Джузеппе Ди Джакомо
Эстетика и литература. Великие романы на рубеже веков
Значение памяти в «трагическом Христианстве[1]» Фёдора Достоевского
По случаю публикации настоящего издания на русском языке кажется уместным расширить часть, посвящённую Достоевскому: это связано не только с той значительной ролью, которую играет этот писатель в предлагаемых ниже аналитических размышлениях, но и с тем огромным философским и литературным значением, которое оказало творчество Достоевского на русскую культуру начиная с рубежа XIX и XX веков.
1. Достоевский, писатель и философ
В большинстве исследований, посвященных Достоевскому, писатель пропадает из виду на фоне значительной важности его мысли. Нужно отметить, что Достоевский часто исследуется и интерпретируется очень подробно: он рассматривается как глубинный психолог, как теоретик радикального зла, как предводитель возрожденного Христианства, как новатор поэтики романтизма. В его романах каждый находит ключи и иллюстрации для своих теорий, но мало кто учитывает специфику его творчества, тогда как нужно помнить, что Достоевский – в первую очередь романист. Те, кто хочет отыскать в его произведениях универсальный смысл, должны искать его в особенностях письма Достоевского, его уникальных способах рассказывать истории и создавать живых персонажей. Часто же его толкователи напротив сближают писателя с идеями его героев, не принимая во внимание их повествовательное измерение. Без сомнения, к тем, кто считает, что не нужно смешивать романы и теоретические их части, относится М. М. Бахтин; по Бахтину, Достоевский, словно Прометей Гёте, создает не немых рабов, как это делает Зевс, а свободных людей, способных занять место рядом со своим создателем, не соглашаться с ним, а также отворачиваться от него [2]. Так, русский писатель создает существенно новый тип романа – «полифонический» роман, в котором каждый персонаж обладает определенной независимостью во взаимосвязи с автором (и другими персонажами), в некотором роде избегающего «контроля» над героем, и прекращает существование покорного создания, чтобы провозглашать собственные идеи и свой мир личных представлений. Наконец, Достоевский – первый писатель, освободивший своих персонажей от постоянного контроля автора-демиурга. Неслучайно традиционный европейский роман, по Бахтину, это роман монологический: персонажи действуют и говорят в собственной вселенной романиста, и поэтому роман подчиняется внутренней логике, в которой создатель остается высшей инстанцией. В этом смысле, продолжает Бахтин, новая литературная позиция автора в связи с героем полифонического романа Достоевского – это позиция диалога, реализованная до конца; для автора герой не «он» и не «я», а действительное «ты», то есть иное «я», которое автор признает и которое может ему отвечать [2].
На базе полифонической теории Бахтин утверждает, что Достоевский видит и мыслит свой мир преимущественно в пространстве, а не во времени, поскольку фундаментальная категория его литературного видения является скорее не становлением, а сосуществованием и взаимодействием [2]. Отсюда интерес Достоевского к массовым сценам, его тенденция концентрировать в одном времени и месте как можно больше персонажей и тем, а также стремительная скорость действия. Прежде всего, в последних больших романах он способствует сжатию времени и все более сильному ускорению действия, так что сюжет разворачивается в течение нескольких дней. Но время, проживаемое персонажами Достоевского, рассматривается также как проблема – проблема времени и его связи с вечностью. Для верующих персонажей временность, а, следовательно, конечность и смертность человека, всегда сопровождаются болью и страданием, однако вместо того, чтобы ожидать будущую бесконечность, которая освободит и отменит конечность, эти персонажи провозглашают необходимость сохранить это в памяти, спасая ее от забвения. Персонажи-атеисты, напротив, отвергают Бога во имя свободы и будущую вечность во имя вечности настоящей, в которой время упразднено. Они вынуждены противоречивым образом отрицать свободу и смириться со временем, как происходит в случае с Кирилловым в «Бесах». И действительно, его утверждение, что «все хорошо», в то же время включает в себя «все необходимо», а это значит, что для свободы больше нет места. Кроме того, «все хорошо» должно быть показано другим через акт – самоубийство, что приводит к тому, что такая вечность откладывается на будущее и таким образом утверждается то время, которое хотелось изначально отрицать.
Если временность как катастрофическая и стремительная динамика характеризует романы Достоевского, эта трагическая быстрота и в глазах Бахтина становится единственным способом «преодолеть время во времени». Неслучайно Достоевский особенно любит уличные сцены, в которых их многочисленные участники походят друг на друга и порождают ситуацию кризиса. В случае с этими сценами скандалов, повторение которых образует ритм романа и позволяет лучше понять полифонию, не только система композиции Достоевского подчиняется тому, что Бахтин называет «диалогизмом»: полифонический роман – это диалог в полной мере. В отличие от большинства других романистов, Достоевский не использует диалог как введение в действие или как комментарий к нему; этот феномен особенно заметен в «Братьях Карамазовых», где почти каждая глава представляется читателю диалогом между главными героями. Так, название V книги «Братьев Карамазовых», «Pro et Contra», означает невозможность синтеза через диалог, который иначе обозначал бы его конец. Также и монолог определяется связью с другим словом, и неслучайно такой философ Другого, как Эмманюэль Левинас, находился под сильным влиянием Достоевского [18]. Итак, если в традиционном романе сравнительно легко проследить философию автора – психология, диалоги и действие служат однозначным решением поставленных проблем, – у Достоевского, напротив, все происходит так, как если бы герой был не продуктом авторского слова, а предметом слова своего собственного. В итоге любой философский синтез идей главных героев становится принципиально невозможным. Что касается Достоевского-повествователя, нужно заметить, что, будучи создателем самых значимых фигур в нашем культурном мире, он никогда не прибегает к подробному физическому описанию своих персонажей: ему достаточно нескольких фраз. Но, если не знать, на кого похож Иван Карамазов согласно критикам, которые видят в нем гениального философа, это происходит именно с целью оставить все в пространстве его идей, и это также применимо к другим персонажам. И тем не менее телесное измерение не отсутствует в произведениях Достоевского, если не в гибкой действительности: да, тело есть, но в необъективной форме. В действительности, если присмотреться, фундаментальные темы его романов только и говорят о теле: оно проявляется в насилии, болезнях и часто безумных словах персонажей, так что и в более теоретических дискурсах присутствует интенсивная физическая активность.
Рассмотрим в первую очередь то, как произведение Достоевского становится задачей для философии. Несмотря на разницу интерпретаций, выделяются три основных направления: глубинная психология, метафизика зла и свободы и поэтика «другого». И если тема слова и выражения непредметного тела позволяет лучше понять мысль Достоевского, «Братья Карамазовы» главным образом позволяют не только увидеть тело, но и дают нам представление о человеке, полностью подчиненном своему вербальному измерению, иногда невидимому, материальному или интерпретационному. Как бы то ни было, Достоевский предлагает нам размышления о нашей телесной жизни. Спустя несколько десятилетий после смерти писателя Н. А. Бердяев утверждал, что Достоевский – настоящий, «самый большой русский философ», и что русская мысль многие годы живет под его влиянием [3]. Достоевский действительно становится самой влиятельной фигурой философского обновления, которую в 1880–1920 годах знала
Россия. Неслучайно почти все интеллектуалы того времени ссылаются именно на Достоевского. Каждый толкует его произведения, возвращаясь к одному или другому персонажу, чтобы защитить свои тезисы, вследствие чего работы писателя становятся настоящим полем для исследований, а сам он привлекает больше философов, нежели литературоведов. Связь между писателем и философами начинается со встречи Достоевского и В. С. Соловьева в 1873 году. Для Соловьева, как и для Мережковского, Шестова и Бердяева, искусство является источником мысли; потому это поколение мыслителей постоянно цитирует великих писателей XIX века: Гоголя, Тургенева, Достоевского, Толстого и Чехова. «Теоретическое убийство» Раскольникова, духовная чистота Князя Мышкина, «интеллектуальное самоубийство» Кириллова, деспотичное государство Шигалева, новая теодицея Ивана Карамазова – все эти вопросы присутствуют в русской мысли. В более широком смысле можно сказать, что Достоевский отказался сводить фундаментальные человеческие проблемы к одной социальной проблематике.
В 1887 году, шесть лет спустя после смерти Достоевского, Ницше по случайности читает, во французском переводе,
По сути, согласно Бердяеву, если удаётся выделить основные темы философии Достоевского, то можно восстановить путь, который от рассказа к рассказу приводит к разрешению вопросов, поставленных в
2. «Преступление и наказание»: вопрос свободы
Вторым этапом этой диалектики протеста становится момент, когда свобода, провозглашаемая против любой формы разумного контроля, превращается в деспотизм.
Знаменитое описание Санкт-Петербурга в
Влияние радикальных идей на Раскольникова началось приблизительно за шесть месяцев до начала повествования – в то время, когда он написал свою статью «О преступлении», в которой он разделяет людей на два разряда: «обыкновенных» и «необыкновенных»: первой группе соответствуют массы, довольствующиеся своей судьбой – те, кто с покорностью принимают установленный порядок, каким бы он ни был; вторая же группа, представленная немногими избранными, состоит из индивидуумов, требующих разрушения настоящего во имя лучшего будущего (в качестве примеров приведены Магомет, Наполеон и другие). Эти «необыкновенные» люди совершают преступления, признающиеся таковыми на основании старых моральных устоев, которые они, эти люди, силятся изменить, и действуют они во имя лучшего будущего: то есть, они представляются как благодетели человечества, а не его губители. После написания этой статьи Раскольников находится во власти очарования величественного образа личности Наполеона, который, во имя высшего общественного блага, считает себя наделённым моральным правом убивать.
Теория человекоубийства, оправданного во имя великой цели, служит плану убийства только предлогом, подвернувшимся поводом. Подробное представление этой теории Раскольникова будет дано только при первой его встрече с приставом следственных дел, которому поручено дело об убийстве процентщицы. Пристав расспрашивает студента по поводу статьи, которую тот написал о психологическом состоянии преступника в момент совершения злодеяния. То, что более всего в этой статье привлекло внимание следователя – это мысль, излагаемая в конце статьи, где Раскольников выдвигает идею, что отдельные исключительные люди имеют право совершать преступления. Раскольников говорит о том, что преступление, так или иначе, составляет часть гения: если бы Кеплеру или Ньютону, чтобы прийти к своим открытиям, потребовалось бы пожертвовать многими человеческими жизнями, то они обязаны были бы это сделать во имя всего человечества, которому бы эти открытия пошли во благо. Но – возражает ему следователь Порфирий Петрович – это не означает, что Ньютон имел бы право убивать первого встречного для собственного удовольствия, или совершать другие злодеяния; помимо этого, следователь подшучивает над тем, что обыкновенные люди, в особенности молодые, могут вообразить себя гениями и примутся убивать. Оставшись один, Раскольников осознаёт, что истинный гений, который может без угрызений совести пролить кровь во имя великого дела, не задумывается (до) и не терзается (после), потому что истинные гении не задумываются никогда.
Если и правда, что убийство богатой процентщицы помогло бы решить его денежные проблемы и избавить его семью от нищеты, всё же в конце Раскольников признаётся, что его побудили к действию совсем другие мотивы. Преступление, лишённое всякого причинного основания (общественного, идеологического, а также психологического), соответствует жесту чистой свободы, бескорыстному деянию, которое автор его перед собственной совестью оправдывает с помощью целого ряда возможных объяснений. По сути дела, теория «необыкновенных» людей вначале появляется как объяснение, используемое Раскольниковым, чтобы оправдать своё преступление; впоследствии он решает отказаться от этой теории и рассказать правду Соне. Общее толкование философского смысла романа при этом меняется: Раскольников чувствует собственную свободу и приходит к пониманию своего преступления как деяния, не вызванного внешними причинами. Всё значение романа состоит в принятии как таковой этой ни на чём не основанной свободы, не зависящей ни от какой рациональной причины. Именно Порфирий Петрович поможет убийце отбросить ложные оправдания, поставив его перед лицом того, что он совершил. Таким образом, условие «воскресения» Раскольникова в финале состоит в том, что его преступление рассматривается не как роковая случайность и не как приступ сумасшествия, или же попытка применения какой-то теории, но как чистый акт свободы: и тогда он, благодаря любви Сони, сможет открыть душу для высшей свободы. Момент признания Раскольникова Соне представляет собой кульминацию его копаний и поисков в самом себе: действие романа отныне направлено к будущему, а не к раскрытию смысла произошедшего.
Вне всякого сомнения, в
Тогда, с этой точки зрения, в творчестве Достоевского присутствует и тема «я», пытающегося отрицать «другого» в его ина-ковости; именно это делает Раскольников, который принадлежит миру «подполья» и который видит в человекоубийстве способ избавиться от «другого». Причину преступления, по сути, следует искать в желании «я» представить себя как абсолют, отрицая ина-ковость как таковую. Тем не менее, сам Раскольников, вначале пытавшийся с помощью преступления избавиться от «другого», чтобы утвердить абсолютность собственного «я», впоследствии признает незыблемую инаковость «другого», встав перед Соней на колени и выражая таким образом своё осознание того, что неизбывное превосходство другого не может не сопровождаться чувством вины. Соня – это не только образ «другого», показывающий несостоятельность попытки Раскольникова отрицать и уничтожать инаковость: действительно, как мы видим в эпилоге, она, приехав в Сибирь к Раскольникову, осуждённому на каторжные работы, становится для него проводником на пути грешника к воскресению, которым для него является возвращение в общество людей. То есть, именно отношение с «другим» делает роман незавершённым, и в то же время составляет его завершение. В этом случае можно сказать, что концепция Бахтина о полифоничности оправдывает как незавершённость таких романов на уровне текста, так и их завершённость на уровне смысла – то есть завершённость, дающуюся вне текста, а именно в жизни. Чисто в традиции романа XIX века Достоевский заключает свою книгу эпилогом, благодаря которому существование главных героев выходит за пределы сюжета, ограниченного признанием Раскольникова. События в эпилоге разворачиваются полтора года спустя после двойного убийства: главный герой уже девять месяцев находится в сибирском остроге, и именно Соня откроет перед ним возможность начать новую жизнь.
3. «Идиот»: вопрос искупления
Сюжет
Всё происходит так, как если бы времяощущение в сознании князя, отрицающем время настоящего момента, распространилось бы и на все прочие сознания, и приблизило бы наступление в мире окончательного хаоса. Обращение к Апокалипсису Иоанна Богослова – которое, пусть и в другой форме, вновь появится в
В
Как бы то ни было, его отказ от общества не привёл ни к какому воскресению, и после его возвращения в Швейцарию говорится о полном угасании его мыслительных способностей. Как объяснить такое противоречие между величием замысла и неудачей в его осуществлении? Может быть, дело в том, что следует рассматривать этот роман как некий литературный философский
Светлые образы последующих произведений будут серьёзно отличаться, вплоть до того, что Достоевский покажет, что невинность, даже детская, – это всего лишь миф. Тем не менее, возвращаясь к
То, что произошло, является в существенной мере развитием его болезни при соприкосновении с пагубной средой; понятие «заразы» лучше всего описывает процесс преобразования, которому подвергается сознание князя: эта зараза прогрессирует, она невидима и неотвратима, но имеет явные признаки и выраженные последствия, становясь категорией, способной объяснить другие романы Достоевского – как, например,
Усматривая в Мышкине тип Христа, можно вновь отметить близость Ницше и Достоевского. По сути, Ницше считал, что весть Христа была плохо понята, и Церковь была воздвигнута на основе принципов, искажающих первоначальную весть, являющуюся словом Евангелия. Как для Достоевского в
Говоря другими словами, он живёт в эсхатологическом напряжении, составлявшем (и составляющем по-прежнему) душу ранней христианской этики, учение которой об
Примечательна сцена, когда Мышкин и Рогожин оказываются перед копией
Здесь Достоевский хочет просто сказать нам, что Спаситель, снятый с креста, поколебал религиозную веру Рогожина; описывая веру и просветление как бессознательную и абсолютно непостижимую потребность в сердце русского человека, Достоевский указывает нам, как следует толковать финальное поражение и трагический исход Мышкина: он, Мышкин, прекрасно осознаёт, что когда возобновятся его эпилептические припадки – за ними настанет ухудшение, помрачение сознания и идиотизм, и всё это неминуемо приведёт его к катастрофе. В конечном счёте, ценности христианской любви и религиозной веры, воплощённые в Мышкине, слишком глубоко необходимы духу русского человека, чтобы их отменяла практическая несостоятельность поражение князя, и чтобы им угрожали рассудочность, убийство или святотатство. Ипполит – первый портрет из галереи метафизических бунтарей, созданной Достоевским: по сути, он бунтует не против общественного порядка, но, предвосхищая Кириллова и Ивана Карамазова, восстаёт против мира, в котором смерть – а значит, непрекращающиеся страдания людей – это неизбежная действительность.
Ипполиту не достаёт религиозной веры князя в конечную гармонию мира; по этой причине он не может прийти к трансцендентности сам, что является секретом просветления князя и той реакции, которую он вызывает у окружающих. В этом отношении контраст между князем и Ипполитом лучше всего иллюстрируется их различной реакцией на главный религиозный символ романа, а именно на
То есть, для Достоевского не в произведении искусства – посредством красоты – возможно воплощение смысла; смысл может быть дан только в бессмысленности мира и жизни. В одном месте в
4. «Бесы»: вопрос человекобога
Насилие – один из главных элементов романов Достоевского; оно не появляется эпизодически в каких-то сценах или актах насилия, но составляет саму плоть его произведений, находя отражение в их построении, в неистовости героев и стремительности развития диалогов: его нельзя чётко определить, и, тем не менее, оно повсюду. Как в
Вначале понятие об этом неявном и неопределённом большинстве может быть составлено только на слух, поскольку его существенную часть представляют именно слухи, то есть сумбурные слова, правдивые или невероятные, доносящиеся кругом и пришедшие со странными шепотками на замену прежнему молчанию; так, ясные слова уступают место слухам неизвестного происхождения, которые передаются всем и вся, без того, чтобы кто-то взял за них на себя ответственность, и охватывают весь город. Умножение этих слухов и их постепенное распространение приводит в финале к ряду взрывов – пожару, обнаружению убийства Лебядкиных – которые толкают ту же толпу на растерзание Лизаветы, утверждая таким образом успешность революционной стратегии «заражения» – порождения насилием насилия: в итоге, слухи, подстрекаемые нигилистами, ширятся вплоть до финального возгорания. Никогда прежде у Достоевского не возникало такого совпадения между основной темой романа, революционной заразой, то есть способом повествования посредством использования слухов и сплетен, и изложением, гораздо более явственным на слух, чем наглядным, повествуемых событий, и это свидетельствует о том, насколько, кажется, слышать насилие – ещё сильнее и трагичнее, чем видеть его. По сути, в этом романе существенную роль играет ещё и движение, являющееся прообразом и представляющее беспорядочное насилие, насаждаемое нигилистами: пляска смерти этих масок вовлекает в головокружительное движение упорядоченное общество, утаскивая всех героев в пропасть.
В
5. «Братья Карамазовы» и Легенда о Великом Инквизиторе
Несмотря на то, что у Бердяева вопрос свободы рассматривается как основной в «философии» Достоевского, чтобы получить исчерпывающее представление о лейтмотиве размышлений писателя, необходимо обратить пристальное внимание на его последний роман. Именно «Братья Карамазовы» завершают картину: даже такой тяжеловесный роман оставляет ощущение незаконченности, проистекающее, может быть, из самой манеры письма Достоевского, который работал на накопление, отрывок за отрывком, возможно, без полностью оформленной идеи с самого начала. Известно, что, по замыслу Достоевского, «Братья Карамазовы» должны были закончиться личной историей Алеши – самого младшего из братьев, призванного для искупления. В реальности этого не случилось, и роман остался в этой перспективе только подготовкой. Несомненно, «Братья Карамазовы» являются сложнейшим сплетением драмы Духа, в которой участвуют Иван и Алеша и с которой связана тема добра и зла, веры в Бога и нигилизма, и драмы Плоти, в которой участвует другой брат, Дмитрий, и отец Федор Павлович, антагонисты неудержимой страсти к женщине – Грушеньке. «Поэма о Великом инквизиторе» (книга V, глава 5) относится к первой драме и содержит своего рода философский трактат, который находится внутри романа, но может восприниматься и отдельно от произведения. «Легенда» (по определению Розанова), соединяющая первую и вторую часть, представляет введение в трагическое действие, теоретизацию нигилистического «все дозволено», которое приводит к отцеубийству. Ей предшествует встреча в трактире двух братьев, Ивана и Алеши, которые в первый раз сталкиваются лицом к лицу. Эта встреча демонстрирует все духовное и интеллектуальное противостояние эпохи, в которую был написан роман. С одной стороны, это атеистическая точка зрения и близость к Западу, воплощенные в Иване – интеллектуале, глядящем на наследие Просвещения; с другой – национальная ортодоксальность русского христианства, представленная Алешей, подопечным старца Зосимы. Алеша, убежденный христианин, разговаривает с Иваном, своим братом и блестящим интеллектуалом, который провозглашает мятеж не против Бога, а против Создания. Он не может допустить идею будущей вселенской гармонии в небесном царстве, если к этому счастью нужно готовиться через безрассудное мучение, какому подвергается, например, беззащитный ребенок, мучимый жестокими взрослыми.
Интерес, который вызывает у Ивана разговор с братом, обусловлен его сомнением: как можно иметь веру в Бога, если нет веры в мир? Обычно именно вера в Бога в своем провиденциальном присутствии делает мир приемлемым, и если принимается Бог, то принимается и мир. Иван же наоборот отрицает мир и, таким образом, Бога, и причиной отказа является наличие в мире абсолютной и совершенно безрассудной несправедливости. В действительности Ивана не интересует, существует ли Бог или нет; его главная проблема – существование в мире неоправданного зла: в этом заключается его большая новизна. Основным пунктом его рассуждений является безумное и незаслуживающее оправдания зло; приводимые примеры относятся к боли, сознательно причиненной невинным, которые являются таковыми, поскольку не знают, что есть добро и зло. Иван провоцирует веру брата: «…и все живое и жившее воскликнет: “Прав ты, Господи, ибо открылись пути твои!”»; и добавляет: «Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу». Следовательно, для него неприемлемо перенесение справедливости на неопределенное время, в котором могла бы реализоваться вселенская гармония, и именно относительно этой мысли Иван формулирует свою знаменитую фразу: если мир таков, «свой билет на вход спешу возвратить обратно». Таким образом, проблема не в том, существует ли Бог или нет, но это связано с существованием зла и, прежде всего, зла безумного, которое заставляет страдать невинных. С другой стороны, если бы Бог мог остановить руку тирана, если бы он не допускал несправедливости, где бы была свобода? Здесь у Достоевского появляется большая тема свободы как конструктивного элемента человеческого состояния, которое существует постольку, поскольку существует разница между добром и злом. В этом и есть трагическое значение человеческой природы: она желает свободы, но свобода непременно питается добром и злом; следовательно, зло не есть пустота или отсутствие добра, каким представляется в классическом томистическом видении. Как подчеркивает Бердяев, все творчество Достоевского – это ответ на основное возражение против Бога, или существование добра и зла [3]. Ответ Достоевского парадоксален: Господь существует именно потому, что в мире есть добро и зло, и это то же самое, что говорить, что необходимость смысла можно чувствовать только внутри не-смысла. Если бы мир был хорошим и справедливым, в Боге не было бы необходимости, а это значит, что Бог существует, когда существует свобода. Так, свобода – это трагическая судьба человека и мира, с момента, когда даже Бог требует, чтобы он сам был поставлен под вопрос, в том смысле, что сам Бог должен быть свободно принят.
Именно радикальность нигилизма Ивана предоставляет Достоевскому возможность опровергнуть этот нигилизм через «возможность отрицания», которая проявляется именно в «Легенде о Великом инквизиторе» и предшествующей главе. Отсюда взаимосвязь между двумя частями, поскольку без трактовки бессмысленного страдания «Легенда» оказалась бы непонятой. Дело в том, что Иван открыто выражает свой нигилизм, приводя аргументы против дела Творца как создателя, так и искупителя; если первая часть обличает крах создания, то вторая – спасения. Согласно рассуждениям Ивана, в самом деле, с одной стороны несостоятельность Бога как создателя вызвана существованием бессмысленного страдания, которое делает мир неприемлемым, а с другой – несостоятельность Христа как спасителя зависит от того факта, что он, возложив на человека непосильное бремя свободы, не освобождает его от боли, а только усиливает его несчастье.
Таким образом, именно из любви к человечеству Иван отрицает и сотворение, и искупление; и в «Легенде» он вверяет задачу освобождения человечества от боли «исправителям» сотворения и искупления, т. е. мирской Церкви и социализму, которые действительно его любят и заботятся о нем. В этом смысле, победа Великого инквизитора стало бы подтверждением, что Бога не существует, а старания Христа были бы сведены на нет. Согласно Алеше, именно бессмысленное страдание, – как он возмущенно заявляет во время спора, – заставляет чувствовать необходимость искупления и если только Христос может получить это искупление, то потому, что Иисус, не стараясь найти объяснение боли, «принимает ее на себя». Христос, который страдает и на кресте чувствует себя покинутым Богом, не может победить зло и боль; всякая необходимость освободить конечное, всякое объяснение, пытающееся перенести конечное в бесконечное, таким образом отрицаются. Человек, обреченный на смерть, в то же самое время обретает спасение в своей смертности: покинутость [Богом] есть знак этой смертности, от которого не может избавить никакое искупление. Утверждение Ивана и Зосимы, что необходимо прежде всего любить жизнь, а не смысл жизни, содержит в себе осознание того, что к проблеме бессмысленности, т. е. жизни, надо подходить не с точки зрения смысла: только в самих зле и бессмысленности заключен смысл.
В «Легенде» свобода не только жива, но и рассматривается как философская тема, получая в ней более глубокое объяснение. И здесь поднимается простой и радикальный вопрос, связанный с тем, что человек нуждается в свободе. С точки зрения Ивана, не только проблема зла препятствует каждому будущему примирению, он не может даже принять идею спасения через любовь; невозможность любить тех, кто виновен или причастен к злу, приводит его к отрицанию искупительной любви Христа. В этом смысле Иван добровольно помещает себя на край стратегии спасения, которую создает Бог-Человек и о которой говорит Бердяев. Этому Алеша противопоставляет то, что в теологии называется «аргумент Креста»: есть существо, которое может и имеет право простить жестокость людей, совершенную против невинных. Это Бог-Человек, несправедливо подвергший себя мучениям, униженный распятием – принявший все это во имя спасения людей. По мнению Алеши, «существо это есть, и оно может всё простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за всё». Образ Христа противопоставляет бунту Ивана имманентное прощение самого мира, освобождая человечество «изнутри» благодаря воплощению Бога и Его жертвоприношению. Как идеал мира без греха, так и концепция воздействия в воззрении Ивана кажутся не способными противостоять главному аргументу христианства, выдвинутому Алешей. Иван, как будто предвидев этот христианский ответ на его обвинения в сторону Бога и мира, готовится рассказать притчу собственного сочинения, ту самую «Легенду о Великом Инквизиторе», которая является своего рода полемическим ответом и поэтическая и философская обширность которой имеет мировую значимость. Действие разворачивается в Испании XVI века, где народ находится в угнетении и подчинении. Внезапное появление Христа в Севилье переворачивает все с ног на голову: люди сразу же узнают Иисуса, который совершает несколько чудес. Тогда Инквизитор приказывает взять его под стражу и отправляет в тюрьму, при этом толпа не осмеливается никак отреагировать. Ночью Инквизитор совершает визит к своему пленнику и объявляет ему, что завтра тот будет сожжен на костре как еретик. Неожиданное возвращение Спасителя рискует подорвать общественный, моральный и духовный порядок, который в течение веков устанавливала Церковь. Ей удалось сделать так, что люди отреклись от своей свободы: ее они возложили на алтарь самой Церкви, которая, таким образом, теперь сама отвечает перед Богом.
В общем и целом, речь идет о философском выборе, а не об идеологическом утверждении господства. В перспективе Инквизитора сам Христос отказывается избавить человека хотя бы от минимальной части свободы, и именно из-за этого Он виновен в высокомерии и презрении к большинству людей (их Инквизитор называет «отверженными»). В этом смысле свобода предстает как навязанный дар, который несет с собой душевные мучения и несчастье людей. Христос отказывается кормить род человеческий из уважения к его независимости, и именно поэтому не навязывает никакие земные порядки. Но в этом смысле, кажется, что Христос обращается только к тому небольшому количеству людей, которых можно назвать «избранными». Неслучайно Инквизитор указывает на то, что религия свободы предназначена только для круга избранных, игнорируя то, что большая часть человечества – отверженные – неспособны вынести бремя свободы. Для этих слишком слабых людей Церковь готова взять на себя тяжесть совершенных ими грехов и освободить от душевных страданий. Таким образом, зло должно быть отделено от всякой мысли о свободе и оправдано в этих пределах, то есть объяснено с точки зрения социального детерминизма. Тогда каждое отклонение будет оправдано, и люди заживут в повиновении и спокойствии благодаря жертве Церкви. В итоге Инквизитор предстает как «святой» деспотизма, принося себя в жертву, как Иисус на кресте, для всеобщего спасения и счастья. Во имя всей Церкви ему не остается ничего другого, кроме как удовлетворить просьбу людей, которые попробовали предложенную Христом свободу: кто-то, как Ставрогин, утомившись безграничной свободой, покончил с жизнью, некоторые уничтожили друг друга, а другие, изнуренные и несчастные, приползли к порогу Церкви и к ее представителям, умоляя избавить их от свободы, которая приносит только конфликты и внутренние страдания. Так Инквизитор объясняет пагубный результат свободы, которую, если верить Поэме, невозможно выносить и от которой нужно избавиться. Таким образом, Христос, его жертва, прощение, которое он предлагает, и свобода, которую он дает следующему за Ним человеку, являются ничем иным, как химерой. Тем не менее, образ Христа, представленный Иваном, подводит Алешу к тому, чтобы подтвердить, что Поэма Ивана является уже не злословием, а восхвалением Христа, и поцелуй, который Иисус дарует своему врагу, похож на победу.
Согласно Бердяеву, приход Христа в историю современного человека дает ответ на вопрос о свободе. Как показал главный герой «Преступления и наказания», свобода, стоящая в основе человечности, может служить и разрушению других. Так как никакое моральное предписание не может заставить человека делать добро, свобода рискует превратиться в произвол и, следовательно, в насилие. Но разве возможно разработать этику, отвергнув все моральные предписания, внешние и внутренние субъекту, не ограничивая его свободу? Может ли быть установлена общая истина, принятая всеми мыслящими индивидами, когда «человек из подполья» отрицает самые элементарные законы логики? Дело в том, что, как всегда подчеркивает Бердяев, недостаточно принять истину, то есть Бога, а необходимо принять ее «свободно» [3]. Фигура Христа предлагает решение с помощью идеи «воплощения»: свобода, которая идет от Господа и указывает человеку путь к благу, не может прийти извне – она должна быть получена при участии Христа в человеческой природе. Человечность Бога-Человека, муки распятия, которые никого не заставляют их признать, направляют нас к Богу без принуждения. Человеческая любовь к Христу делает возможной божественную любовь к человеку, подобию Бога, и дает личности одновременно независимость и стремление к добру. Следовательно, по Бердяеву, решать апории необходимой свободы следует через понятия «воплощения», «жертвы» и «воскресения». И здесь для последнего решения проблемы свободы становятся необходимыми евангельские концепты, а Достоевский может рассматриваться, все так же согласно Бердяеву, как христианский писатель. О понимании «трагического Христианства», которое может оказаться толкованием подлинных Западной и Восточной традиций, а не всего лишь «новым Христианством», интересно писал в последние годы итальянский исследователь С. М. Капилупи [1].
Инквизитор объясняет, что человек, лишенный свободы, счастливее, чем свободный человек, поскольку духовная свобода, которую Христос хотел предложить людям, не может принести им ничего, кроме несчастья и отчаяния. Вспоминая искушения Христа в пустыне, Инквизитор открыто выражает одобрение дьяволу: отказавшись превратить камни в хлеб, Христос не захотел принять подчинение людей; отвергнув соблазн броситься со скалы и быть спасенным ангелами, он отказался покорить людей чудом; не приняв предложение править во всем мире, он решил не использовать «ключ Цезаря», чтобы установить свой авторитет. Эти искушения, напротив, представляют свободный выбор Церкви сохранять человека в блаженном счастье и оберегать его от душевных мучений, которые влечет за собой свобода. Кроме того, Инквизитор утверждает, что он относится к числу тех, кто взялся за исправление христианской деятельности во благо человечества. В конце концов, Инквизитор молчит в ожидании ответа Пленника, который все это время не произносил ни слова, и молчание Христа – это евангельское молчание, как то, которое было перед Пилатом. В финале «Легенды», после того, как Христос поцеловал старого Инквизитора в «бескровные уста», тот открывает дверь темницы, и пленник уходит в «темные стогна града». Вернувшийся Христос знает, что зло и страдания мира неискупимы и могут быть лишь разделены между людьми. «Легенда» показывает нам не Христа Спасителя: Иисус пришел, чтобы напомнить людям об их страдании и необходимой нравственности. Дело в том, что страдание не просит быть искупленным, а сохраняется в памяти, которая является противоположностью искупления, поскольку если искупление претендует на то, чтобы избавить нас от боли, то помнить значит наоборот сохранить боль в себе, поддерживая ее как таковую.
В эпилоге почти всех романов Достоевского вырисовывается идея «общности», «братства», «рая на земле», которые являются всеобщим участием в страданиях других. В таком случае эпилог – это не момент, в который обретенный свет представляет собой преодоление тьмы. На самом деле, этот свет, проходящий сквозь мрак – боль, страдания, грех, сомнение – закладывает в память необходимость сохранить их след, тем самым «спасая» от искупления, которое бы их аннулировало и перечеркнуло те конечность, условность и смертность, которые делают человека человеком. На последних страницах «Братьев Карамазовых» Алеша на могиле Илюши обращается к пониманию памяти. Юному Коле, который спрашивает, правда ли мертвые воскреснут и вновь увидят друг друга, Алеша отвечает: «Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу всё, что было». Кроткий, чистый сердцем верующий человек
Итак, «сила отрицания» Достоевского заключается в том, чтобы поместить не-смысл внутрь самого Бога, самого Христа, который страдает и умирает: таким образом, радикальный не-смысл поворачивается своей собственной внутренней стороной. Суть в том, что Достоевский верит не в истину как прозрачное отражение самой истины, а в истину, которая воплощена во Христе и которая не «доказывается», а «показывается». Это то, что мы видим в «Легенде»: Христос все время молчит, потому что истина воплощена и показана в нем самом и потому что она, как таковая, может быть только разделена, а не познана. Истина же Великого Инквизитора – это истина, которой требуются слова, и потому она должна быть доказана и, следовательно, может быть только навязана: в первом случае истина заключает в себе свободу, а во втором – лишает ее. Как к смыслу и, следовательно, истине приходят через не-смысл и сомнение, таким же образом прийти к вере можно только через «игольное ушко» атеизма, который неслучайно для Достоевского находится намного ближе к вере, чем обычно принято думать. По этой причине у писателя проявляется «трагическое Христианство», поскольку для него путь страдания – это путь Бога, достичь которого можно только через боль. Если Господь является «преодолением» зла, то Он является таким именно потому, что Он есть Память о нем, и в каком-то смысле сохраняет его; а если бы Господь упразднил в итоге зло, то Он бы окончательно обидел тех, кто был побежден этим злом. Путь боли и страдания – это
6. «Братья Карамазовы» в прочтении молодого Лукача
Обращение к Достоевскому является центральным в размышлениях молодого Дьердя Лукача; творчество писателя является для Лукача непредставлением искуплением завершенности (не-смысла) через форму (смысл), а растворением формы через радикализацию конечного мира. Так, последние строчки «Теории романа», в которых говорится о Достоевском, не означают открытие утопической перспективы: на самом деле для Лукача творчество писателя не представляется возвращением к органичности греческой поэзии и идентичности сущности и существования, где момент не-смысла растворен в смысле [12; 13]. Если роман в совокупности своего создания показывает стремление бессмыслия, то есть самой жизни, к смыслу, то произведения Достоевского такой отсылки к смыслу не демонстрируют – поэтому «Достоевский не писал романов» – а «представлял», «воспроизводил» мир, «покинутый Богом». Речь идет о мире, который больше не стремится к «тотальности» (к смыслу), но который покинут к бессмыслию и в котором «отчаяние» Господа (то есть безверие в Бога) является знанием о невозможности всякого искупления и всякого примирения. И это, безусловно, возможный мир, в котором одно «здесь и сейчас» не отсылается к другому, то есть не стремится к смыслу, отличающемуся от его, но устанавливает себя как единственный возможный смысл. Таким образом, мы имеем связь с нигилистической концепцией, которая выходит за рамки атеизма. На самом деле отрицание Бога всегда влечет за собой потребность в Боге: поэтому, говорит Достоевский, атеисты также являются теистами; нигилисты же наоборот «равнодушны», то есть «те, кто будут извергнуты из уст Господа»: они не отрицают ни смысл, ни философию, но упраздняют сам вопрос смысла и философии, который решается «здесь и сейчас».
Однако если нигилизм исключает философию и смысл, это потому, что от них он имеет метафизическую концепцию: философия отрицается как все объясняющая теория, а смысл также отрицается, как последнее оправдание условности и случайности мира. Признавая только «здесь и сейчас», нигилизм исключает смысл, поскольку исключает «отсрочку», и в этом смысле философская проблема смысла заканчивается логическим решением истины как соответствие. Поэтому нигилизм Ивана Карамазова в итоге есть одно и тоже, что «эвклидов ум», то есть дискурсивный ум, который действует через доказательство и подразумевает в себе понятие логической истины.
Но если нигилизм – это результат отказа от философии как необходимое примирение контрастов, то Достоевский, именно доводя до крайности нигилизм, выворачивает его наизнанку: эта радикализация «способности отрицания» ставит вне игры любую диалектику гегелианского типа. И именно потому, что проблема Бога составляет единое целое с проблемой смысла и с проблемой самой философии, эта способность отрицания влечёт за собой представление о философии не как о метафизике, а скорее как о вопрошании о смысле из глубины бессмысленного, о существовании Бога из глубины атеизма, и вот поэтому его работа рассматривает две бездны: бездну сомнения и бездну веры.
В
В отличие, следовательно, от романа, который есть выражение диссонанса между смыслом и миром, произведение Достоевского показывает воплощение царствия небесного на земле, о котором говорит старец Зосима. В самом деле, в
Труд Достоевского является, таким образом, воспроизведением бессмыслия мира и, с этой точки зрения, можно сказать, что Лукач видит в Достоевском конец образцовости в искусстве: то есть у Достоевского смысл получается из этого образцового представления, которым является искусство, и «отдаётся» тому же бессмыслию мира. И однако же именно в
Предисловие
Предпосылки к этой книге следует искать в потребности заново открыть в размышлениях молодого Лукача о романе – зачастую несправедливо забытых или неверно понимаемых – возможность переосмысления предметов и вопросов великой и поразительной философской актуальности: как, например, отношение между смыслом и бессмысленностью, и между искусством и жизнью; предметов и вопросов, рассматриваемых не напрямую, а в перспективе публицистического и критического типа, избегающей каких бы то ни было претензий систематического и метафизического толка.
В книге излагается гипотеза, что великие романы, появившиеся с конца девятнадцатого по первую половину двадцатого века, в общих чертах сводятся к двум повествовательным направлениям, согласно которым развивается модернистский роман. Эта гипотеза делается на основании анализа
Для романов, принадлежащих первому направлению, которое я обозначил как «направление-Флобер», характерно присутствие элемента размышления и тема поисков смысла, или же целостности, внутри самого произведения. Романы, принадлежащие второму направлению, определённому мной как «направление-Достоевский», лишены этих элементов: в них не делается попыток преодолеть бессмысленность мира, и поскольку сама возможность отличить смысл от бессмысленности является бесполезной – поиск смысла понимается как задача, относящаяся к жизни в её контингентности.
Если элемент размышления, характерный для романов «направления-Флобер», стремится превратить эти романы в самые настоящие романы – вплоть до момента, когда они оборачиваются антироманами, – то отсутствие подобного элемента в произведениях, следующих «направлению-Достоевский», делает из них не-романы.
Кроме того, книга предлагает в качестве сравнения анализ размышлений других теорий о романе – в частности, Рикёра и Бахтина; однако, этот анализ не претендует на полноту, и более того, я признаю, что при обсуждении этих авторов в начале части, посвящённой «направлению-Флобер» и в части, посвящённой «направлению-Достоевский», некоторые аспекты их размышлений я рассмотрел ещё более радикально. Однако я точно так же убеждён, что именно некоторая радикализация часто позволяет пролить свет и взглянуть по-другому на ряд особенно плодотворных аспектов определённых размышлений.
Таким же образом, литературные труды, предлагаемые к прочтению, были отобраны по их показательности в отношении к вопросам и проблемам, выдвинутым в ходе анализа, который никаким образом не претендует на историческую и монографическую полноту.
Кроме того, я считаю нужным подчеркнуть, что в своём зрелом творчестве Лукач вновь обратится – уже с совершенно другим взглядом – к некоторым авторам, в молодые годы побудившим его к размышлениям, с тех пор значительно изменившимся. Эта работа во многом опирается именно на размышления молодого Лукача, и даже с какой-то точки зрения ими продиктована.
Для обзора современной литературы (который, впрочем, не входит в рамки этой книги) идея двух направлений может работать как многогранный ключ к пониманию – подумайте о творчестве Жоржа Переса с одной стороны и Томаса Бернхарда с другой, – однако, остаётся фактом, что такая идея не должна пониматься и применяться как жёсткая схема. Это подтверждает и тот случай, когда повествовательные формы находятся на пограничных между двумя направлениями территориях, представляя собой, в иных случаях, феномен взаимопроникновения, или периодического слияния: так, как происходит, например, в некоторых произведениях, в которых повествовательный элемент смешивается с потребностью привнести в жизнь задачу поиска смысла в бессмысленности.
Таким образом, будучи далёкой от попыток классифицировать и объяснять литературные произведения, отсылка к двум направлениям предполагает выявить внутри самих произведений те рамки, с помощью которых они рассматривают вопросы и проблемы, проходящие красной нитью через книгу: обнаружение смысла, временность, конечность, память.
Именно тема памяти может послужить примером различия между двумя направлениями романа: действительно, если в
Хочу поблагодарить Чечилию Делла Санта и Лоренцо Гаспаррини, которые на последнем этапе подготовки книги оказали мне неоценимую помощь своими советами, вычитыванием текста, его компьютерным переложением.
Эстетика и литература
Ниже приводится список использованных в тексте сокращений, которые в цитатах сопровождаются номером страницы издания, указанного в библиографии.
АЕ Bachtin 1988 (Autore e l’eroe)
Diario Lucács 1983 (Diario 1910–1911)
ER Bachtin 1979 (Estetica e romanzo)
EH Lucács 1971a (Estetica di Heidelberg)
D Bachtin 1968 (Dostoevskij. Poetica e stilistica)
FA Lucács 1971b (Filosofia dell’arte)
Inn Beckett 1996 (Trilogia. Innominabile)
MD Lucács n.p. (Manoscritto-Dostoevskij)
T Beckett 1996 (Teatro)
PS Lucács 1981 (Povertà di spirito)
De Dostoevskij 1958-63b (I demoni)
SR Lucács 1995 (Scritti sul romance)
FK Dostoevskij 1993 (I fratelli Karamazov)
TdR Lucács 1994 (Teoria del romanzo)
I Dostoevskij 1958-63c (L’idiota)
TGT Musil 1996 (Romanzi brevi, novelle e aforismi. I tormenti del giovane Törless)
MS Dostoevskij 1958-63a (Memorie dal sottosuolo)
UsQ Musil 1957 (L’uomo senza qualità)
MB Flaubert 1993 (Madame Bovary)
CSB Proust 1974 (Contro Saint-Beuve)
Ded Joyce 1974a (Dedalus: ritratto dell’artista da giovane)
JS Proust 1970 (Jean Santeuil)
GD Joyce 1974b (Gente di Dublino)
OFF Proust 1963 (Alla ricerca del tempo perduto. All’ombra delle fanciulle in fiore)
GS Joyce 1974c (Le gesta di Stephen)