— Из нас вот никто грамоты не знает, — гордо возразил дядя, — живем не хуже других. Так и он будет жить.
— А ты сам-то как, Климушка? — спросила меня мать. Я, не задумываясь, ответил, что хочу быть грамотным, хочу домой.
На следующий день мы уехали. На прощание дядя отвалил мне три целковых.
Дорогой я все рассказал матери. И о сапожках рассказал. Она лишь тяжело вздохнула и сказала с рабской покорностью:
— Ну, что же, бог с ними. Не обеднеем мы от этого, да и беднеть-то нам больше некуда…
ШКОЛА! ШКОЛА!
За время моего пребывания у дяди наша семья сделала еще одно переселение — вернулась в село Васильевку. И вот я снова в родных местах. Отец по-прежнему пасет коров в имении помещика. Мать работает на кухне. Ей стало еще труднее: теперь она готовит на всех поденных рабочих. Накормить их всех, содержать в чистоте и порядке кухню нелегко.
Нужда, как и раньше, тяжело давила нашу семью, и мне сразу же пришлось браться за дело. Началась весна, и я пошел работать погонщиком волов. А там и лето. Летом возил снопы на тока, молотил хлеба. Дядины уроки не прошли даром: стал ловчей и сноровистей работать, никакой труд мне был не страшен. Видимо, со стороны это было заметно. Мне стали доверять даже такую работу, как смазка локомотива и молотилки. По тем временам к этому делу допускали далеко не каждого.
По вечерам, несмотря на усталость, рабочие и работницы собирались в кружок, тихо о чем-либо переговаривались, а потом кто-нибудь затягивал хорошую украинскую песню, и «спивали» их много — одна за одной. Иногда появлялся гармонист — песни сменялись танцами. И мы, группа подростков, были хотя и на втором плане, но все же активными участниками этих сборов, пели, а иногда и плясали. Вспоминая теперь те годы, я невольно думаю, как облегчала тогда нам песня беспросветный труд, сколько она приносила радости и душевного успокоения…
Лето пролетело незаметно. К осени в селе Васильевка появился новый дом. Нас, подростков, он очень интересовал: в нем намечалось открыть школу. Не знаю, как у моих сверстников, но у меня к тому времени уже проснулась жажда к учебе, и я, еще не зная ни одной буквы, уже видел себя сидящим за партой, зубрящим уроки.
Школа, школа! — эти слова, кажется, не выходили из моей головы. Хотелось прямо бегом бежать в класс. Но одолевали сомнения: а отдадут ли меня учиться — ведь за это платить надо. Однако, как я уже упомянул, у моей матушки давно была не просто мечта, а упорное решение во что бы то ни стало научить меня грамоте, чтению Евангелия и других «священных» книг, и она уговорила отца не останавливать меня.
Наконец наступил и первый день учебы. Как и многие другие ребята, я пришел в школьный двор задолго до занятий. Здесь было просторно, и мы потом часто проводили тут свои перемены, играли и до, и после уроков.
Прозвенел звонок. Мы с непривычной робостью вошли в класс. Это была просторная светлая комната. Ученики заполнили ее почти до отказа. Было нас более сорока человек самых разных возрастов — совсем еще малыши и юнцы, у которых уже начал пробиваться пушок над верхней губой.
Наш учитель, Семен Виссарионович (фамилию его я запамятовал), спросил каждого из нас, кто умеет читать и писать, но таких нашлось немного — главным образом великовозрастные ребята, учившиеся когда-то в существовавшей здесь церковноприходской школе.
Все мы были разбиты на две группы: в одну включили совершенно неграмотных, в другую — умевших читать и писать. Учитель был один и занимался с нами одновременно.
В нашем, первом, классе программа была весьма несложной: азбука, русский язык, арифметика и закон божий. На уроки закона божьего к нам приходил местный священник — отец Василий. Он умело строил свои «священные» беседы, и то, что он рассказывал, было нам в диковинку, и слушали мы его с интересом. Кроме того, он внимательно и строго следил за порядком, и никто при нем не позволял себе никаких шалостей. Может быть, здесь сказался и авторитет церкви, к которой нам с детских лет внушалось почтение.
Семен Виссарионович вел остальные уроки. Он был средних лет, небольшого роста, с правильными чертами лица, спокойный и внимательный. Он увлекался предметом и почти совсем не обращал внимания на то, что делается в это время в классе. Эту его слабость ребята быстро усвоили, и кое-кто начал ею злоупотреблять. На уроках было шумно.
«Наведение дисциплины» тоже к добру не привело. Семен Виссарионович составил список ежедневных дежурных. За порядок в классе должны были отвечать все по очереди. Фамилии проштрафившихся записывались на доске. Таких иногда набиралось до десятка. Для них учитель установил весьма своеобразное наказание. Ставил их в круг, заставлял развести в стороны руки и брать за уши своих соседей — справа и слева, причем не рядом стоящего, а через одного. Получалось, что ребята стояли как бы в обнимку, держа друг друга за уши. Затем по команде «раз, два, три» провинившиеся должны были совершать друг над другом взаимную экзекуцию. И хотя попавшие в беду заранее договаривались не сильно драть уши, все же кто-нибудь вольно или невольно нарушал уговор, и тогда начиналась поистине дикая сцена. Кто-то хотел отплатить обидчику, но дергал за ухо совсем другого, тот — третьего, и так без конца. Дело доходило до слез. А у тех, кто не стоял в кругу, это вызывало смех и грубые шутки.
Авторитет учителя падал с каждым днем.
Однажды на улице перед самой школой застряли крестьянские сани, груженные сеном. Была оттепель. Лошадь остановилась перед лужей, и мужик никак не мог сдвинуть сани с места. В это время у нас была большая перемена, и ребята высыпали на улицу. Группа переростков под видом помощи стала толкать сани и, сговорившись, вдруг налегла изо всех сил и нарочно опрокинула воз прямо в лужу. Бедняга крестьянин, и без того измучившийся, вбежал в школу, стал жаловаться учителю:
— Смотрите, что наделали ваши разбойники! Креста на них нет!
Семен Виссарионович был сильно возмущен нашей выходкой. Рассвирепев, он приказал всем ученикам стать на колени и стал бить нас линейкой по рукам, не различая ни правого, ни виноватого. После этого заводилы немного попритихли, но не надолго. Учитель по натуре был тихим, интеллигентным человеком и никак не мог войти в роль деспота-устрашителя.
Ученики нашей школы резко разделялись не только по возрасту, но и по тому, где у кого работали родители. Деревенские ребята из Васильевки составляли компактную группу и как бы противостояли другой группе ребят, чьи родители работали в имении помещика Алчевского. Этих учеников хлопцы-васильевцы презрительно именовали дворянами. Неприязнь к помещикам переносилась и на нас, ни в чем не повинную детвору. Из-за этого нередко возникали распри и ссоры, а иногда и потасовки. Обо всем этом, разумеется, знал Семен Виссарионович, так как обидчики и обиженные не раз жаловались ему друг на друга. Но он проходил мимо этого.
Трудно понять, почему он поступал именно так. Он не пытался разговаривать с нами по этому поводу, примирить, сплотить. Быть может, ему было не до этого, так как он, наверное, глубоко переживал свои педагогические неудачи. Дотянув кое-как до конца учебного года, наш Семен Виссарионович сразу же уехал куда-то и больше не появлялся в наших местах.
Как ни удивительно, за зиму мы все-таки кое-чему научились: писать, читать по слогам.
Во время летних каникул я, так же как и раньше в эту пору, продолжал работать: пахал, убирал навоз, косил, участвовал в уборке урожая. Все это было обычным и привычным для меня делом, и мало что сохранилось в памяти от той поры. Запомнился на всю жизнь лишь один случай, в котором проявилась бунтарская жилка, наследованная мной, как видно, от отца.
Мы, двое взрослых рабочих и я, работали на молотилке, обмолачивали помещичью пшеницу. Работали с рассвета и дотемна. За все это приказчик платил нам жалкие гроши. И вот однажды мы не выдержали: бросили работу и ушли в степь.
— Пусть постоит молотилка, а мы малость отдохнем, — говорили мои товарищи. — Приспичит приказчику — как следует платить станет.
Забившись в скирду с сеном, мы закусили остатками принесенной из дому пищи, а затем уютно расположились на ночлег. Утром нас всех вызвали к управляющему. Он кричал, топал ногами, грозил, но в конце концов согласился увеличить нам оплату, а за простой молотилки приказал сделать вычеты из нашего заработка. Чтобы наказать меня сильнее других («Ишь ты, мелкота, тоже бастовать вздумал!»), управляющий приказал удержать с меня почти весь мой заработок — 1 рубль 20 копеек. Я возмутился несправедливостью, но он не обратил на это никакого внимания и еще раз повторил свое распоряжение приказчику:
— Как сказал, так и делай. Не будет в другой раз со смутьянами связываться.
И тут случилось нечто невероятное. Я потерял всякий контроль над собой. Крикнув что-то оскорбительное моему обидчику, я выскочил на улицу и запустил в окно конторы огромным булыжником. Меня пытались догнать и наказать, но я скрылся в ближней балке и с тех пор стороной обходил этот дом…
Осенью в школе появился новый учитель, тоже Семен, но Мартынович, — Семен Мартынович Рыжков. Он был уже семейным человеком, имел жену, двух дочерей и сына, с ними же жила сестра жены. Спокойный, энергичный, волевой, точный, он сразу покорил наши сердца.
Уже после я узнал, что Семен Мартынович не готовился быть педагогом. Он мечтал о дальних странствованиях, окончил морское училище. Но в первом же учебном, но большом плавании убедился, что его мечте не суждено сбыться: его организм никак не мог привыкнуть к морской качке. Он пытался побороть себя, стойко переносил морскую болезнь, но она изнуряла его, и в конце концов он был вынужден отказаться от морской службы. Он окончил учительские курсы, и работа в школе стала его вторым призванием.
Семен Мартынович был незаурядным человеком, обладал большими знаниями, беззаветно любил свою профессию. В 1906 году он избирался в Государственную думу по списку трудовиков и был одно время даже ее вторым секретарем.
Незаметно новый учитель выявил индивидуальные привычки и наклонности учеников, сумел чем-то заинтересовать, увлечь каждого из нас. Как-то сами собой прекратились шалости, и вот уже, затаив дыхание, мы с увлечением слушали Семена Мартыновича.
При новом учителе и школа преобразилась: стала чище, светлее, и мы, ребята, хоть и в бедноватои одежде, стали более опрятными, подтянутыми. Тетради, книги теперь были не такими потрепанными. Как ему удалось добиться этого, я не знаю, но только все мы полюбили его и привязались к нему. Раньше, бывало, ребята с нетерпением ожидали последнего звонка, чтобы стремглав бежать из школы, а тут стали задерживаться в классе по своей воле и сами иногда просили Семена Мартыновича, чтобы он почитал нам что-нибудь еще. Он всегда читал нам только интересное — раскрывал нам глаза на мир, на жизнь, учил видеть человека с хорошей стороны, уважать его.
Когда Семену Мартыновичу было некогда, он поручал нам самим по очереди читать вслух какую-нибудь подобранную им книгу. Чаще всего это были небольшие рассказы и повести Н. В. Гоголя, И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого, проза и стихи А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, басни И. А. Крылова. Постепенно чаще других чтение стали поручать мне.
— Давай, Клим! — выкрикивали ребята. — У тебя хорошо получается.
Мне было лестно доверие товарищей, и я старался читать, что называется, с толком, с чувством, с расстановкой, подражая Семену Мартыновичу. Часто приходилось брать недочитанную книгу домой и там, в углу, еще засветло или при керосиновой лампе, я с упоением зачитывался той или иной удивительной историей, пока мать не говорила:
— Кончай, хватит, нечего керосин жечь.
Учение давалось мне легко, многое я схватывал на лету, и поэтому увлечение чтением не мешало моей учебе. Вскоре я стал одним из первых учеников в классе. Товарищи стали обращаться ко мне за советами, просили объяснить непонятное, и я оставался заниматься с кем-нибудь после уроков.
Заметив это, Семен Мартынович стал поручать мне не только чтение, но и, если ему надо было куда-нибудь отлучиться, проведение отдельных несложных занятий. Это заставляло меня старательно выполнять домашние задания, твердо заучивать грамматические правила, читать дополнительный материал, который я доставал в семье учителя. Так возникло у меня чувство ответственности и начали вырабатываться некоторые организаторские навыки.
Семен Мартынович старался пробудить в каждом из нас интерес к родной природе, литературе, народным песням. Он искренне радовался, когда у кого-либо из нас проявлялись те или иные способности, старался поддержать и развивать их. По его инициативе мы стали проводить школьные вечера — нечто вроде нынешних выступлений художественной самодеятельности. На импровизированной сцене ребята выступали с чтением стихов, пением, плясками. Все это заранее готовилось, и каждый участник таких вечеров старался выступить как можно лучше. Нередко нашими зрителями были не только ученики, но и их родители.
По инициативе С. М. Рыжкова был создан школьный хор, и мы с увлечением ходили на спевки, разучивали русские и украинские песни. Весть об этом дошла до церковного регента Полякова, человека уже преклонного возраста. Он пришел к нам специально для того, чтобы послушать пение и отобрать голоса для церковного хора. В числе отобранных оказался и я, и должен сказать, что и сейчас не жалею об этом, потому что Фома Поляков научил нас понимать музыку; он сумел так развить наш слух и так поставить наши голоса, что пением нашего церковного хора заслушивались все прихожане. Нас приглашали на свадьбы и другие торжества, и мы были довольны тем, что приносим радость своим односельчанам.
Фома Поляков был незаурядным человеком. Он вышел из крепостной семьи и благодаря своим способностям очень рано проявил себя хорошим певцом и музыкантом. Он играл на нескольких инструментах: на скрипке, фисгармонии и флейте. Оценив все это по достоинству, барин послал талантливого юношу в Петербург. Там он окончил какое-то музыкально-церковное училище и после этого стал регентом барского, а затем церковного хора. Человек высокой культуры и мягкого общительного характера, Фома Поляков часто говорил нам:
— Наш народ любит песни и сам творит их. Учитесь у народа искусству пения и несите людям все лучшее, что у вас есть.
Участие в школьных вечерах и в хоровом пении способствовало нашему духовному развитию и в какой-то мере пробуждало наше самосознание. В этой связи вспоминается такой эпизод. На одном из наших выступлений кто-то из ребят должен был читать басню Крылова «Волк и Ягненок» в переводе на украинский язык. Там есть авторские слова, осуждающие волчий произвол: «Он вовк, он пан, — ему не слид» (раз волк силен, то ему все позволено). Я подсказал пареньку:
— Когда будешь читать эти слова, покажи пальцем на городового, который всегда бывает на наших вечерах.
Он так и сделал, и это вызвало большое оживление у всех зрителей. Вместе со всеми смеялся и аплодировал и сам городовой: он, видимо, так и не понял, в чей огород был брошен камешек. Семен Мартынович сделал вид, что ему ничего не известно о нашей проделке.
С. М. Рыжков был не только талантливым преподавателем и воспитателем, но и подлинным организатором народного просвещения. Особенно ярко это проявилось, когда вблизи станции Юрьевка и деревни Васильевка началось строительство крупного металлургического завода Донецко-Юрьевского металлургического общества (ДЮМО). Вблизи от этих мест открылись огромные каменоломни, и сюда съехались для перевозки камня сотни крестьян с подводами. Однако на эти работы принимались лишь грамотные крестьяне, потому что надо было учитывать объем перевезенного камня и расписываться на каких-то бумагах. У людей появилась неотложная потребность в грамоте, и они буквально повалили в школу и нашли там поддержку.
Вот как вспоминал об этом позднее С. М. Рыжков, находясь за границей[5]:
«Ко мне пачками посыпались просьбы взрослых крестьян научить их читать и писать. Пришлось работать в две смены: днем — с детьми, вечером — со взрослыми. Разумеется, все это даром. Через две недели мужики с грехом пополам выводили свои фамилии. Курс был закончен. Авторитет школы поднялся на недосягаемую высоту. Завелась библиотека, учебные пособия. Алчевская подарила школе волшебный фонарь — тогда большую редкость и в городских школах. Она же высылала из Харькова еженедельно, по указанию школы, новые серии картин.
…Смотреть картины и слушать рассказы приходило все село. Так как школьные классы не вмещали всех желающих попасть на картины, то я стал показывать их на улице, на стене сарая соседа»[6].
Именно в это время Семен Мартынович часто просил меня помочь ему в чтении или в показе картин через «волшебный фонарь» (светоскоп). Это был примитивный показ обычных диапозитивов — картин на стекле, и посвящались они, как правило, историческим, сказочным или практически-жизненным сюжетам. Изображения, увеличенные через линзы «волшебного фонаря», действительно проектировались прямо на белую стену соседнего сарая. Местные крестьяне никогда не видели ничего подобного и смотрели на все это с восхищением. Для них, забитых и темных, «волшебный фонарь» нашего учителя прорезал кромешную тьму, которая царила над нашей Васильевкой, да и над всей тогдашней Россией…
Вскоре школа пополнила свою библиотечку. В ней стало значительно больше произведений лучших русских писателей и поэтов — Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Тургенева, Лескова, Салтыкова-Щедрина, Толстого, Никитина, Кольцова. Постепенно большинство ребят пристрастилось к чтению, а для меня оно стало самым любимым, необходимым занятием.
Иногда учитель давал мне и свои личные книги, которые я по прочтении относил к нему домой. Семен Мартынович разговаривал со мной о прочитанном, подсказывал, что стоит почитать еще, иногда вспоминал свою жизнь. Он и его домашние просили заходить еще. Каждая встреча с этими культурными людьми все более расширяла мой кругозор, открывала передо мной что-либо новое.
Разница в возрасте не помешала нашему сближению. Я глубоко ценил Семена Мартыновича как педагога и человека. Однако уже в 1905—1906 годах мы по-разному оценивали политические события, а в 1915—1916 годах мы и вовсе разошлись с ним в политических убеждениях и почти прервали наши отношения. Но об этом более подробно будет сказано в другом месте…
Подходил к концу второй год моей учебы. Ранней весной, как это часто бывало в селах, в нашей семье стало особенно тяжело: все припасы хлеба, картофеля, овощей, заготовленных на зиму, иссякли, и наступила пора полуголодного существования. Мне да и всей нашей семье стало ясно, что без моей работы не обойтись. И я пошел к учителю за советом.
— Не могу я больше учиться, Семен Мартынович, — сказал я ему, — пойду на заработки.
— А куда? — спросил он.
— Кто его знает, — ответил я. — Может быть, в имении работа найдется — пахать я умею; не будет ничего другого — снова в пастухи наймусь.
Семен Мартынович тяжело вздохнул и положил мне на плечо свою теплую руку.
— Ну что же, Клим, раз надо, так надо, — ободряюще сказал учитель. — Только о школе не забывай. Учиться можно и самостоятельно. Читай книги, заходи к нам. Я и вся моя семья будем всегда рады тебя видеть.
Работать в ту пору приходилось много, но я, пользуясь любезным приглашением, успевал хоть на несколько минут забежать к Рыжковым. И кого бы я ни застал дома, все они искренне интересовались делами и моими, и нашей семьи, говорили со мной как с равным. И от этого я проникался к ним еще большим уважением. Каждый раз я уходил от них с новыми впечатлениями и обязательно уносил с собой какую-нибудь книгу.
Время шло. Наша Васильевка сильно изменилась. На землях Алчевского близ Васильевки и станции Юрьевка Екатерининской железной дороги ширилось строительство большого металлургического предприятия.
Там, где когда-то мы с моим дружком Васей пасли телят, сейчас лежали груды камня, кирпича, бревен, железа, поднимались заводские корпуса, прокладывались дороги. Сюда съехалось огромное количество землекопов, возчиков, каменщиков. Каждый из них делал свое дело: кто копал траншеи, кто подвозил груз, воздвигал стены. Постоянно, днем и ночью, кишел этот человечий муравейник, слышались удары молота, скрип телег, ржание лошадей.
На наших глазах поднимались в небеса заводские трубы, выросли две доменные печи. На большой площади раскинулись заводские цехи — литейный, модельный, кузнечный, столярный, ремонтный, здесь же разместились и вспомогательные службы. Несколько поодаль появились жилые дома. Но стройка не прекращалась. Недалеко от доменных печей, современных по тому времени сооружений, начато было строительство мартеновских печей, бессемеровского и пудлингового цехов. Мы, ребята, еще ничего не понимали в заводской жизни, но эти названия уже прочно вошли в наш обиход.
Строительство металлургического завода ДЮМО велось несколько лет. Готовые цехи и службы немедленно вводились в строй. Подлинным рождением завода стал день, когда дала плавку первая домна. Он был торжественно отмечен.
Вскоре и я пополнил ряды рабочих. Весной 1895 года я окончил Васильевскую школу с «похвальным листом». Как грамотного, меня приняли на завод, рассыльным в заводскую контору.
Так закончилась моя ученическая пора. Но я долго еще вспоминал эти два с половиной так быстро промелькнувших года, давших такой большой толчок моему умственному развитию.
Школа, школа! Как часто вспоминал я потом ее стены, небогатое убранство классных комнат, старенький глобус, по которому мы с Семеном Мартыновичем совершали увлекательные путешествия! Разбуженная школой жажда знаний не покидала меня потом всю жизнь, и я в меру своих сил и возможностей продолжал заниматься самообразованием, не расставался с книгами. Семен Мартынович, с которым я не порывал наших связей и после поступления на завод, умело направлял мое самообразование.
Книги и сама жизнь стали моими университетами, моей академией. И всем, что мне довелось познать и чего удалось достичь, я был обязан в основном книгам, чтению. Однако самой главной моей школой явилось общение с людьми, заводская выучка, пребывание в рядах донецкого пролетариата.
Началась моя заводская жизнь с работы посыльным на металлургическом заводе ДЮМО.
КУРЬЕР-РАССЫЛЬНЫЙ
Возникновение в 1896 году крупного металлургического завода ДЮМО близ железнодорожной станции Юрьевка было лишь одним из проявлений бурного развития молодого в то время Донецкого бассейна. На год раньше был построен Петровский завод в Енакиеве, годом позже вступил в строй металлургический завод в Краматорске, а спустя еще год начал работать Макеевский металлургический завод. Здесь, как и в других местах юга России, непрерывно увеличивалось производство металла и каменного угля, расширялась сеть железных дорог. Буквально на глазах создавался новый промышленный район страны, значительно отличавшийся от старого, горнопромышленного Урала, который возник еще в петровские времена.
Касаясь вопроса о создании горной промышленности на юге страны, В. И. Ленин писал в 1899 году в книге «Развитие капитализма в России»:
«Насколько Урал стар и господствующие на Урале порядки «освящены веками», настолько Юг молод и находится в периоде формирования. Чисто капиталистическая промышленность, выросшая здесь в последние десятилетия, не знает ни традиций, ни сословности, ни национальности, ни замкнутости определенного населения. В Южную Россию целыми массами переселялись и переселяются иностранные капиталы, инженеры и рабочие, а в современную эпоху горячки (1898) туда перевозятся из Америки целые заводы. Международный капитал не затруднился переселиться внутрь таможенной стены и устроиться на «чужой» почве…»[7]
Сочетание отечественного и иностранного капитала в развитии природных богатств Донецкого бассейна накладывало свой отпечаток на весь облик промышленности этого края. Только за период с 1888 по 1902 год в Донбассе возникло 112 иностранных компаний с основным капиталом 316 миллионов рублей. Иностранная буржуазия стремилась укрепиться во всех отраслях промышленности, но особенно усердно прибирала она к рукам русскую металлургию и добычу угля. В ту пору из всех крупных металлургических заводов Юга только два принадлежали русским промышленникам, хозяевами же всех остальных были иностранцы[8]. В 1898 году в каменноугольной промышленности Донбасса в 88 процентах шахт господствовал иностранный капитал[9].
Именно в это время все большую силу набирают в стране монополистические объединения, концентрирующие в своих руках огромную массу капитала и промышленных предприятий. Крупнейшим из них стал синдикат «Продамет», объединивший в 1902 году большинство металлургических заводов юга России и ставший обладателем более 80 процентов производства и продажи русского металла на внутреннем и внешнем рынках. Главную роль в этом синдикате играл франко-бельгийский капитал. Несколько позднее (в 1909 году) возник здесь и другой империалистический спрут — донецкий синдикат «Продуголь».
Все это свидетельствовало о возрастающем в стране засилье иностранного капитала, о непрерывном вовлечении России в сферу влияния крупнейших империалистических государств.
Не был исключением из этого общего положения и металлургический завод ДЮМО. Здесь преобладал французский капитал, и во всех сферах заводской жизни весьма ощутимо чувствовалась рука иностранцев. Тут можно было встретить — и не только среди инженеров и мастеров, но и среди простых рабочих — бельгийцев и французов, немцев и англичан. Как правило, каждый из них получал за одну и ту же работу в несколько раз большую плату, чем русские. Жили они отдельными колониями. Среди них заметно выделялись инженеры и администраторы, которые в отличие от иностранных рабочих, более или менее простых и близких нам по духу, были особенно чванливыми и высокомерными.
Работа в заводской конторе, даже на такой второстепенной и даже третьестепенной должности, как курьер-рассыльный, давала возможность видеть все это в непосредственной близости. Кроме того, здесь сходились нити управления заводом, поступали различные сведения из цехов, иногда проходили деловые совещания, — все это раскрывало мне глаза на многое, о чем я раньше не имел ни малейшего представления.
Обязанности курьера-рассыльного были весьма просты. Вначале я должен был разносить по цехам приказы и распоряжения заводоуправления и доставлять оттуда сводки о ходе работы. Но вскоре основным моим занятием стала ежедневная доставка на почту всякого рода деловых бумаг, подготовленных конторой для рассылки по различным адресам как внутри страны, так и за границу. Одновременно с этим я должен был получать на почте и привозить в контору письма, пакеты и посылки, адресованные заводоуправлению и отдельным лицам, работающим на заводе.
Почтовая контора, или, попросту, почта, находилась в то время в восьми — десяти километрах от нашего завода, в селе Лозовая Павловка. Чтобы своевременно доставлять пакеты и письма, мне дали лошадь. С кожаной сумкой через плечо не без удовольствия восседал я на довольно бойкой лошадке, которая резво бежала по пыльной дороге. Мне, пятнадцатилетнему пареньку, приходилось возить не только официальную заводскую корреспонденцию и письма, нередко мне доверяли отправку и получение крупных денежных переводов и посылок.
Мне нравилась эта работа. К верховой езде я привык еще с малолетства. Было весело и приятно ехать по степи. Но, к моему несчастью, в это время у меня все чаще и чаще стали появляться головные боли. Особенно сильно я их чувствовал во время езды. Приходилось сдерживать лошадь, а иногда спешиваться. Где-нибудь под кустом я пережидал, пока боль хоть немного утихнет. Видимо, это были последствия избиения на Голубовском руднике.
Однажды, привязав лошадь к столбу близ моста, я прилег. На этот раз мне было так плохо, что я находился почти в полуобморочном состоянии.
В это время из Лозовой в Васильевку на паре лошадей, запряженных в экипаж, проезжал порожняком легковой извозчик. Заметив привязанную лошадь, он остановился и разыскал меня. Извозчик меня хорошо знал. Он помог мне подняться, усадил в свой экипаж. Солнце палило очень сильно, и он поднял кожаный навес (в те времена такой навес имелся на каждой карете, фаэтоне, экипаже).
Лошадь мою извозчик привязал сзади экипажа. Находясь как бы в полусне, я не смог предупредить, что она с норовом, не любит понуканий и окриков.
Мы тронулись. Непривычное положение, видимо, вызвало у лошади раздражение. Она встала на дыбы и обрушилась передними ногами на экипаж. Это произошло мгновенно. Почувствовав, как тряхнуло коляску, я открыл глаза и увидел около своего плеча лошадиные ноги. От неожиданности я вскрикнул. Извозчик, резко повернувшись, увидел страшную картину: навес смят и пробит, а лошадь застыла в необычной позе — как бы в остановившемся прыжке.
Извозчику пришлось изрядно повозиться, чтобы сперва высадить меня, а затем успокоить лошадь.
— Ну, брат, счастливый ты человек, — сказал он с облегчением, — ведь на волосок от смерти был. Представляешь, что было бы, если бы конские копыта ударили по тебе. Хорошо еще, что рысаки мои спокойные, а то и нас бы разнесли, и сами перекалечились.
Я попросил извозчика отвезти меня прямо в заводскую больницу, так как почувствовал себя еще хуже. Почту я передал под расписку пришедшему навестить меня конторскому служащему.
После этого случая мне дали другую лошадь — старую, спокойную, степенную. Этот крупный и сильный жеребец всю свою жизнь ходил только коренником в тройной упряжке и никогда не был под седлом. Тем не менее заводские конюхи по указанию главного бухгалтера выделили мне именно этого коня. Делать было нечего, и я стал ездить верхом на этом «скакуне».
Главный бухгалтер завода, немец с довольно странной фамилией — Граф, был нервным, раздражительным, грубым. Сам чрезвычайно пунктуальный, он требовал того же от других служащих. Установив, что я стал ездить на почту дольше обычного и привозить почтовые материалы с некоторым, а иногда и со значительным опозданием, он стал особенно придирчив ко мне. Граф приказал возвращаться в контору к точно определенному времени и даже за малейшие просрочки кричал на меня и грозил всякими неприятностями.
Чтобы избежать этого, я все чаще и чаще стал понукать своего конягу, а иногда и стегал его плетью. Однако и это не помогало: конь упорно шагал своей размеренной поступью, и только изредка его можно было принудить к медленной и тяжеловесной рыси, и то на весьма короткий срок. В этих случаях он покрывался потом, отрывисто и надрывно дышал. Мне было жаль лошадь, немало потрудившуюся на своем веку, но поступать с ней столь жестоко вынуждали бесконечные придирки господина Графа. За это я однажды принял от моего четвероногого друга суровое возмездие.
Связанный с постоянными поездками на лошади, я ежедневно бывал на конюшне, был хорошо знаком с конюхами и считался в их среде своим человеком. Старший кучер Николай Берещанский, пожилой человек, относился ко мне очень хорошо: я дружил с его сыновьями Ананием, Иваном и Павлом, помогал им учиться. Однажды я, как обычно, пришел утром в конюшню. Старший кучер и его помощники, только позавтракав, дымили цигарками под навесом.
— Дядя Николай, — обратился я к Берещанскому, — можно седлать?
Один из конюхов заметил:
— А твой-то и с овсом, наверно, еще не разделался — совсем стар стал, уже не зубами, а языком пищу перетирает.
— Пойди посмотри, — подтвердил дядя Николай.
Войдя в стойло, я похлопал коня по гриве и заглянул в кормушку. И тут вдруг произошло такое, отчего у меня даже сейчас, при воспоминании, пробегают мурашки по телу…