– Тогда почему вы спрашиваете?
– Потому… Потому что теперь все по-другому. Думаю, вы понимаете, о чем я.
– Сомневаюсь.
– Я не верю в чудеса, но…
– Но?
– Столько всего изменилось. Политика, деньги, мода – и географическая карта, разумеется, – но не только. Я общаюсь с людьми, с определенными людьми, и теперь в их глазах появилось нечто такое… нечто новое. И в лицах тоже. Как будто у них есть секрет, который они скрывают даже от самих себя. И это меня тревожит. Видите, мистер Вейл, я начал как скептик, а заканчиваю как мистик. Скажите спасибо бурбону. Но позвольте спросить еще раз. Вы общаетесь с мертвыми?
– Да, общаюсь.
– Правда?
– Правда.
– И что же мертвые рассказывают вам, мистер Вейл? О чем они говорят?
– О жизни. О судьбах мира.
– А подробности?
– Бывают и подробности.
– Вижу, вы настроены говорить загадками. Знаете, моя жена умерла. В прошлом году от пневмонии.
– Я знаю.
– Могу я с ней поговорить? – Рэндалл поставил стакан на стол. – Это действительно осуществимо, мистер Вейл?
– Возможно, – отозвался тот. – Посмотрим.
Глава 8
У военных в Джефферсонвилле имелся пароходик с малой осадкой, способный довезти экспедицию Финча до конца судоходной части Рейна, но отправление пришлось отложить, поскольку лоцман и большая часть экипажа слегли с континентальной лихорадкой. Об этом недуге Гилфорд практически ничего не знал.
– Болотная болезнь, – пояснил Салливан. – Изнурительная, но редко приводящая к смерти. Эта задержка ненадолго.
И впрямь через несколько жарких дней судно было готово к отплытию. Гилфорд установил свои камеры на плавучем деревянном пирсе: не только громоздкую пластиночную штуковину, но и аппарат ящичного типа с рулонной фотопленкой. Со времен Чуда фотография в своем развитии не сильно шагнула вперед: затяжные стачки 1915 года привели к тому, что большую его часть заводы «Истмен кодак» простояли закрытыми, а здание фабрики «Хокай воркс» в Рочестере сгорело дотла. Однако по нынешним меркам обе камеры были весьма современными и изящными. Гилфорд собственноручно раскрасил несколько пластинок, привезенных из экспедиции в Монтану, и был намерен поступить точно так же в отношении отснятого в Дарвинии материала, поэтому крайне тщательно все задокументировал.
Вот так и началось путешествие (Гилфорду постоянно казалось, что все только начинается, начинается и начинается) под пронзительно-синим небом. Заросли паучьего тростника на болоте волновались на ветру, точно пшеница на поле. Гилфорд уложил свое снаряжение в крохотной каморке без окон, которую ему отвели, и поднялся на палубу, чтобы посмотреть, не изменился ли вид. К вечеру заболоченная местность по берегам уступила более сухим песчаным участкам, а растущие из соленой воды травы – густым кустам пагодника и полым стеблям органника, из которых ветер извлекал немелодичные пронзительные ноты, похожие на трели каллиопы. Когда отгорел неправдоподобно яркий закат, вся округа погрузилась в безбрежную непроглядную тьму. Слишком огромную, слишком пустую и слишком явственно отражающую бездушность Божьей машинерии.
Устроившись на ночь в гамаке, Гилфорд спал урывками, а проснувшись, обнаружил, что у него жар. Когда он поднялся, ноги отказались держать – палубные доски танцевали вальс, – а от запаха еды с камбуза тотчас замутило. К полудню он чувствовал себя настолько плохо, что позвал доктора, Уилсона Фарра, который диагностировал континентальную лихорадку.
– Я умру? – спросил Гилфорд.
– Возможно, вы постучитесь в эти двери, – сказал Фарр, щурясь на него сквозь линзы очков, которые были лишь самую малость шире, чем опояски сигар, – но я очень сомневаюсь, что вас примут.
Вечером, когда Салливан заглянул проведать Гилфорда, температура у того продолжала расти, а руки и ноги покрывала розовая эритема. Гилфорд с большим трудом мог сфокусировать на Салливане взгляд, а разговор непредсказуемо поворачивал то в одну, то в другую сторону, точно корабль без руля и ветрил. Пожилой ученый пытался развлечь больного теориями о дарвинианской жизни, о строении самых распространенных на континенте беспозвоночных.
В конце концов Салливан сказал:
– Вы явно утомились.
И это была чистая правда, Гилфорд ощущал себя невыразимо усталым.
– Но напоследок я подкину вам одну мысль, мистер Лоу. Как по-вашему, возможно ли, что чисто дарвинианский инфекционный агент, невероятный микроб, способен жить и размножаться в организме простого смертного вроде нас с вами? Не кажется ли вам это чем-то большим, нежели простое совпадение?
– Не могу ничего сказать, – пробормотал Гилфорд и отвернулся к стене.
На пике болезни ему снилось, что он солдат, обходящий по краю какое-то безвоздушное, запорошенное пылью поле боя. Единственный живой среди мертвых, ожидающий появления незримого врага, время от времени наклоняется, чтобы напиться тепловатой воды из лужи, откуда на него смотрит его собственное отражение, невыразимо древнее и полное тяжких тайн.
Сон перетек в долгую черную пустоту, из которой Гилфорда время от времени вырывали приступы тошноты. Но к понедельнику он пошел на поправку. Жар спал, и Гилфорд настолько воспрянул духом, что стал не только есть, но и досадовать на заключение в четырех стенах под палубой «Вестона», который уносил экспедицию все дальше вглубь континента. Фарр принес последнее издание «Геогнозии в эпоху Всемирного потопа и Ноеву эру» авторства Финча, и Гилфорд на время погрузился в чтение о нескольких эпохах в развитии Земли и о Всемирном потопе, внесшем свой вклад в катаклизмические преобразования земной коры, к примеру в формирование Большого каньона – если только, допускал Финч, эти черты не являются «более ранними творениями, которым Создатель придал видимость огромной древности».
Творения, которые подкорректировал Всемирный потоп, разместив окаменелую фауну в разных толщах или закопав ее в грязи и иле, куда, следуя этой логике, должен был погрузиться и сам Эдем. Почти все это Гилфорд уже читал раньше, но Финч подкрепил свой постулат множеством деталей: классификационной шкалой с сотней наносных и делювиальных слоев и геологическими кольцевыми диаграммами, в которых, аккуратно разделенные по категориям, были изображены вымершие животные. Но Гилфорду не давало покоя одно-единственное словосочетание: видимость древности. Оно делало все знания условными. Мир становился декорацией, которую вполне могли соорудить хоть вчера, – с горами, со скелетами ископаемых животных, с человеческими воспоминаниями. А это наводило на мысль, что Создатель намеренно обманывает собственных чад, что у Него имеется своекорыстный интерес и что невозможно отличить действие времени от действия Чуда. Гилфорду все это казалось избыточно сложным – хотя, если подумать, с чего бы миру быть простым? Если уж на то пошло, было бы куда досаднее, если бы кому-то удалось описать Вселенную со всеми ее звездами и планетами одним-единственным уравнением, что, по слухам, попытался проделать один европейский математик, Эйнштейн.
Финч на это сказал бы, что именно затем Господь и даровал людям Священное Писание, чтобы они могли найти ответы на трудные вопросы о мироздании. И Гилфорд не мог не восхищаться весомостью и поэтичностью труда Финча, его замысловатой логикой. Собственных познаний в геологии Гилфорду недоставало для того, чтобы спорить с ученым… И все же осталось впечатление, что он увидел величественный собор, воздвигнутый на фундаменте из нескольких хлипких жердочек.
И вопрос Салливана тоже не давал покоя. Каким образом Гилфорд подхватил дарвинианскую заразу, если новый континент действительно является совершенно отдельным творением? И если уж на то пошло, почему люди способны переваривать отдельные дарвинианские растения и животных? Часть их ядовита – таковых, увы, насчитывается множество, – другие же питательны и даже восхитительны на вкус. Разве это не подразумевает скрытое сходство и общность, пусть и отдаленную, в происхождении?
Ну, по меньшей мере это подразумевает общего Творца. Общие корни, намекнул Салливан. Однако на первый взгляд такое кажется невозможным. Дарвиния существует чуть более десяти лет… А может, намного дольше, просто не в том виде, в каком ее способны воспринять на Земле?
В этом и заключался парадокс Новой Европы. Ищешь чудеса – найдешь историю; ищешь историю – со всего размаху влетишь в чудо.
Полтора суток экспедицию преследовал дождь. Равнина поблескивала в дымке серебристой мороси. Рейн нес свои воды по извилистому руслу сквозь девственные леса необыкновенно темного, мшисто-зеленого цвета, которые в конце концов сменились пологой равниной, поросшей широколиственным растением, – Том Комптон называл его палечником. Палечник уже зацвел, и крохотные золотистые цветочки создавали впечатление преждевременно наступившей на лугу осени. По дарвинианским меркам это было притягательное зрелище. Но заходить в заросли палечника можно только в сапогах по колено, предупредил следопыт; едкий желтый сок вызывает сыпь. В дневное время над полями роились тучи мелких насекомых, именуемых крапивными мухами, но, несмотря на свой грозный вид, людей они не кусали и могли даже опуститься на кончик пальца, сверкая изящной филигранью на прозрачных боках, точно миниатюрные елочные игрушки.
«Вестон» встал на якорь посреди реки. Гилфорд, оправившийся от болезни, хотя еще не до конца восстановивший силы, сошел на берег, чтобы помочь Салливану со сбором образцов палечника и десятка других луговых растений. Образцы помещали в рамки гербарного пресса, где они высыхали, после чего их, переслоив бумагой, укладывали в коробку, обернутую для сохранности клеенкой. Салливан показал Гилфорду особенно яркий оранжевый цветок, часто встречавшийся на песчаном берегу.
– Если судить по габитусу, это растение вполне может быть родственником английского мака. Но это все мужские цветки, мистер Лоу. Насекомые переносят пыльцу, буквально пожирая тычинки. Женский же – вот он, видите? – едва ли можно назвать цветком в общепринятом смысле. Это скорее фитилек, обмакнутый в мед. Один гигантский пестик с реснитчатыми волосками, предназначенными для доставки мужской пыльцы в гинецей. Насекомые часто увязают в меду, а вместе с ними и пыльца. Этот способ, характерный для Дарвинии, не встречается ни у одного земного растения. Внешнее сходство хотя и присутствует, на самом деле является случайным. Такое впечатление, что один и тот же эволюционный процесс пошел по разным руслам – как эта река, которая похожа на Рейн в целом, но не в деталях. Она собирает воды с тех же территорий и несет их в тот же океан, но ее пороги и излучины совершенно непредсказуемы.
«А также водовороты и стремнины», – подумал Гилфорд.
Хотя до сих пор течение реки было достаточно спокойным. Выходит, река эволюции таит в себе схожие опасности?
Салливан, Гиллвени, Финч и Робинсон распоряжались дневными часами. «Букашки и цветочки, камушки и косточки» – так называл это время повар Дигби. Ночь принадлежала Кеку, Такману и Берку, топографам и навигаторам, с их секстантами и звездными картами в лучах фонарей. Гилфорд любил расспрашивать Кека о точном местонахождении экспедиции, потому что ответы неизменно были романтично-замысловатыми. Например: «Мы входим в Кельнскую бухту, мистер Лоу, и в скором времени увидели бы Дюссельдорф, если бы мир не перевернулся вверх тормашками».
Гилфорд отдавал себе отчет в том, что неспешный речной круиз с полным снеди камбузом, долгие прогулки с камерой и гербарным прессом по галечным пляжам, где нет ни назойливых насекомых, ни диких зверей, звездные ночи, подобные которым он видел разве что в Монтане, – все это не может продолжаться бесконечно. Чем выше «Вестон» поднимался по течению Рейна, тем круче становились стены ущелья и эффектнее пейзаж, так что несложно было вообразить здесь Старую Европу с ее сгинувшими замками («Эбербах, – нараспев принимался перечислять Кек, – Марксбург, Сунек, Кайзерпфальц…») и многочисленным тевтонским воинством в остроконечных шлемах с плюмажем.
Но это была не Старая Европа, и свидетельства тому попадались на каждом шагу: иглоперки, шныряющие на мелководье, резкий коричный дух полынных сосен (которые на самом деле были не полынью и не соснами, а высокими деревьями, и на них спиральными рядами росли ветки), ночные крики существ, пока даже не имевших названия. Люди уже селились здесь – время от времени Гилфорд видел проплывающие мимо плоты, следы бурлаков на берегах, охотничьи хижины, древесный дым, рыбные запруды, – но это началось совсем недавно.
Гилфорд обнаружил, что находит какое-то успокоение в безлюдности этого края, в своей жуткой и прекрасной анонимности, в возможности оставить свои следы там, где прежде не ступала нога человека, – и знать, что природа очень скоро сотрет их. Эта земля ничего не требовала и не предлагала, кроме самой себя.
Но праздность не может продолжаться вечно. Впереди лежит Рейнфельден. Там «Вестону» придется повернуть назад. Вот тогда-то Финч и его спутники поймут, что значит по-настоящему остаться в одиночестве среди этих неведомых скал и лесов.
Зверовод оказался свирепым германо-американцем, отрекомендовавшимся Эразмусом и державшим на импровизированной ферме в некотором отдалении от реки огромное стадо меховых змей.
Меховые змеи, объяснил Гилфорду Салливан, самый эксплуатируемый ресурс нового континента, по крайней мере в данный момент. Травоядные стадные животные, они водятся на лугах в гористой части страны и, возможно, в восточных степях; Доннеган сталкивался с ними в предгорьях Пиренеев, что наводит на мысль об их широком распространении. Гилфорд был совершенно ими очарован и почти весь остаток дня провел в краале Эразмуса, терпеливо снося зловоние – один из самых больших недостатков этого вида.
Животные напоминали даже не столько змей, сколько личинок – раздутые, с бледными мордами и большими, похожими на коровьи глазами, с цилиндрическими телами и шестью лапами, теряющимися среди шерстяных колтунов. В качестве ресурса они в буквальном смысле представляли собой каталог универсального магазина посылочной торговли: мех для одежды, шкуры для дубления, жир для свечного сала и не слишком вкусное, но съедобное мясо. Змеиные меха были на берегах Рейна основным предметом торговли и, как утверждал Салливан, даже добрались до модных кругов Нью-Йорка. Должно быть, выделка каким-то образом отбивала запах, иначе кто бы стал носить такую шубу даже в нью-йоркские холода?
Но важнее всего было то, что из меховых змей получались неплохие вьючные животные, без которых исследование Альп было бы куда более затруднительным.
Престон Финч уже скрылся в хижине Эразмуса, чтобы договориться о покупке пятнадцати-двадцати змей. А Эразмус умел торговаться ничуть не хуже Финча, поскольку к тому времени, когда Диггс раскочегарил походную кухню, эти двое все еще спорили о цене: из хижины доносились повышенные голоса.
Наконец Финч вылетел из земляного домишки, проигнорировав ужин.
– Кошмарный тип, – бормотал он. – Прихвостень партизанский. Это безнадежно.
Лоцман и экипаж остались на борту «Вестона», готовясь плыть вниз по Рейну с собранными коллекциями, с полевыми заметками и письмами домой. Гилфорд в компании Салливана, Кека и Тома Комптона сидел на утесе над рекой, наслаждаясь хашем с солониной в исполнении Диггса и наблюдая за тем, как солнце клонится к закату.
– Беда Престона Финча в том, – произнес Салливан, – что он не умеет уступать.
– Так и Эразмус не умеет, – заметил Том Комптон. – Никакой он не партизан, просто самый обычный осел. Три года прожил в Джефферсонвилле, сводя покупателей пушнины с продавцами, и никто не мог хоть сколько-нибудь продолжительное время терпеть его присутствие. Этот человек просто не создан для общения.
– Зверюшки у него интересные, – сказал Гилфорд. – Прямо тоты из романа Берроуза. Марсианские мулы.
– Ну, раз такое дело, ты сходил бы да сфотографировал их, – закатил глаза Том Комптон.
К утру стало очевидно, что переговоры зашли в тупик. Финч отказывался разговаривать с Эразмусом, хотя и упросил лоцмана задержать «Вестон» еще как минимум на день. Салливан с Гиллвени и Робинсоном отправились собирать образцы в соседний с принадлежащими Эразмусу выгонами лес, явно надеясь, что к их возвращению дело каким-то магическим образом будет улажено. А Гилфорд принялся устанавливать свою камеру у крааля.
Из покосившейся земляной хижины, точно злобный гном, тотчас выскочил Эразмус. Гилфорд, который не был ему представлен, постарался не вздрогнуть.
Эразмус – от силы пяти футов ростом, обросший кудрявой библейской бородой, одетый в латаный-перелатаный джинсовый комбинезон и плащ-серапе из змеиной кожи – остановился на почтительном расстоянии от Гилфорда, хмурясь и пыхтя. Гилфорд учтиво ему кивнул и продолжил возиться со своей треногой. Пусть старый сварливец сделает первый ход.
Хоть и не сразу, но Эразмус заговорил:
– Эй, что это вы тут делаете, а?
– Фотографирую животных, если вы не против.
– Могли бы сперва разрешения спросить!
Гилфорд ничего не ответил. Эразмус еще некоторое время пыхтел, потом поинтересовался:
– Значит, это и есть камера?
– Да, сэр, – отозвался Гилфорд, – Кодаковская пластиночная камера.
– Вы делаете пластиночные снимки? Как в «Нэшнл джиографик»?
– Примерно такие.
– Вы знаете этот журнал? «Нэшнл джиографик»?
– Я на него работал.
– Да? И когда же?
– В прошлом году. В каньоне Дип-Крик. В Монтане.
– Так это были ваши снимки? В декабрьском номере девятнадцатого?
Гилфорд пристально посмотрел на змеевода:
– Вы член Географического общества, мистер… э-э… Эразмус?
– Зовите меня просто Эразмус. А вы?
– Гилфорд Лоу.
– Что ж, мистер Гилфорд Лоу, я не член Национального географического общества, но его журнал время от времени до наших краев доходит. Я его вымениваю. У нас тут с чтивом туговато. У меня есть ваши снимки. – Он поколебался. – А эти фотографии моего стада… Их опубликуют?
– Возможно, – ответил Гилфорд. – Подобные вопросы решаю не я.
– Ясно. – Эразмус помолчал, прикидывая возможные варианты, потом сделал большой глоток зловонного воздуха. – Не хотите ли заглянуть ко мне в хижину, Гилфорд Лоу? Теперь, когда Финч ушел, пожалуй, можно и потолковать.
Гилфорд выразил восхищение принадлежащей змееводу коллекцией «Нэшнл джиографик», стоявшей на деревянной полочке, – пятнадцать номеров, в большинстве своем покоробившиеся от воды, с затрепанными уголками, перехваченные шпагатом, чтобы не рассыпались, – вперемежку с такими же замызганными непристойными открытками, дешевыми вестернами и свежим экземпляром «Аргоси», которого Гилфорд еще не видел. Он похвалил скромную библиотечку и обошел молчанием утоптанный земляной пол, вонь от грубо выделанных шкур, открытый очаг и тусклое освещение, равно как и грязный дощатый стол, на котором кисли остатки еды разной степени давности.
Под нажимом Эразмуса Гилфорд некоторое время вспоминал каньон Дип-Крик, реку Галлатин, крохотных ископаемых ракообразных в Уолкотте: речного рака, найденного в кремнистом сланце, что свидетельствовало о его невообразимой древности, если, конечно, не принимать всерьез теории Финча о возрасте Земли. Что забавно, Эразмус, бывалый дарвинианец, родившийся в Милуоки и живший ниже по течению от Рейнфельдена, считал каньоны в Монтане чем-то страшно экзотическим.
Наконец разговор перескочил на Престона Финча.
– Не хочу сказать плохого слова, – заявил Эразмус, – но это напыщенный индюк, вот кто он. Хочет двадцать змей по десятке за голову, можете себе представить?
– Это плохая цена?
– О, цена-то хорошая – более чем хорошая, если уж начистоту; дело не в цене.
– Вы не хотите продавать двадцать голов?
– Еще как хочу. Продав двадцать голов за такую цену, я смогу жить припеваючи всю зиму.
– Так в чем же тогда загвоздка, если не секрет?