— Только что от Шумилина, — сообщил Бармин. — Сначала чуть не испепелил меня, а потом — о благороднейший Зевс-олимпиец! — согласился отпустить к тебе, если найду замену.
— С бойни, любого живодёра… — как бы про себя заметил Филатов.
— Нашёл? — Семёнов сдержал улыбку.
— Сразу двоих, так что, Николаич, не беспокойся.
— Хороший мужик Шумилин! — с чувством проговорил Семёнов. — Значит, не беспокоиться, Саша?
— По крайней мере обо мне и моём здоровье, — уточнил Бармин.
— За сто килограммов перевалил? — Семёнов с удовольствием окинул взглядом атлетическую фигуру доктора.
— На пятьсот граммов, — скромно уточнил Бармин.
— Это, наверное, мозг, — догадался Филатов.
Между ними снова началась весёлая склока, а Семёнов благодушно посмеивался и думал, что пока всё складывается удачно. Главная удача, конечно, Андрей, а вторая по значению — Саша Бармин. Если даже допустить, что есть у полярников доктора получше и поопытнее Бармина, то по человеческим качествам равных ему Семёнов не знал. Доктора, в общем, народ избалованный, сознающий исключительность своего положения: от них зависит жизнь, а редкая зимовка случается без того, чтобы кого-то не приходилось спасать. Бармин же заставлял забывать о том, что он доктор, — чрезвычайное преимущество для человека его профессии. Докторам полярники часто чего-то недоговаривают, а то и просто боятся пожаловаться: а вдруг, испугавшись ответственности, не допустит к зимовке, спишет? От Бармина же ничего не скрывали, в голову никому не приходило, что Саша, известнейший в полярных широтах мастер розыгрыша, доброжелательнейший из доброжелательных, способен подвести друга. А врачом был безупречным. Настоящих больных лечил всерьёз, мнительных — психотерапией и огромными дозами юмора. И доверие к Бармину было безграничным.
С Барминым Семёнов зимовал дважды, у него, как у многих опытных полярников, были свои мерки, рождённые длительными наблюдениями. Так, он очень уважал молодого доктора за то, что кожаный костюм на нём был истрёпан и донельзя засален. «Покажи мне после зимовки свой кожаный костюм, и я скажу, какой из тебя полярник», — вспоминал Семёнов Георгия Степаныча, своего полярного крёстного. Хотя и шутка, а умная, со смыслом. С одной стороны, если твой костюм изодран — значит, ты не гнушался никакой работы. А с другой — значит, ты не скупой человек, потому что кожаный костюм выдаётся полярнику на год, и многие его берегут, стараются в целости сохранить до Большой земли — для рыбалки и прочего. А доктор своего костюма не жалел и работал в нём на всех работах: и дизелистам помогал, и авралил в пургу, и мыл котлы повару, и делал всё другое, что положено и не положено по штату. Но медицинские приёмы вёл в ослепительно белом халате и в чепчике, и несколько аппендиксов удалил без осложнений, и несговорчиво за чистотой на камбузе следил.
И ещё одно важное качество было у доктора: на нём отдыхал взор. В иной красоте находишь что-то неприятное, вызывающее смутное к ней недоверие, что ли; наверное, такое бывает, когда между внешностью и душой человека не угадываешь гармонии, какая только и делает красоту совершенной. Такая красота скоротечна, рано или поздно духовная ущербность проявится на ней, как на портрете Дориана Грея. Бармину же от щедрот природы было отпущено на троих: мощно вылепленное скульптурное тело, энергичное, с богатой мимикой красивое лицо и широкая, открытая душа; особенно красили его настоящего синего цвета глаза, которые у взрослых людей вообще почти не встречаются.
— Другие жёны в слёзы, а моя чуть не пляшет, когда муж уходит в Антарктиду, — посмеивался Бармин. — Ни одной соперницы на всём континенте!
О Нининой ревности ходили легенды. Однажды в отделение, которое вёл Бармин в одной ленинградской клинике, поступила с переломом ноги прехорошенькая фигуристка, и Нине стало это известно. Наутро, когда Бармин пришёл на работу, фигуристка исчезла. Перевели. Оказалось, Нина звонила главному врачу и очень об этом просила. А мужу объяснила: «Она нарочно сломала ногу, чтобы к тебе попасть!»
— Отныне мне разрешено принимать к себе только травмированных старушек! — веселился Бармин. К Нине он, впрочем, относился с нежностью и вовсе не собирался ей изменять. Во всяком случае, не прилагал к этому никаких усилий, ибо доподлинно знал, что любая другая женщина устроена так же, как его жена. И ради того, чтобы лишний раз в этом убедиться, стоит ли рисковать такой важной для полярника ценностью, как мир и согласие в семье?
Когда один за другим пришли Гаранин и Дугин, Семёнов распределил обязанности. Каждый час был дорог, и первая пятёрка приступила к работе.
Дугин и Филатов уехали получать два новых дизеля для Востока, Бармин отвечал за продовольствие, лекарства и оборудование для медпункта, Гаранин — за одежду и научные приборы. За собой Семёнов оставил кадры и общее руководство.
С грехом пополам, но за месяц люди были подобраны, грузы доставлены на «Обь». Семёнов и Гаранин вылетели в Москву — прощаться.
Сказка для детей
Казалось бы, одинаковые они — дорога в Антарктиду и дорога домой, а проходят по-разному. Когда возвращаешься, время тянется бесконечно, каждая неделя превращается в месяц — спишь и видишь встречу на причале. А туда — дни и недели бегут вскачь, оглянуться не успеешь, как остаются за спиной и Европа с её глубокой осенью, и благодатные тропические широты с их вечным летом. Потому что на зимовку полярник не спешит, никуда она не денется, а морское же путешествие — удовольствие, которое очень хотелось бы продлить.
Антарктида для полярника начинается с первого айсберга. Знаешь, что вот-вот он появится, а всё равно волнуешься, как при виде пограничного столба. Показался первый айсберг — считай, путешествие подошло к концу, кончился твой беззаботный отдых. С айсбергом до полярника доносится ледяное дыхание Антарктиды; пока что она не захватывает человека целиком, а лишь предупреждает его о том, что он переступил границу её владений и потому должен быть начеку. Отныне капитан и его штурманы потеряют покой и будут беспокойно ворочаться в постелях, проклиная ненавистные туманы с их молочной пеленой и ускользающие от локаторов айсберги.
Первый айсберг не только отдаёт приказ полярнику о переходе на зимнюю форму одежды, но и сильно сказывается на его настроении: начинается пусть не объявленный, но первый день зимовки. Ломай себя, наступай себе на горло, но перестраивайся, перестань думать о том, что ты оставил, то есть думай, конечно, но в перекур, а всё твоё остальное время и твои мысли должны принадлежать работе.
Многие, даже самые опытные полярники испытали на себе этот мучительный перелом.
В один из этих дней Семёнов и Гаранин стояли у фальшборта и смотрели на уходивший вдаль айсберг. Вблизи тот казался огромным, да и был таким — высотой с тридцатиэтажный небоскрёб, но, уходя, он мельчал и съёживался, словно подавляемый грандиозностью океана.
— Шатун, — сказал Гаранин. — В одиноком айсберге есть что-то трагическое. Титан, обречённый на гибель.
— И всё же напоследок ему будет хорошо, — отозвался Семёнов. — Родился снегом, с возрастом превратился в ледниковый лёд, всю жизнь мёрз, как собака. А теперь познает солнце, тепло, ласку. Так бы и человеку: если уж умирать, то от избытка нежности и тепла.
— Хандришь?
— Для настоящей хандры нужно иметь много свободного времени.
— Подождём до полярной ночи.
— Сейчас о ней даже думать страшно. — Семёнов задраил молнию каэшки[1]. — Поберегись, ветерок-то с насморком!.. Знаешь, Андрей, больше всего не люблю на Востоке июнь: кончается первое дыхание и хочется погрузиться в спячку. На Льдине всё-таки веселее.
— Зато на Востоке ближе к космосу. Помнишь Сириус в полярную ночь? Он был совсем рядом, его можно было достать рукой, как этого альбатроса… Чего это ты вдруг, Сергей?
— Красиво летит, стервец!.. Не знаю, Андрюха. Что-то царапает душу. Думал сегодня о Вере и детях, о том, что виноват перед тобой. Да не качай ты головой, виноват! Жизнь наша перевалила через экватор, к этому возрасту нормальные люди обычно достигают того, на что способны, мирно живут себе и «возделывают свой сад», работают, любят жён и ласкают детей. А мы с тобой и недолюбили, и недоласкали, и самое горькое, что нам не дано уже этого наверстать.
— Ты прав, — спокойно проговорил Гаранин. — Но раз уж повёл такой разговор — бери шире, Сергей. Да, мы в самом деле недолюбили и недоласкали. Зато нам дано другое…
— Говори, я слушаю.
— Острота ощущений. Нам всего достаётся вдвойне. Если прощание — это концентрированная грусть, то встреча — сжатая, как энергия взрыва в гранате, радость. Ожидание счастья — тоже счастье, друг мой.
— Мне этого уже мало.
— Мне тоже.
— Ты противоречишь самому себе.
— Вся наша жизнь — клубок противоречий, Сергей…
— Чему ты улыбаешься?
— Так, картинка детства… Не думай, что ухожу от разговора, наоборот… Этого, кажется, я тебе не рассказывал. В школе, в географическом кружке, помнится, мы выбирали себе меридиан. Ну, нечто вроде самодеятельной игры. Каждый, кто выбрал, начинал жить по законам своего меридиана. В соответствии с этим исчислялись дни, часы, времена года. Я, например, вопреки логике долгое время жил, опережая действительность на несколько часов в день и на целый сезон в году. Никакая сила в мире не могла тогда убедить меня в обратном. Так, наверное, и в жизни. Человек однажды делает выбор, и уже ничто не может изменить его судьбу. Я выбрал и теперь не могу да и не хочу жить иначе… А ты что?
— Вспомнил одного юнца, — улыбнулся Семёнов. — Прилетел он на полярную станцию, представился начальнику. Тот спросил: «Арктику знаешь?» — «А как же, — гордо прощебетал юнец, — два месяца был на практике!» Рядом с начальником стоял один метеоролог…
— И начальник спросил его, — подхватил Гаранин, — «А ты, Андрей, Арктику знаешь?» — «Что вы, Георгий Степаныч, я здесь всего три года!»
— Тогда начальник поведал юнцу одну великую истину, — продолжал Семёнов. — Он сказал: «Слышал? Арктика — она как любимая женщина: думаешь, знаешь каждую её привычку, каждую прихоть, а она вдруг откалывает такое коленце, что только в затылке почёсываешь!»
— Цитируешь точно, — кивнул Гаранин. — Не пойму только, к чему.
— К тому, что прожили мы вместе полжизни, а я лишь сегодня узнал, что ты фаталист.
— А ты?
— Я?
— Да, ты. Точно такой же фаталист. У меня был меридиан, у тебя — другая игрушка.
— Какая? — удивился Семёнов.
— Девичья у тебя память, Серёжа. Однажды в доме Семёновых заночевал охотник и забыл компас, стрелка которого всегда показывает на север.
— Да.
— А ты говоришь: противоречу самому себе… В этой стрелке всё дело, она вечно зовёт нас туда, где мы будем грустить. Но это нам только кажется, Серёжа; возвращаясь, мы понимаем, что и не грустили вовсе, потому что работали, ждали и мечтали. Мы просто уходили в сказку и возвращались из неё. Вот и Сириус на Востоке… Я ведь не случайно о нём… В ту ночь, когда мы уставились ошалело на отметку восемьдесят восемь градусов, я, помнишь, остался на метеоплощадке, мне хотелось хотя бы минуточку побыть одному. Сириус был чист, как вымытый, огромный и потрясающе прекрасный в прозрачном небе. И меня пронзило откровение: человек, увидевший однажды такую звезду, навсегда становится ее пленником. Наши звёзды нам светят здесь, Серёжа, и нигде более. Если хочешь, смейся и обзывай меня лунатиком.
— Не знаю, что бы я делал без тебя.
— Жил бы по законам своего компаса, другого тебе на дано. Да и мне тоже.
— Почему никогда не рассказывал про звезду?
— Так ведь это сказка, — улыбнулся Гаранин. — Я под неё баюкал Андрейку. Хочешь, бери мой Сириус?
— Нет уж, застолблю за собой Южный Крест.
— Не жадничай, в нём целых пять звёзд.
— Ну, а что? Всем по одной: мне, Вере, Наде, Алёше и будущему внуку.
— Что ж, уговорил. Бери.
Удачная попытка
Естъ в антарктической экспедиции такой обычай: считать зимовку начатой и вздохнуть спокойно только тогда, когда завершатся рейсы на Восток и возвратится из похода санно-гусеничный поезд. Но в эту экспедицию нужды в походе не было: всё топливо на Восток поезд доставил ещё в прошлом году, и оно мёрзло там в цистернах нетронутое. Так что до начала декабря механики-водители будут ремонтировать, приводить в порядок «Харьковчанку» и тягачи и лишь потом отправятся в свой изнурительный поход — три тысячи километров по куполу Антарктиды в оба конца. Ну, а раз сейчас похода нет, то и нечего за него волноваться.
Оставались рейсы на Восток. Как десант, заброшенный через линию фронта, волнует армию, так и судьба восточников будет весь год волновать экспедицию. Честь экспедиции, её боль и гордость — станция Восток. В полярную ночь не дойти до неё, не долететь, случится что на ней — и люди смогут помочь восточникам разве что сочувственной морзянкой. С Востока будет начинать ежедневные сводки на Большую землю Шумилин, и первые тосты в кают-компаниях береговых станций будут за восточников и за их удачу.
Поначалу Мирный встретил новую смену так, словно хотел опровергнуть людские домыслы об Антарктиде. Солнце не уходило с безоблачного неба, нестерпимый свет заливал белое покрывало припайного льда, у которого пришвартовалась «Обь», каменные скалы островов и ограждавший берега ледяной барьер. Искрился снег, полыхали вросшие в припай айсберги, ослеплял до отказа пропитанный солнцем снег. Люди надевали тёмные очки, мазали губы помадой (иначе потрескаются и покроются волдырями), а иные смельчаки раздевались до пояса и загорали. Обе смены, старая и новая, круглые сутки разгружали «Обь»
— Вот тебе и Антарктида! — поражался Филатов, которому даже в одной кожаной куртке было жарко гонять трактор по припаю. — Сочи!
— Накаркаешь, — весело упрекал его Дугин. — Сплюнь три раза и по дереву постучи.
В такую погоду летать бы на Восток борт за бортом, да не успели смонтировать самолёты, прибывшие на «Оби» в разобранном виде. А только собрали и прогнали моторы — началась пурга. Не очень жестокая, для Антарктиды и вовсе хилая — так, метров двенадцать в секунду, но лётчикам крылья она подрубила: низкая, без всякого просвета облачность отсекла Мирный от солнца.
Пурга закрыла дорогу на ледяной купол. Взлететь с полосы и пробиться через облачность было делом хотя и не безопасным, но возможным, а как возвращаться? В Мирном слепая посадка — игра со смертью в очко: либо в ледниковую трещину угодишь (их вокруг аэродрома как паутины в неухоженном доме), либо с барьера на припай грохнешься…
Не повезло! Начальник лётного отряда Белов в пух и в прах разносил техников: не могли хотя бы на сутки раньше подготовить ИЛы к полёту. Техники, и так забывшие, что такое нормальный сон, разводили руками — что могли, то и сделали, не роботы.
Пурга бушевала десять дней. Чуть стихло — полетели на Восток, а там туман, не нашли станцию. Раньше, когда она была обитаемой, радист давал привод, тянул к себе самолёт на эфирной ниточке. А теперь повертелись и вернулись обратно. Тут снова на Мирный обрушился стоковый ветер с купола, прождали ещё четыре дня. Ещё два раза пробивались к Востоку — опять вхолостую: район станции окутала позёмка. И виноватых нет, природе строгача не влепить.
Так и прошёл январь, золотой летний месяц, когда на Восток летать — одно удовольствие, круглые сутки светло и ещё тепло, не ниже сорока градусов.
В начале февраля над Мирным засияло солнце, а спутники Земли донесли, что над Центральной Антарктидой видимость «миллион на миллион». И очередную попытку Белов предпринял с верой в удачу.
— Я живу до сих пор потому, что Серёге было скучно, — смеялся Белов, когда заходила речь о его дружбе с Семёновым.
А произошла эта история много лет назад и при обстоятельствах, которые тогда вовсе не казались Белову забавными. Над Таймыром свирепствовала пурга, ни одна станция самолёт не принимала — облачность до земли, снизишься — врежешься в горы, которые здесь то ли бог, то ли чёрт повсюду разбросал. Тут и случилось, что отчаянные призывы Белова поймал молодой радист со станции Скалистый Мыс, который закончил передавать сводку и от нечего делать гулял по эфиру. Выглянул радист в окно — над станцией чистое небо, пурга пошла стороной. И отбил: садись на Скалистый! Когда самолёт приземлился, мотор чихнул раз-другой и затих: бензин кончился…
О Белове говорили всякое. Был он уже в те годы известный полярный лётчик, о нём писали в газетах, печатали его портреты. А человеком считался нелёгким. Проскальзывало в нём и свойственное многим знаменитостям высокомерие, и сгрубить он мог просто так, ради красного словца, и небрежно отозваться о мастерстве коллеги, если почему-то его недолюбливал, но в то же время был Николай Белов удивительным лётчиком, лихим и мудрым, готовым на любой риск, если требовалось спасти человека. Кто знал Белова в деле, всё ему прощал. В небе он делал, что хотел, самолёт слушался его, как собака. Однажды он снял Семёнова и Гаранина с осколка льдины, да так, что с экипажа градом лил пот: все видели, что и садился и взлетал ЛИ-2 буквально в сантиметрах над грядой торосов и впритык к разводью. Не лётчик — ювелир. «Безопасно бывает только с невестой целоваться!» — отшучивался он, когда начальство уважительно ругало его за отчаянную посадку. Любишь не любишь — всё равно уважать будешь. Высокомерен, своенравен — не спишешь с него такого, но зато честен и справедлив с людьми, зависевшими от него. Интриг не терпел. Если подчинённый приходил жаловаться на кого-то, Белов говорил: «Зови его, сейчас разберёмся… Не хочешь? Тогда и не жалуйся!»
Была и ещё одна красивая черта у Белова: преданность полярникам. Наверное, потому, что он считал их ровней — в том смысле, что профессии полярников и лётчиков по большому счёту одинаково опасны, а ничто так не помогает выжить в высоких широтах, как взаимное доверие, выручка и дружба. Его легко можно было уговорить на самый рискованный полёт, если того требовали обстоятельства — не иначе: жизнь свою Белов ценил высоко, а потому хитрить с собой не позволял и обманувшего доверие не прощал.
В Мирном смеялись: Белов поклялся сбрить полбороды, если в течение недели не доставит первую пятёрку Семёнова на Восток. Понимая, что угроза нависла не только над бородой начальника (которой тот, впрочем, не очень-то дорожил), но и над его профессиональной честью, лётчики готовились к очередной попытке особенно тщательно. На этот раз Белов и его второй пилот Крутилин набрали в ИЛ-14 горючего сверх всякой меры: из последнего январского полёта, когда два часа блуждали в районе станции, вернулись домой с чайной ложкой бензина в баке. И потому Белов попросил Семёнова — не потребовал, на что имел право, а именно попросил как друга — в первый рейс взять самый минимум вещей. Счёт шёл на килограммы, и восточники семь раз прикидывали, прежде чем утвердили перечень необходимого для расконсервирования станции груза. В этом перечне были: два аккумулятора весом тридцать пять килограммов каждый для стартёрного запуска дизелей, радиоприёмник на батарейках, две паяльные лампы, мощная, размером с двухведёрный примус, авиационная подогревальная лампа АПЛ, свежие продукты из расчёта на неделю, тёплая одежда и спальные мешки. Никаких личных вещей, кроме зубных щёток и мыла, даже банку любимых маринованных огурцов Семёнов беспощадно вычеркнул — лучше три лишних литра бензина. Итого получилось килограммов двести, да ещё пятеро людей в одежде тянули на полтонны — и весь груз. Штурман придирчиво всё проверил, убедился, что восточники не схитрили, и доложил командиру корабля о готовности.
И тут произошло событие, которое долго потом веселило Мирный, а в последствии даже вошло в полярный фольклор. Уже были сказаны последние «ни пуха ни пера» и другие ритуальные слова, уже Белов увеличил обороты и собирался скомандовать: «От винтов!», когда на полосу с неистовым лаем ворвался старожил Мирного Волосан. Пришлось вылезать из самолёта прощаться, нельзя обижать самого известного в Антарктиде пса, обласканного полярниками всех экспедиций. Но вдруг выяснилось, что Волосан прибежал на полосу вовсе не из сентиментальных побуждений — за ним с поднятой палкой гнался биолог Величко. Волосан с визгом бросился к своему любимцу Бармину, и тот на всякий случай втащил его в самолёт.
От Величко затребовали объяснений.
— Этот плут, этот негодяй, — гневно восклицал Величко, — разорвал двух пингвинов! Не для него, видишь, сказано, что Антарктида — заповедник! Вылезай, мерзавец!
Чувствуя себя в безопасности, «плут и негодяй» весело скалил зубы.
— А ордер на арест есть? — потребовал Бармин.
— Вон они, два ордера лежат на припае, можешь полюбоваться! Преступника покрываешь?
— Преступника? — Бармин склонился над Волосаном. — Чудовищное оскорбление! Он законный пассажир, у него есть билет!
Бармин отодвинулся. У распахнутой двери на задних лапах стоял Волосан, зажав в пасти бумажку.
— Погоди, — успокоил Шумилин биолога, который под общий смех грозил Волосану палкой. — На борту самолёта он пользуется правом экстерриториальности.
— Ну, если сам начальник экспедиции покрывает… — буркнул Величко.
— С другой стороны, наказать Волосана всё-таки надо, — продолжал Шумилин. — Пусть хлебнёт Востока!
— Ходатайство поддерживаю. — Семёнов подмигнул Белову. — Сделаем его материально ответственным, пусть охраняет Восток.
— Здоровый очень, — усомнился Белов, прикидывая на глаз вес нового пассажира. — Пуда на два потянет. Но раз билет есть… От винтов!
Надолго запомнит Волосан это путешествие, во сне будет скулить, Восток вспоминая!
Но пока он ещё об этом не догадывался. Его наперебой ласкали, закармливали вкусными кусочками, и он щедро платил за любовь и ласку своими цирковыми трюками: имитировал подвыпившего человека, выступал на собрании — положив на стол лапы, листал бумажки и лаял, позировал в очках и в шапке фотографу и прочее. Но с подъёмом на купол притих, забился в тёплый уголок и задремал.
Полёт на Восток для новичка вроде бы не очень интересен: сколько ни смотри вниз — белым-бело, однообразная заснеженная пустыня. И лишь бывалый полярник, угадывая заветные ориентиры, смотрит на эту пустыню с волнением.
Первые двадцать минут полёта — крутой подъём, скачок на полуторакилометровую высоту над уровнем моря. Это начинается купол Антарктиды, изрезанный, как морщинами, бездонными ледниковыми трещинами. Далее купол растёт постепенно и незаметно для глаза; самолёт летит низко, метрах в ста над его поверхностью, и можно различить безобидную с высоты зону застругов, проклинаемую всеми походниками, да и колею санно-гусеничного поезда, местами уцелевшую от метелей. А потом идут славные ориентиры, навеки оставшиеся на географических картах: станция Пионерская, давным-давно законсервированная, Восток-I — здесь и станции не было, просто вехами обозначенная точка, и Комсомольская, тоже покинутая людьми. В этом месте купол повышается до трёх с половиной километров, и дышать становится трудно. Во всяком случае, первое представление о том, что ждёт тебя на Востоке, получить уже можно. От Комсомольской до Востока пятьсот километров и два часа лёта.
Семёнов приоткрыл глаза и взглянул на товарищей: вроде бы подрёмывают в своих креслах, один Филатов курит, посматривая в иллюминатор. Полярник, как солдат, спит впрок: только прикажи себе, сомкни веки — и отвалился. В любом другом полёте Семёнов так и поступал, а сейчас не получалось: будоражила предстоящая встреча с Востоком. В Антарктиде никогда не знаешь, что тебя ждёт, здесь самая длинная дорога бывает самой короткой. Предсказал бы кто, что в январе полёты сорвутся, нужно было бы седлать коней и отправляться на Восток санно-гусеничным поездом. Путь долгий и трудный, зато надёжный, годами проверенный… Ваня Гаврилов, начальник транспортного отряда и старый друг, только знака ждал — в неделю бы подготовил поезд… Семёнов усмехнулся; смертельно обиделся бы Коля Белов, услышав эти мысли.
Во рту пересохло, начинала сильно болеть голова: и влажности в воздухе и кислорода в нём маловато. Неделя, ну две, подумал Семёнов, и организм привыкнет, лишь бы не сорваться в первые дни акклиматизации. В Восток нужно входить постепенно, он приучил людей к мудрой неторопливости: надорвёшься — и не работник ты, а пациент у доктора, другие будут работать, а ты — валяться на койке в обнимку с кислородной подушкой. «Тише едешь — дальше будешь» — это про Восток сказано. Сделал пять-шесть движений — отдохни, дай передышку сердцу. Не любит Восток людей, не умеющих умно расходовать свою физическую силу. Во вторую зимовку Семёнов одного такого самоуверенного отправил обратно в Мирный. «Подумаешь, Восток!» — бахвалился, пока кровь из всех пор не хлынула. Гаранина, Бармина и Дугина предупреждать не нужно, тёртые калачи, а вот за Филатовым следует смотреть в оба: силы, может, у него на двоих, а самоуверенности — на четверых… Вот и сейчас губы синие, а курит. Не хочется ведь курить, от одного вида сигареты противно, но дымит, храбрится. Перед кем позируешь, Веня? Или самого себя уговариваешь?