– Сколько займет, столько займет, – тюремщица взглянула недобрыми зелеными глазами. – Если не надоедать мне вопросами, будет быстрее.
Но слишком поздно. Следующее, что она сделала, – отправила меня в камеру, чтобы я не болтала под руку, пока она оформляет Харлоу.
– Не волнуйтесь, шеф, – сказала Харлоу. – Скоро я буду с вами.
– Шеф? – повторила тюремщица.
Харлоу пожала плечами.
– Шеф. Лидер. Идейный вдохновитель, – она одарила меня улыбкой, сияющей, как накатанный лед. – Эль-Капитан.
Быть может, наступит день, когда полицейские и студенты колледжа больше не будут естественными врагами, но я его точно не дождусь. Меня заставили снять часы, ботинки и ремень и босиком пройти в клетку с железными прутьями и липким полом. Женщина, забравшая мои вещи, была грубее некуда. В воздухе висела крепкая вонь: смесь пива, покупной лазаньи, спрея от насекомых и мочи.
Прутья клетки доходили до самого потолка. Я проверила на всякий случай, потому что для девочки я отлично лазаю. Еще больше ламп дневного света, еще громче жужжание; одна из ламп мигала, и в камере то светлело, то темнело, как будто дни пробегали чередой. Доброе утро, спокойной ночи, доброе утро, спокойной ночи. Хоть бы мне ботинки оставили.
Мое обиталище уже делили две женщины. Одна сидела на единственном голом матрасе. Молоденькая, чернокожая, хрупкая и пьяная.
– Мне нужен врач. – Она показала локоть: узкий порез медленно кровоточил, меняя цвет от красного до пурпурного в мигающем свете, – и закричала так внезапно, что я вздрогнула: – Мне нужна помощь! Почему мне никто не помогает?
Никто, и я в том числе, не отозвался, и она замолчала.
Вторая женщина, белая, средних лет, была нервная и худая как спичка, с густыми обесцвеченными волосами, в костюме лососевого цвета, чересчур шикарном для такой обстановки. Она только что въехала задним ходом в полицейскую машину. А всего неделю назад, по ее собственным словам, была арестована за кражу тортилий и сальсы для вечеринки, которую хотела устроить у себя дома после воскресного футбольного матча.
– Как же меня угораздило, – говорила она. – Сплошная непруха.
Наконец меня оформили. Не могу вам сказать, сколько часов прошло, не по чему было следить, но отчаяться я успела намного раньше. Харлоу все сидела перед тюремщицей, покачиваясь на шатком стуле, и под глухой стук его ножек шлифовала свое признание. Ее обвиняли в порче имущества и нарушении общественного порядка. Фигня, сказала мне Харлоу. Она нисколько не волновалась, не должна была волноваться и я. Она позвонила бойфренду, тому самому парню из столовой, который тут же приехал в участок и увез Харлоу еще раньше, чем закончилась волокита с моими бумагами.
Вот как полезно иметь бойфренда, подумала я. И не в первый раз.
Мне предъявили те же самые обвинения, но с одним значительным довеском в виде нападения на офицера, и никто уже не сказал, что это фигня.
К тому времени я убедила себя в том, что единственной моей ошибкой было оказаться в ненужное время в ненужном месте. Я позвонила родителям – а кому еще мне было звонить? – в надежде, что трубку возьмет, как всегда, мама, но она ушла играть в бридж. Мама – скандально известный шулер, удивительно, что еще находятся люди, готовые с ней играть, но такова наркотическая власть бриджа. Через час-другой мама вернется домой, сжимая в руках серебристый клатч, в котором бренчит нечестный выигрыш, и чувствуя себя немножко счастливее обычного. Пока отец не расскажет о моем приключении.
– Ты что, черт возьми, натворила? – спросил он с усталым раздражением, как будто я оторвала его от более важных дел, но чего еще от меня ждать.
– Ничего. Наехала на полицейского в универе.
Волнение сползало с меня, как старая кожа со змеи. Отец часто так на меня действовал. Чем больше он бесился, тем спокойнее и смешнее мне становилось, что, естественно, бесило его еще сильнее. Да и кого бы не взбесило, будем справедливы.
– Чем мельче фигура, тем больше гонору, – сказал отец, моментально найдя способ использовать мой арест в назидательных целях. – Всегда полагал, что звонка из тюрьмы надо ждать от твоего брата.
Я изумилась, ведь о брате упоминали редко. Обычно отец бывал более осмотрителен, особенно когда говорил по домашнему телефону, поскольку считал, что линия прослушивается.
И я не стала говорить очевидного – что брат вполне способен попасть в тюрьму, а может, и попадет однажды, но никогда в жизни не позвонит.
Прямо над телефоном были синей ручкой накорябаны слова: “Голову не забудь”. Совет отличный, но запоздалый для того, кто отсюда звонит. А между прочим, классное название для парикмахерской.
– Не представляю, что дальше делать, – сказал отец. – Объясни мне на милость.
– Пап, я тоже новичок.
– Не тебе острить.
И тут я вдруг так разревелась, что лишилась всех слов. Попыталась заговорить сквозь полувздохи-полувсхлипы, но безуспешно.
– Подозреваю, тебя кто-то втянул, – сказал папа уже другим тоном. – Тобой вечно манипулируют. Ладно, сиди где сидишь, – как будто у меня был выбор! – А я посмотрю, что можно сделать.
Следующей звонила крашеная блондинка.
– Угадай, где я! – сказала она бодрым хриплым голосом, но обнаружила, что ошиблась номером.
Как человек опытный и привыкший все делать по-своему, отец умудрился дозвониться до полицейского, который меня арестовал. У офицера Хэддика тоже были дети, и он отнесся к отцу с полным сочувствием, абсолютно, по мнению отца, справедливым. Скоро они уже называли друг друга Винс и Эрни, обвинение в нападении смягчилось до формулировки “вмешательство в работу полиции”, а потом его и вовсе сняли. На мне остались порча имущества и нарушение общественного порядка, но их тоже сняли, потому что явилась насурьмленная продавщица из столовой и дала показания в мою пользу. Она твердо заявила, что я невиновна и просто оказалась рядом, а стакан разбила явно по случайности.
– Мы все были в шоке, – сказала она. – Еще бы, такая сцена, вы себе не представляете.
Но к тому времени я уже пообещала папе, что приеду на День благодарения, точнее, все четыре праздничных дня, и мы как следует обсудим проблему без посторонних. Дорого мне стоил один опрокинутый стакан молока. Даже не считая времени в кутузке.
Мы все знали, что целые праздники горячих дискуссий о моем аресте – фикция, хоть с меня и взяли обещание приехать специально для этого. Родители упорно делали вид, что мы тесно спаянная семья, где все любят разговоры по душам; семья, где все подставляют друг другу плечо в худую минуту. Если учесть, что в семье не хватало двух детей, это было фантастическое торжество благих намерений над реальностью; правда, я почти восхищалась. В то же время сама я знала очень четко: мы
Вот хотя бы секс. Родители считали себя не только учеными, поставщиками грубых фактов жизни, но еще и детьми откровенно оргиастических шестидесятых. Тем не менее почти все мои знания о сексе я почерпнула из передач канала PBS о дикой природе, из романов, хотя авторы, возможно, и сами экспертами не были, и из собственного случайного эксперимента, проделанного с полным равнодушием и оставившего больше вопросов, чем ответов. Однажды я нашла на кровати упаковку тампонов для подростков, а также брошюру, написанную так сухо и скучно, что я не стала читать. Как применять тампоны, мне никто не объяснил. Чудо, что я их не закурила.
Я выросла в Блумингтоне, штат Индиана, и в 1996 году родители еще там жили, поэтому съездить к ним на выходные было не так-то легко, и провести с ними обещанные четыре дня не получилось. Все дешевые билеты на среду и воскресенье уже раскупили, так что я прилетела в Индианаполис утром четверга, а улетела вечером в субботу.
Отца я после праздничного обеда почти не видела. Он получил грант Национального института здоровья и радостно дал вдохновению увлечь себя в кабинет, где и провел большую часть моего визита, заполняя свою личную классную доску уравнениями типа 0' = [001] и
В таком режиме работы отец не пил, что мы все одобряли. За несколько лет до того ему поставили диабет и пить запретили в принципе. В итоге он начал выпивать тайком. Мама постоянно была начеку, и я иногда с беспокойством думала, что так могла бы выглядеть совместная жизнь инспектора Жавера и Жана Вальжана, вступи они в законный брак.
Праздничный обед в этом году устраивала бабушка Донна. Пришли мы, дядя Боб с женой и двое их детей, младше меня. Мы отмечали праздники то у одной бабушки, то у другой, поочередно, это было справедливо: почему вся благодать должна доставаться только одной стороне семьи? Бабушка Донна – мать моей матери, бабушка Фредерика – моего отца.
Еда у бабушки Фредерики почти целиком состояла из углеводов. Хорошего можно помалу – но помалу не бывало никогда. Бабушкин дом был завален дешевыми азиатскими безделушками: раскрашенными веерами, фигурками из нефрита, лакированными палочками для еды. Или вот парные лампы: абажуры из красного шелка и каменные подставки в виде двух мудрецов. У стариков были длинные тощие бородки и жуткие натуральные ногти, вставленные в каменные пальцы. Несколько лет назад бабушка Фредерика сообщила мне, что в жизни не видела места красивее, чем третий ярус Зала славы рок-н-ролла. Прямо хочется стать лучше, сказала она.
Бабушка Фредерика принадлежала к тем хозяйкам, которые считают, что запихивать в гостей вторые и третьи порции – простая вежливость. И все же мы больше ели у бабушки Донны, где сами решали, положить себе еще или нет, где у пирога хрустела корочка, а клюквенно-апельсиновые маффины были легче облака; где в серебряных подсвечниках стояли посеребренные свечи, в центре стола лежал венок из осенних листьев, и во всем чувствовался безупречный вкус.
Передав гарнир из устриц, бабушка Донна напрямик спросила отца, над чем он работает – так бросалось в глаза, что его мысли где-то далеко. Она хотела намекнуть, что это неприлично, но отец единственный из всех то ли не заметил ее ход, то ли проигнорировал. В данный момент, ответил он, я исследую реакцию избегания с помощью цепи Маркова. Он прочистил горло, намереваясь продолжить.
Мы устремились наперерез. Мы меняли направление умело и синхронно, как стая рыб. Это было по-павловски. Наш танец воплощал реакцию избегания, чтоб ей лопнуть.
– Мама, передай индейку, – сказал дядя Боб и мягко скатился в традиционную обличительную речь о способах выращивания индеек ради белого мяса в ущерб темному.
– Бедные птицы едва ходят. Несчастные выродки.
Он тоже копнул под отца: этот дефект индейководства – еще одна издержка научного прогресса, как клонирование или смешивание кучки генов, чтобы из них получилось животное. У нас в семье враждуют, не нарушая правил поведения, и маневрируют незаметно, изображая полную невинность.
Наверное, то же можно сказать о многих других семьях.
Боб демонстративно положил себе кусок темного мяса.
– Ходят и спотыкаются с этой громадной богопротивной грудью.
Отец грубо пошутил. Каждый раз, когда Боб давал ему повод, то есть каждый второй год, он выдавал одну и ту же шутку с незначительными вариациями. Будь она остроумной, я бы ее процитировала, но нет. Вы бы стали хуже думать о нем, а хуже думать о нем – моя задача, а не ваша.
Воцарившееся молчание было наполнено жалостью к маме, которая могла бы выйти замуж за Уилла Баркера, если бы не потеряла голову и не выбрала вместо него папу – злостного курильщика, закоренелого пьяницу, горе-рыбака и атеиста из Индианаполиса. Семье Баркеров принадлежал канцелярский магазин в центре города, а Уилл был юрист по недвижимости, но гораздо важнее оказалось то, чем он не был. А не был он психологом, как мой отец.
Жителю Блумингтона поколения моей бабушки слово “психолог” приводило на память скандальную сексологию Кинси и дикую идею Скиннера насчет ящиков для детей. Психологи не ограничивали работу стенами институтов – они приносили ее домой. Они проводили эксперименты за завтраком, превращали свою семью в шоу уродцев, и все для того, чтобы ответить на вопросы, которые вежливый человек даже не подумал бы задать.
Уилл Баркер считал, что твоя мать – само совершенство, не раз говорила мне бабушка Донна. Я часто гадала: ей вообще приходило в голову, что случись это удачное замужество, меня бы не было на свете? Интересно, с точки зрения бабушки, минус я – баг или фича?
Как мне кажется сейчас, она была из тех женщин, которые так сильно любят своих детей, что ни для кого другого уже не остается места. Внуки значили для нее много, но только потому, что значили больше всего для ее детей. Я не собираюсь ее критиковать. Я рада, что мама выросла в такой любви.
Триптофан – химическое вещество в мясе индейки, которое якобы вызывает сонливость и притупляет внимание. Одно из многих минных полей в пейзаже семейного праздника.
Минное поле номер два – качественный фарфор. Когда мне было пять, я откусила кусочек, как раз по размеру своего зуба, от уотерфордского бокала бабушки Донны, просто из интереса, получится ли у меня. С тех пор молоко мне наливали в пластмассовый стакан с Рональдом Макдональдом (он, правда, бледнел год от года). В 1996 году я доросла до вина, однако стакан остался прежний – такая вот нестареющая шутка.
Почти все, о чем мы говорили в тот год, я забыла. Но могу с точностью привести частичный перечень того, о чем мы не говорили:
Отсутствующие члены семьи. Кто ушел, тот ушел.
Переизбрание Клинтона. Двумя годами ранее дядя Боб заявил, что Клинтон изнасиловал женщину в Арканзасе, а то и не одну; мой отец отреагировал в своем духе, и День благодарения был испорчен. Дядя Боб видит мир в кривом зеркале, чей изогнутый лик перечеркнут зловещей надписью помадой: “Не верь никому”. Бабушка Донна ввела новое правило: никакой политики – поскольку мы бы так просто друг от друга не отцепились, а ножи и вилки были у всех.
Мои собственные проблемы с законом, о которых знали только мать и отец. Родственники уже давно ждали, что я пойду по кривой дорожке; пускай еще подождут. Вообще говоря, это поддерживало в форме их самих.
Катастрофические баллы двоюродного брата Питера на проверочном экзамене перед колледжем, о которых знали мы все, но притворялись, что не знаем. В 1996 году Питеру исполнилось восемнадцать, но он с рождения взрослее меня. Его мать, моя тетя Виви, в нашу семью вписывалась не лучше, чем мой отец, – и то сказать, не самый у нас гостеприимный клуб. Ее постоянно что-то тревожило, нервировало и заставляло рыдать, а потому уже к десяти годам Питер, придя из школы, мог приготовить обед на четверых из того, что нашел в холодильнике. В шесть лет он умел делать белый соус, о чем мне с нажимом напоминал то один, то другой взрослый – тактика очевидная и ужасно нечестная.
А еще Питер, наверное, единственный виолончелист городского школьного оркестра в мире, кого в старших классах выбрали Красавцем школы. У него были темные волосы, бледные веснушки, метелью рассыпанные по скулам, и давний косой шрам через переносицу, почти до самого глаза.
Питера любили все. Мой отец любил потому, что они вместе рыбачили и часто сбегали на озеро Лемон наводить страх на тамошних окуней. Мама любила потому, что он любил отца, а это больше никому в ее семье не удавалось.
Я любила его за то, как он вел себя с сестрой. В 1996 году Дженис была мрачной прыщавой девицей четырнадцати лет, такой же адекватной, как остальные (то есть полный привет). Однако Питер каждое утро отвозил ее в школу и потом забирал, если только не было дневной репетиции. Он смеялся ее шуткам. Он выслушивал ее жалобы. На день рождения он дарил ей духи и украшения. Когда было нужно, защищал от родителей и одноклассников. Такой хороший, что глазам больно.
Что-то он в ней видел. А кому тебя лучше знать, чем родному брату? Если брат тебя любит, это, скажу я вам, кое-что значит.
Перед самым десертом Виви спросила отца, что он думает о типовом тестировании. Отец не ответил. Он сидел, уставившись в тарелку с ямсом и чертя вилкой в воздухе кружочки и палочки, как будто что-то писал.
– Винс! – возникла с подсказкой мама. – Типовое тестирование.
– Очень неточно.
Именно этого ответа ждала Виви. У Питера были такие высокие баллы. Он так старался. Его результат на проверочном экзамене – ужасная несправедливость. Этой минуткой конспиративного единодушия и окончился чудесный обед у бабушки Донны. Подали пирог: тыква, яблоко, пекан.
А потом отец все испортил.
– Рози так хорошо сдала проверочный, – сказал он, будто не замечая, что мы аккуратно обходим тему экзаменов, и Питеру вряд ли хочется слушать, как я отличилась.
Благовоспитанно отодвинув кусок пирога подальше за щеку, он гордо мне улыбался, а в голове у него, как крышки люков, дребезжали цепи Маркова.
– Она целых два дня не распечатывала конверт, а потом оказалось, что результаты блестящие. Особенно в гуманитарной части, – легкий кивок в мою сторону. – Разумеется.
Вилка дяди Боба со звяканьем опустилась на край тарелки.
– Это потому, что ее в детстве без конца тестировали. – Мама смотрела прямо на дядю Боба. – У нее хорошо получаются тесты. Она знает, как проходить тестирование, вот и все.
А дальше мне, как будто я не слышала последних слов:
– Мы тобой очень гордимся, солнышко.
– Мы ждали многого, – сказал отец.
– Ждем! – Мамина улыбка не дрогнула, в голосе упорно звучала радость. – Мы ждем многого.
Ее взгляд перешел с меня на Питера, потом на Дженис.
– От всех вас!
Тетя Виви прикрыла рот салфеткой. Дядя Боб изучал натюрморт на противоположной стене – гора сияющих фруктов и обмякший фазан. С естественной, богоугодной грудью. Мертвый – но разве это не часть божьего замысла?
– А помнишь, – продолжал отец, – они всем классом целую перемену играли в виселицу, потому что шел дождь, и Рози загадала слово “воскрыленный”. В семь лет. Вернулась домой в слезах: учительница сказала, что это жульничество – загадывать выдуманные слова.
(Отец ошибся: ни одна учительница в моей начальной школе так бы не сказала. Я уверена, ты
– Я помню, какие Роуз получила баллы, – Питер одобрительно присвистнул. – Я и не знал, насколько это ценно. Трудный тест. По крайней мере, мне так показалось.
Зайчик. Но не спешите отдавать ему свои симпатии – он в моей повести почти не участвует.
Вечером в пятницу, мой последний день дома, мама вошла ко мне в комнату. Я набрасывала план главы для работы по средневековой экономике. Это был чистый театр: смотрите, как я усердно тружусь! Все отдыхают, а я – и тут меня отвлекла птица за окном – красный кардинал, который зло кидался на прутик, я только не успела понять из-за чего. В Калифорнии нет кардиналов, и штат от этого не выигрывает.
Шорох у двери заставил мой карандаш подпрыгнуть снова.
– Ты знала, что в Утопии все-таки есть войны? И рабство? – спросила я маму.
Нет, она не знала.
Некоторое время она просто бродила по комнате, расправляла постель, переставляла камни на комоде – в основном жеоды, вскрытые, как яйца Фаберже, чтобы видны были хрустальные внутренности.
Это мои каменюки. Я находила их в детстве, когда мы выбирались на карьеры и в лес, и раскалывала молотком или просто швыряя из окна второго этажа на дорожку. Но выросла я не в этом доме, и эта комната не моя. С тех пор как я родилась, мы переезжали трижды, и в этом месте родители осели, только когда я уехала учиться в колледж. Мама говорила, что пустые комнаты старого дома нагоняют тоску. Нельзя оглядываться назад. Наши дома, как и наша семья, уменьшались: каждый следующий мог уместиться в предыдущем.
Первый был за городом – большой фермерский дом, а при нем двадцать акров кизила, сумаха, золотарника и ядовитого плюща; лягушки, светлячки и бродячая кошка с глазами круглыми, как луна. Я помню не столько дом, сколько амбар, и помню не столько амбар, сколько ручей, и не столько ручей, сколько яблоню, по которой мои брат и сестра лазали к себе в спальни и обратно. Я на нее залезть не могла, потому что не доставала до нижней ветки, и года в четыре поднялась наверх по лестнице, чтобы по дереву спуститься. Я сломала ключицу, а могла бы убиться насмерть, сказала мама, что было бы правдой, упади я с самого верху. Но я пролезла почти весь путь вниз, чего, похоже, никто не заметил. Что ты поняла? – спросил отец, и тогда я не нашлась с ответом, но теперь мне кажется, урок состоял вот в чем: твои неудачи всегда будут значить больше, чем твои успехи.
Примерно тогда же я выдумала себе подругу. Я дала ей половину своего имени, ту, что сама не использовала, – Мэри, и кое-какие частицы своей индивидуальности, в которых тоже не испытывала острой нужды. Мы проводили вместе много времени, пока не настал тот день, когда я пошла в школу и мама сказала мне, что Мэри пойти не сможет. Это был тревожный знак. Как будто мне сказали, что в школе я не должна быть самой собой, в целом виде.
Не зря предупредили, как выяснилось: главное, чему учат в детском саду, – запоминать, какая часть тебя в школе допустима, а какая нет. Чтобы вы понимали, в детском саду вам полагается гораздо, гораздо больше времени молчать, чем говорить, даже если всем гораздо интереснее слушать тебя, чем воспитателя.
– Мэри может посидеть дома со мной, – предложила мама.
Такая неожиданная хитрость со стороны Мэри была еще тревожнее. Мама не слишком-то ее любила, и как раз эта нелюбовь и составляла главную привлекательность Мэри. А тут я увидела, что мамино отношение к Мэри может измениться. Вдруг она возьмет и полюбит Мэри больше, чем меня? Посему, пока я была в школе, Мэри спала в дренажной трубе возле дома – прекрасная никто, а потом в один прекрасный день просто не вернулась домой, и по семейной традиции о ней больше не говорили.