…он (Кюхельбекер) воспитывался в Лицее с Пушкиным, Дельвигом, Корфом и др., успел хорошо в науках и отличался необыкновенным добродушием, безмерным тщеславием, необузданным воображением, которое он называл поэзией, раздражительностью, которую можно было употреблять в дурную и хорошую стороны. Он был худощав, долговяз, неуклюж, говорил протяжно с немецким акцентом… Пушкин любил Кюхельбекера, но жестоко над ним издевался. Жуковский был зван куда-то на вечер и не явился. Когда его спросили, зачем он не был, он отвечал: «Мне что-то нездоровилось уж накануне, к тому пришел Кюхельбекер, и я остался дома». Пушкин написал:
За ужином объелся я,
Да Яков запер дверь оплошно,
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
Кюхельбекер взбесился и вызвал его на дуэль. Пушкин принял вызов. Оба выстрелили, но пистолеты были заряжены клюквою, и дело кончилось ничем. Жаль, что заряд Геккерна был не клюквенный…
Кюхельбекер стрелял первым и дал промах. Пушкин кинул пистолет и хотел обнять своего товарища, но тот неистово кричал: стреляй, стреляй! Пушкин насилу его убедил, что невозможно стрелять, потому что снег набился в ствол. Поединок был отложен, и потом они помирились…
(В последний раз Пушкин и Кюхельбекер встретились на станции Залазы 15 октября 1827 года. Пушкин ехал из Михайловского в Петербург. Декабриста Кюхельбекера везли как государственного преступника в крепость Динабург. Пушкин описал эту встречу в дневнике): «На… станции нашел я Шиллерова “Духовидца”, но едва прочёл я первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. “Вероятно, поляки?” – сказал я хозяйке. “Да, – отвечала она – их нынче отвозят назад”. Я вышел взглянуть на них.
Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошёл высокий, бледный и худой молодой человек с чёрною бородою, в фризовой шинели, и с виду настоящий жид – я и принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие: я поворотился к ним спиною, подумав, что он был потребован в Петербург для доносов и объяснений. Увидев меня, он с живостью на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и с ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что везут их из Шлиссельбурга, – но куда же?».
(Фельдъегерь, обругавший Пушкина, был некто Подгорный. 28 октября 1827 года он написал об этом случае рапорт.): «Отправлен я был сего месяца 12 числа в гор. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто Пушкин, начал после поцелуя с ним разговаривать, я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для прописания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сём ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорит, что «по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег, – сверх того, не премину также сказать и генерал адъютанту Бенкендорфу». Сам же г. Пушкин между прочими угрозами объявил мне, что он был посажен в крепости и потом выпущен, почему я ещё более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет».
Дуэль пятая (1819). С Модестом Корфом
Пушкин, вышедши из Лицея, …жил в Коломне, над Корфами – близ Калинкина моста, на Фонтанке, в доме бывшем тогда Клокачёва…
«Не принимаю Вашего вызова из-за такой безделицы не потому, что вы Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер…».
«Безделица» же вышла такая. Слуга Пушкина, вероятно, не без влияния винных паров, пытался выяснить отношения с камердинером Корфа в передней барона. Барон же, недолго думая, побил его палкой. Побитый пожаловался Пушкину и тот, немедленно загоревшись, видя в том покушение на собственную честь, послал обидчику слуги вызов.
Насколько устойчива была неприязнь барона к Пушкину после этого, не совсем приятного, конечно, эпизода, говорит тот факт, что и через много лет барон писал о Пушкине вот в таких выражениях: «В Лицее он решительно ничему не учился, но, как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, и она отозвалась ему только при конце лицейского поприща выпуском его одним из последних. Между товарищами, кроме тех, которые, пописывая сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особой приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет (прозвище), то мы прозвали его «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного знания им французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданным африканским (как его происхождение по матери) страстями, вечно рассеянный, вечно погружённый в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою и льстецами, которые есть в каждом кругу, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своём обращении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но всё это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания…».
Дуэль шестая (1819-1820). С майором Денисевичем.
Волею или неволею займу несколько строк в истории вашей жизни. Вспомните малоросца Денисевича с блестящими, жирными эполетами и с душою трубочиста, вызвавшего вас в театре на честное слово и дело за неуважение к его высокоблагородию; вспомните утро в доме графа Остермана, в Галерной, с Вами двух молодых гвардейцев, ростом и духом исполинов, бедную фигуру малоросца, который на вопрос Ваш: приехали ли Вы вовремя? – отвечал нахохлившись, как индейский петух, что он звал Вас к себе не для благородной разделки рыцарской, а сделать Вам поучение, како подобает сидети в театре, и что маиору неприлично меряться с фрачным; вспомните крохотку адъютанта, от души смеявшегося этой сцене и советовавшего Вам не тратить благородного пороха на такой гад и шпор иронии на ослиной шкуре. Малютка адъютант был Ваш покорный слуга – и вот почему, говорю я, займу волею или неволею строчки две в Вашей истории…
Квартира моя в доме графа Остермана-Толстого выходила на Галерную. Я занимал в нижнем этаже две комнаты, но первую от входа уступил приехавшему за несколько дней до того времени, которое описываю, майору Денисевичу, служившему в штабе одной из дивизий …ого корпуса, которым командовал граф. Денисевич был малоросс, учился, как говорят, на медные деньги и образован по весу и цене металла. Наружность его соответствовала внутренним качествам: он был плешив и до крайности румян; последним обстоятельством он очень занимался и через него считал себя неотразимым победителем женских сердец. Игрою своих эполет он особенно щеголял, полагая, что от блеска их, как от лучей солнечных, разливается свет на всё, его окружающее, и едва ли не на весь город. Мы прозвали его дятлом, на которого он наружно и по привычкам был похож, потому что долбил своим подчинённым десять раз одно и то же… К театру он был пристрастен, и более всего любил воздушные пируэты в балетах; но не имел много случаев быть в столичных театрах, потому что жизнь свою провёл большею частью в провинциях. Любил он также покушать. Рассказывают, что во время отдыха на походах не иначе можно было разбудить его, как вложивши ему ложку в рот. Вы могли толкать, тормошить его, сколько сил есть, – ничто не действовало, кроме ложки. Впрочем, был добрый малый… В одно прекрасное (помнится, зимнее) утро – было ровно три четверти восьмого, – только успев окончить свой военный туалет, я вошёл в соседнюю комнату, где обитал мой майор, чтоб приказать подавать чай. Денисевича не было в это время дома; он уходил смотреть, всё ли исправно на графской конюшне. Только что я вступил в комнату, из передней вошли в неё три незнакомые лица. Один был очень молодой человек, худенький, небольшого роста, курчавый, с арабским профилем, во фраке. За ним выступали два молодца-красавца, кавалерийские гвардейские офицеры, погромыхивая своими шпорами и саблями. Один был адъютант; помнится, я видел его прежде в обществе любителей просвещения и благотворения; другой – фронтовой офицер. Статский подошёл ко мне и сказал мне тихим, вкрадчивым голосом: «Позвольте вас спросить, здесь живет Денисевич?» – «Здесь, – отвечал я, – но он вышел куда-то, и я велю сейчас позвать его». Я только хотел это исполнить, как вошёл сам Денисевич. При взгляде на воинственных ассистентов статского посетителя он, видимо, смутился, но вскоре оправился и принял также марциальную осанку. «Что вам угодно?» – сказал он статскому довольно сухо. «Вы это должны хорошо знать, – отвечал статский, – вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается ещё четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…». Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. Денисевич мой покраснел как рак и, запутываясь в словах отвечал: «Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…» – «Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, – сказал более энергичным голосом статский, – я уже не школьник, и пришёл переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут указал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…». Денисевич не дал ему договорить. «Я не могу с вами драться, – сказал он, – вы молодой человек неизвестный, а я штаб-офицер…». При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя униженное и глупое положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня гадкой. Статский продолжал твёрдым голосом: «Я русский дворянин, Пушкин: это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно будет иметь со мною дело».
При имени Пушкина блеснула в моей голове мысль, что передо мною стоит молодой поэт, таланту которого уж сам Жуковский поклонялся, корифей всей образованной молодёжи Петербурга, и я спешил спросить его: «Не Александра ли Сергеевича имею честь видеть перед собою?».
– Меня так зовут, – сказал он, улыбаясь…
«В таком случае, – сказал я по-французски, чтобы не понял нашего разговора Денисевич, который не знал этого языка, – позвольте мне принять живое участие в вашем деле с этим господином и потому прошу вас объяснить мне причину вашей ссоры».
Тут один из ассистентов рассказал мне, что Пушкин накануне был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с Денисевичем. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: «Несносно!». Соседу его пиеса, по-видимому, нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из себя, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут Денисевич объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывесть его из театра.
– Посмотрим, – отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.
Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.
– Молодой человек, – сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, – вы мешали мне слушать пиесу… Это неприлично, это невежливо.
– Да, я не старик, – отвечал Пушкин, – но, господин штаб-офицер, ещё невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?
Денисевич сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?..
– Позвольте переговорить с этим господином в другой комнате, – сказал я военным посетителям. Они кивнули мне в знак согласия. (…) Признаюсь я потерял ораторского пороху довольно, и недаром. Денисевич убедился, что он виноват, и согласился просить извинения. Тут, не дав опомниться майору, я ввёл его в комнату, где дожидались нас Пушкин и его ассистенты, и сказав ему: «Господин Денисевич считает себя виноватым перед вами, Александр Сергеевич, и в опрометчивом движении, и в необдуманных словах при выходе из театра; он не имел намерения ими оскорбить вас»
– Надеюсь, это подтвердит сам господин Денисевич, – сказал Пушкин. Денисевич извинился… и протянул было руку Пушкину, но тот не подал своей, сказав только: «Извиняю», – и удалился со своими спутниками, которые любезно простились со мною…
Дуэль седьмая (1820). С Фёдором Орловым и Алексеем Алексеевым.
Дело происходит уже в Молдавии, куда Пушкин был послан по службе. До того он, после окончания Лицея, высочайшим указом был определён в Коллегию иностранных дел. И вот, за некоторые озорства и провинности, Пушкина перевели из столицы на юг, в кишинёвскую канцелярию наместника Бессарабской области И.Н. Инзова. Новым товарищам по службе не всем показалось приятным общение с ним.
Вот, например, запись в дневнике кн. П.И. Долгорукова за 11 января 1822 года: «Обедал у Инзова. Во время стола слушали рассказы Пушкина, который не умолкал ни на минуту, пил беспрестанно вино и после стола дурачил нашего экзекутора (В.И. Гридякина)». Характеристика Пушкина как человека в высшей степени несдержанного заканчивается словами: «Вместо того чтобы придти в себя и восчувствовать, сколь мало правила, им принятые, терпимы быть могут в обществе, он всегда готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку».
Здесь ему всё сходило с рук; жалобы на Пушкина Инзов выслушивал и разбирал в присутствии виновника. Обычным наказанием Пушкина было оставление его без сапог, чтобы тот не мог выйти на улицу и натворить ещё чего-нибудь.
Да, в эту кишинёвскую осень Пушкин вызвал на дуэль сразу двоих – заслуженных ветеранов войны, полковников, героев войны двенадцатого года.
Всё необыкновенно в этой сцене, но особенно удивляют два пистолета, вдруг оказавшиеся при Пушкине. Какие-то смутные сомнения возникают в истинности роскошной этой картины.
…Дождавшись утра, я в восьмом часу поехал к Орлову. Не застав его, отправился к Алексееву. Едва я показался в двери, как они оба в один голос объявили, что сейчас собирались ко мне посоветоваться, как бы закончить глупую вчерашнюю историю.
– Приезжайте к десяти часам, – отвечал я им, – Пушкин будет, и вы прямо скажите, чтобы он, так же, как и вы, позабыл вчерашнюю жжёнку.
Они охотно согласились… Я отправился к Пушкину… Через полчаса приехали Орлов и Алексеев. Всё было сделано как сказано; все трое были очень довольны; но мне кажется, что все не в такой степени, как был рад я, что дело не дошло до кровавой развязки: я всегда ненавидел роль секунданта и предпочитал действовать сам. За обедом в этот день у Алексеева Пушкин был очень весел и, возвращаясь, благодарил меня, объявив, что если когда представиться такой же случай, то чтобы я не отказал ему в советах…
*О жженке. Алексей Вульф, близкий друг Пушкина вспоминал: «…Сестра моя, Евпраксия, бывало, заваривает всем нам после обеда жжёнку; сестра прекрасно её варила, да и Пушкин, её всегдашний пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жжёнку… И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку. Языков был, как известно, страшно застенчив, но и тот, бывало, разгорячится».
Жжёнка во времена Пушкина готовилась так. В серебряную, за неимением – в медную кастрюлю или вазу вливалось две бутылки шампанского, да бутылка лучшего рому, а также одна бутылка хорошего сотерну (сейчас можно заменить минералкой). Всыпали туда два фунта (около восьмисот грамм) сахару, добавляли порезанный на кусочки ананас и кипятили всё это. Выливали в фарфоровую вазу, налагали на её края крестообразно две серебряные вилки или шпаги, на них большой кусок (тогда это называли «головой») сахару, поливали его ромом, зажигали и подливали ром, чтобы весь сахар воспламенился и растаял. Потом предстояло брать серебряной суповой ложкой жжёнку. Поливая сахар, чтобы огонь не прекращался, прибавляли свежего рому, а между тем готовую жженку разливали в ковшики или кубки. В походе рекомендовалось обходиться медной лужёной кастрюлей или пищевым баком, хорошо вываренным с содой или золой… Судя по составу, жжёнка могла на непривычного человека действовать сильно, что с Пушкиным и случилось.
Дуэль восьмая (1820). С Иваном Другановым.
В том же году (в воскресенье 7 ноября) Пушкин вызвал на дуэль егерского штабс-капитана Ивана Друганова, адъютанта генерала М.Ф. Орлова. Причины в общем-то никакой не было.
Из воспоминаний князя В.П. Горчакова: «Пушкин схватил рапиру и начал играть ею; припрыгивал, становился в позу, как бы вызывая противника. В эту минуту вошёл Друганов. Пушкин, едва дав ему поздороваться, стал предлагать биться. Друганов отказывался. Пушкин настоятельно требовал и, как резвый ребенок, стал, шутя затрагивать его рапирой. Друганов отвёл рапиру рукой. Пушкин не унимался; Друганов начинал сердиться. Чтоб предупредить их раздор, я попросил Пушкина прочесть молдавскую песню. Пушкин охотно согласился, бросил рапиру и начал читать с большим одушевлением».
Итог: дуэль не состоялась.
В хронологии пушкинских дуэлей следующего года отыскалось ещё два свидетельства.
Начало 1821 года. Пушкин вызвал на дуэль французского эмигранта, некоего барона де С… Причина неизвестна. Француз, «имея право избирать оружие, предложил ружьё, ввиду устрашающего превосходства, с которым противник его владел пистолетом».
Итог: примирение было достигнуто «благодаря веселью, которое этот новейшего рода поединок вызвал у секундантов и противников, ибо Пушкин любил посмеяться».
Июнь 1821 года. Пушкин вызвал бывшего офицера французской службы Дегильи драться на саблях. Причины дуэли неизвестны. Француз избрал для поединка сабли, но струсил и расстроил дуэль, сообщив о ней властям.
Итог: дуэль не состоялась.
В черновиках Пушкина сохранилось письмо к Дегильи, полное жестокого презрения: «К сведению г. Дегильи, бывшего офицера Французской службы. Недостаточно быть трусом: надо ещё быть им откровенно. Накануне дуэли на саблях, с которой улепетывают, не пишут на глазах своей жены плаксивых жалоб и завещания; не сочиняют нелепых сказок перед городскими властями в целях воспрепятствовать царапине; не ставят в неловкое положение ни своего секунданта, ни генерала, который удостаивает чести принимать в своём доме невежу. Я предвидел всё то, что произошло, и досадую, что не держал пари. Теперь всё кончено, но берегитесь. Примите уверение в тех чувствах, которые вы заслуживаете. Пушкин. 6 июня 21 г. Заметьте ещё, что теперь я сумею, в случае надобности, пустить в ход свои права русского дворянина, так как вы ничего не понимаете в праве оружия».
Пушкин, написавши, что «пустит в ход свои права русского дворянина», имел в виду неписанный закон для поединков чести, который: – не давал истинному дворянину права вмешивать государство – городские власти – в дуэльные дела, то есть прибегать к защите закона, запрещающего поединки; – такой уровень поведения низводил дворянина на позорнейшую ступень бесчестия. Всякий тогдашний участник дуэльных поединков знал, что, опускаясь на подобный уровень, он лишает себя права на уважительное, хотя и враждебное поведение противника, и может быть подвергнут унизительному обращению – осквернению побоями, публичному поношению. Он ставился вне законов чести… И не потому, что он вызывал презрение и омерзение сам по себе, а потому, главным образом, что он осквернял само понятие «человека чести», «чести истинного дворянина». Таким образом, отказ дворянина от дуэли представлялся пределом падения, несмываемым позором. К чести Пушкина – это жестокое письмо он не отправил. Это надо воспринимать всё же как акт благородства.
Дуэль одиннадцатая (1822). С Семёном Старовым.
В этот раз дело обстояло серьёзнее, Пушкина вызвал на дуэль егерский подполковник Семён Старов, который слыл заправским дуэлянтом и храбрецом, к тому же он был старше Пушкина на целых двадцать лет.
Тогда Старов подошёл к Пушкину, только что кончившему свою «фигуру» танца: «Вы сделали невежливость моему офицеру, – сказал Старов, взглянув решительно на Пушкина, – так не угодно ли Вам извиниться перед ним, или Вы будете иметь дело лично со мной».
– В чём извиняться, полковник, – отвечал быстро Пушкин, – я не знаю; что же касается до Вас, то я к вашим услугам.
– Так до завтра, Александр Сергеевич.
– Очень хорошо, полковник».
Ещё из воспомнаний В.П. Горчакова: «Липранди выразил опасение, что очень может статься, что на этот день дуэль не будет окончена. «Это отчего же?» – быстро спросил Пушкин. «Да оттого, – отвечал Липранди, – что метель будет». Действительно, так и случилось: когда съехались на место дуэли, метель с сильным ветром мешала прицелу: противники дали по выстрелу и оба сделали промах; секунданты советовали было отложить дуэль до следующего дня, но противники с равным хладнокровием потребовали повторения; делать было нечего, пистолеты зарядили снова – ещё по выстрелу, и снова промах; тогда секунданты решительно настояли, чтоб дуэль, если не хотят так кончить, была отложена непременно, и уверяли, что нет более зарядов. «Итак, до другого разу», – повторили оба в один голос. «До свидания, Александр Сергеевич!». – «До свидания, полковник!..».
Уточнения из дневника. И.П. Липранди: «…Первый барьер был в шестнадцать шагов; Пушкин стрелял первый и дал промах, Старов тоже и просил поспешить зарядить и сдвинуть барьер; Пушкин сказал: «И гораздо лучше, а то холодно». Предложение секундантов отложить было отвергнуто обоими. Мороз с ветром, как мне говорил Алексеев, затруднял движение пальцев при заряжении. Барьер был определён в двенадцать шагов, и опять два промаха. Оба противника хотели продолжить, сблизив барьер; но секунданты решительно воспротивились, и так как нельзя было помирить их, то поединок отложен до прекращения метели. Дрожки наши, в продолжение разговора догребли в город… Я отправился прямо к Старову… Я спросил его, как это пришло ему в голову сделать такое дурачество в его лета и в его положении? Он отвечал, что и сам не знает, как всё это сошлось; что он не имел никакого намерения, когда подошёл к Пушкину. “Да он, братец, такой задорный”, – присовокупил он…».
Я жив,
Старов
Здоров,
Дуэль не кончен.
В тот же день мы с Полторацким знали все подробности этой дуэли и не могли не пожалеть о неприятном столкновении людей, любимых и уважаемых нами, которые ни по чему не могли иметь взаимной ненависти. Да и причина размолвки не была довольно значительна для дуэли. Полторацкому вместе с Алексеевым пришла мысль помирить врагов, которые по преимуществу должны быть друзьями. И вот через день эта добрая мысль осуществилась. Примирители распорядились этим делом с любовью. По их соображениям, им не следовало уговаривать того или другого явиться для примирения первым; уступчивость этого рода, по свойственному соперникам самолюбию, могла бы помешать делу; чтоб отклонить подобное неудобство, они избрали для переговоров общественный дом ресторатора Николетти, куда мы нередко собирались обедать и где Пушкин любил играть на бильярде. Без дальнего вступления со стороны примирителей и недавних врагов примирение совершилось быстро. «Я вас всегда уважал, полковник, и потому принял предложение», – сказал Пушкин. «И хорошо сделали, Александр Сергеевич, – отвечал Старов, – этим вы ещё больше увеличили моё уважение к вам, и я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете». Эти слова искреннего привета тронули Пушкина, и он кинулся обнимать Старова. Итак, в сущности, всё дело обделалось, как можно было ожидать от людей истинно благородных и умеющих уважать друг друга. Но так называемая публика, всегда готовая к превратным толкам, распустила с чего-то иные слухи: одни утверждали, что Старов просил извинения; другие то же самое взвалили на Пушкина, а были и такие храбрецы на словах, постоянно готовые чужими руками жар загребать, которые втихомолку твердили, что так дуэли не должны кончаться. Но из рассказа нашего ясно, кажется, видна вся несправедливость подобных толков.
Дня через два после примирения Пушкин как-то зашёл к Николетти и, по обыкновению, с кем-то принялся играть на бильярде. В той комнате находилось несколько человек туземной молодёжи, которые, собравшись в кружок, о чём-то толковали вполголоса, но так, что слова их не могли не доходить до Пушкина. Речь шла об его дуэли со Старовым. Они превозносили Пушкина и порицали Старова. Пушкин вспыхнул, бросил кий и прямо и быстро подошёл к молодежи. «Господа, – сказал он, – как мы кончили со Старовым – это наше дело, но я вам объявляю, что если вы позволите себе охуждать Старова, которого я не могу не уважать, то я приму это за личную обиду, и каждый из вас будет отвечать мне, как следует!». Знаменательность слов Пушкина и твёрдость, с которою были произнесены слова его, смутили молодежь, ещё так недавно получившую в Вене одно лёгкое наружное образование и притом нисколько не знакомую с дымом пороха и тяжестью свинца. И вот молодежь начала извиняться, обещая вполне исполнить его желание. Пушкин вышел от Николетти победителем».