года) и Туманский («О государственном правлении» 1768 года). А. А. Алексеев уже указывал на то, что «понятие о государстве до конца XVIII века обозначалось и словом народ, что уже отмечалось для первых десятилетий»[242]. «Народ» в значении «государство» отмечается также в «Словаре Академии Российской»[243]. Переводчик Беккариа Д. И. Языков в 1803 году передал