Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: "Жизнь, ты с целью мне дана!" (Пирогов) (очерк) - Владимир Ильич Порудоминский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


О тех, кто первым ступил на неизведанные земли, О мужественных людях — революционерах, Кто в мир пришел, чтоб сделать его лучше.

О тех, кто проторил пути в науке и искусстве, Кто с детства был настойчивым в стремленьях И беззаветно к цели шел своей.


Порудоминский В. И. «Жизнь, ты с целью мне дана!»: Пирогов. Очерк. — М.:Мол. гвардия, 1981. — 208 с., ил. — (Пионер — значит первый; вып. 71) 40 коп. 100 000 экз.


«Какой-то внутренний голос подсказал тут хирургию»

Пироговы в Сыромятниках

Из метрической книги церкви святой Троицы, что в Сыромятниках: «1810. Ноябрь. 13 числа. У коллежского секретаря Ивана Иванова Пирогова родился сын Николай…»

Накануне день стоял ясный, теплый, на безоблачном небе сиянье солнца, деревья и кустарники радовали глаз густым золотым листом. В ночь, однако, нежданно сорвался холодный, резкий ветер, свирепо зашумел в листве; посыпал косой, колючий снег. Утром тринадцатого улицы были белы, тусклое небо, низко опустилось над кровлями домов, над черными сквозными садами и палисадниками, лишь кое-где цеплялся за ветку заскорузлый, потемневший листок.

В приходе Троицкой церкви домов было пятьдесят.

Прежде жили в слободе царские шорники, работали для дворцовых конюшен ременную упряжь из мягкой, недубленой — сыромятной — кожи, но как государев двор переехал из Москвы в новую столицу, город Санкт-Петербург, заселились Сыромятники разных званий и ремесел людьми.

В изогнувшемся подковой Кривоярославском переулке поставил дом пивовар Иван Мокеевич Пирогов, высокий, крепко сбитый старик в рыжем, до пояса, едва не петровских времен парике, молодым Ивана Мокеевича не помнили. Появляясь в церкви, старик непременно, будто шапку, стягивал с головы свой парик и обнажал сверкающую лысину, чем, по мнению священника, вводил в соблазн молящихся; священник, отец Алексей, усовещал его, но старый упрямец не уступал.

Говорили, будто разменял Иван Мокеевич вторую сотню лет, годов его никто не считал, сам он давно сбился со счета, однако иные происшествия, относящиеся до царствования государя Петра Великого, помнил хорошо. Всю зиму старик сидел в четырех стенах, кряхтел и жаловался, что не топтать ему больше зеленой травы; некоторые из соседей и впрямь начинали сомневаться, жив ли Иван Мокеевич-то, но, глядишь, снова солнышко пригревало по-весеннему, выбивалась из-под земли первая нежная зелень, и он в белых валенцах поначалу вылезал на крыльцо, бродил по двору, а там важно шествовал в церковь, сияя медного отлива локонами своего парика.

От этого Ивана Мокеевича и от супруги его, о которой только известно, что на старости лет повредилась в уме и сделалась сердита и драчлива, пошли в Сыромятниках Пироговы: одни — в малом числе — смуглые, длиннолицые и густоволосые, другие — большинство — с лицом круглым, широким носом, глазами голубыми или серыми, со светлыми редкими волосами (мужчины смолоду делались плешивы).

Про Николая, едва родился, говорили, что весь в папеньку, Ивана Ивановича: скуластенек, глазки прозрачны, волосы светло-русые, жиденькие.


Иван Иванович Пирогов пива не варил — служил казначеем в провиантском депо: здесь хранились на складах запасы муки, круп и иного хлебного харча для войска; деньги через казначеевы руки текли немалые. Иван Иванович счетоводство знал в тонкостях, брался также вести частные дела и существовал безбедно. С годами дослужился до майорского чина, надевал мундир с золотыми петлицами на высоком жестком вороте, белые брюки, ботфорты со шпорами; золотые звездочки шпор слегка поворачивались и важно звякали в лад шагам. Завел собственный выезд, запрягали, конечно, не по-барски, четверней, — скромной парой, но лошади были подобраны хорошие, одной масти.

Иван Иванович Пирогов имел четырнадцать человек детей, большинство умерло в младенчестве; из шестерых оставшихся в живых Николай был самый юный.

Про звезду

Откуда-то из далекого, далекого детства осталась в нем первым воспоминанием огромная ослепительная звезда, повисшая прямо над головой…

Ему года не минуло, когда явилась на небе, с каждым днем приближаясь и ярчая, невиданная звезда — комета, огненно-круглая, с длинным взметнувшимся кверху снопом хвоста, сулящая великие бедствия, перемены и, может быть, конец света. Передавали слухи, и в «Ведомостях» писали, будто горят во множестве города, села, леса, толковали о наводнениях, трясении земли, дивных явлениях небесных, вроде пламенных шаров, катящихся по воздушному пространству. Вычитывали в старинных книгах, что перед нашествием татар солнце и луна изменяли вид свой, чудесные знамения предуведомляли народ о грядущем. Все сходились на том, что быть великой войне; впрочем, для такого пророчества не требовалось знамений: все ждали нападения Бонапартова, в народе говорили, что россияне своей земли не выдадут, будущую войну стали именовать «отечественной» до того, как она началась.

Той самой осенью, когда Николай Пирогов явился на свет, Наполеон Бонапарт окончательно свыкся с мыслью, что ключ к мировому владычеству ждет его в Москве, и приказал доставить ему всевозможные книги о России — ее прошлом и настоящем, ее географии, статистике, быте, правителях и народе.

Глядя на звезду, повисшую над Москвой и едва не полнеба рассекшую сияющим хвостом, наисмелейшие из прорицателей обещали, что армия неприятельская с превеликой быстротой нахлынет на Россию, но обратное ее движение будет еще быстрее…

«Что это такое было?.. — на закате дней размышлял Пирогов об этой навсегда запавшей в память звезде. — Следствие слышанных в ребячестве длинных рассказов о комете 1812 года или оставшееся в мозгу впечатление действительно виденной мной в то время, двухлетним ребенком, кометы?..»

Видение? Или след былого? Или таинственное слияние того и другого — образ звезды, под которой родился, звезды — судьбы? Всего дороже, что он о звезде постоянно помнил. Сколько твердили вокруг: «Не считай звезды, а гляди в ноги: ничего не найдешь, так хоть не упадешь», — а он все задирал голову и глядел на звезды, падал, не боялся того — лишь бы искать, найти.

В старости он сердился, что никто из учителей не указал ему, ребенку, в звездную ночь на небесный свод, благословлял свою няню, солдатскую вдову Катерину Михайловну, которая в праздничный день заставила его приметить над раскинутыми на зеленом пригорке шатрами, над пестро наряженной хмельной толпой черную грозовую тучу — помогла увидеть единство и противостояние земли и неба, помнил поразившее его в детстве изречение из попавшей в руки латинской хрестоматии: «Вселенная делится на две части — небо и землю».

Он глядел на звезды, оттого мир вокруг являлся ему необъятным, исполненным бесконечного разнообразия, движения, тайн.

Вскрывая трупы в анатомическом театре, копошась над изготовлением препаратов, накладывая швы или перевязывая раны, он не умел и не желал думать о том лишь, что перед ним, но обязательно жаждал знать, как и почему — устройство и причины; в каждой подробности он видел частицу необъятного.

«Что заставляет растение и животное принимать тот или другой характерный вид? Отчего семя и яйцо заключают в себе зародыш именно того же типа и вида, от которого они произошли? Что сцепляет атомы? Отчего мышечное движение переходит в теплоту, а теплота — в движение?..» Он расскажет современникам и потомкам про тысячи вопросов, мучивших его на пути к уразумению сущности вещей.

«Нам дан мозг, чтобы мыслить, или мы мыслим, потому что имеем мозг?» — спрашивал он. Или еще проще: «Нам даны ноги, чтобы ходить, или мы ходим, потому что у нас есть ноги?..»

Углубляясь в сущность какого-либо предмета, он не мог забыть, по собственному его признанию, о «странном плавании и кружении в беспредельном пространстве тяготеющих друг к другу шаровидных масс», о «существовании бесчисленных миров, составленных из одних и тех же вещественных атомов и отдаленных навеки один от другого едва вообразимыми по своей громадности пространствами».

Это по-ломоносовски:

Открылась бездна звезд полна; Звездам числа нет, бездне дна. Песчинка как в морских волнах, Как мала искра в вечном льде, Как в сильном вихре тонкой прах, В свирепом как перо огне, Так я, в сей бездне углублен, Теряюсь, мысльми утомлен! Иначе он не умел, не мог…

От рождения он косил, и хотя с усмешкой, но, кажется, вполне серьезно говорил о себе, что ни на что смотреть и ни в чем убеждаться с одной стороны не может — непроизвольно норовит заглянуть на все и со стороны противоположной.

С младенчества был у него также постоянный шум в ушах: слушая будничную речь, звуки обыденной жизни, он как бы слышал одновременно бег морских волн, горные оползни, качание леса, движение людских толп…

Первая азбука

Москва стояла прозрачная, как зимний лес, казалось, гулкая от простора: две трети с лишком домов погибло в пожаре двенадцатого года. Иные улицы гляделись большой дорогой среди ровного поля — по краям ни здания, лишь кое-где заборы, огораживающие пустыри. Каменные коробки в два и три этажа поднимались, выжженные до черноты: сквозь дыры окон светилось небо.

В приходе церкви святой Троицы, что в Сыромятниках, из пятидесяти домов сгорело сорок четыре.

Москва, однако, была веселая. Москвичи праздновали победу над врагом, доселе непобедимым. Праздновали возле полуразрушенных домов и землянок, на само собою возникших площадях, утоптанных углем, и в прежде тесных проулках, направление которых отмечали теперь лишь торчавшие над пожарищем черные трубы печей. Праздновали в виду подорванного Кремля — две башни пострадали и часть стены, крест с колокольни Ивана Великого император Наполеон, убегая, захватил в Париж почетной добычей. Веселились люди, носившие траур, утратившие имущество и кров, — общая радость торжествовала над собственным горем.

«Москвы больше не существует», — объявил после пожара наполеоновский бюллетень; печальный россиянин, глядя на развалины древней столицы, писал в унынии: не хватит и двух веков, чтобы привести ее в прежнее состояние. Но Москва строилась весело. От зари и до зари во всех концах города дятлами стучали топоры. Свежие щепки сверкали под ногами. Пахло землей, рубленым деревом, смолой, каменной пылью. Дома быстро поднимались, расцветали яркими красками кровель.

На месте старинного Земляного вала с деревянной стеной, давно обветшалой и полуразрушенной, и рвом, в большей части засыпанным, застроенным лавками, кабаками и кузницами, приказано было после пожара тянуть улицу вокруг Москвы. Частным владельцам предписывали при возведении домов оставлять здесь проезд в двенадцать саженей, а перед домами разбивать сады: на месте Земляного вала появлялось Садовое кольцо.

Иван Иванович Пирогов взамен прежнего сгоревшего дома построил новый, просторный и крепкий; позванный для украшения его живописец-самоучка пустил по стенам, потолкам и печам изображения диковинных растений, птиц и зверей; Николай, проснувшись утром под теплым беличьим одеяльцем, видит, как, распластав золотистые крылья, парят над ним прекрасные птицы наподобие райских.

Няня Катерина Михайловна водит Николая гулять по городу. Он вертит головой, смотрит, как разбирают обугленные балки и стропила прежних строений, как утаптывают землей и щебнем засыпанный ров, как несколькими ловкими ударами' топора вяжут в венцы брусья, как кладут ряд за рядом огнистый кирпич. Он смотрит, как в круглые ямы опускают бережно то гибкий юный саженец, то большое дерево с сильными, облепленными земляным комом корнями. К вечеру в окнах обжитых домов зажигают разноцветные плошки, ставят транспаранты картины, освещенные сзади, на просвет. Картины чаще всего веселые: вот Наполеон пляшет под мужицкую дудку, вот удирает, подгоняемый нагайкой казака, вот взлетает над пороховой бочкой, им самим запаленной; а вот французский корабль, разломленный пополам, поникнув парусами, тонет в пучине. Николай Пирогов, запрокинув голову, долго хохочет у каждого транспаранта.


Художник Иван Иванович Теребенев, прежде украшавший скульптурами стены петербургского Адмиралтейства, с началом войны отложил резец и молоток и взялся за кисть и перо. Он стал делать меткие смешные рисунки — карикатуры: высмеивал в них кичливого врага, прославлял доблесть русских воинов, крестьян, казаков. Для малышей, для тех, кому предстояло защищать родину в будущих сражениях, Теребенев издал азбуку «Подарок детям в память 1812 года».

На картонках, схожих с игральными картами, были напечатаны те самые карикатуры, что выставлялись в окнах лавок и светились на транспарантах; под каждой подпись — стишок в две строки.

На первой картонке старый крестьянин показывает удирающим французам на удалого казака:

Ась, право глух, мусье, что мучить старика. Коль надобно чего, спросите казака.

По первой букве карточка означала А.

На последней — Я — корабль Наполеона разбивался о скалу, на которой было написано «Москва».

Я точно как корабль, в волнах погрязший грозных, Примером послужу и для потомков поздных.

По этим картонкам учился грамоте Николай Пирогов. Он на всю жизнь запомнил азбуку, в которой любовь к отечеству и убежденность в несокрушимости своего народа соседствовали с веселой гордостью победителей;

Плыл над Москвой торжественный колокольный звон. Русская армия возвращалась из дальних краев с победой. А на улицах и в переулках, во дворах, обнесенных не успевшими потемнеть заборами, в бузинных зарослях и густом лопушнике продолжали кипеть сражения, не знавшие побежденных: никто не желал быть Наполеоном, все были Кутузовы, Багратионы, Платовы, все непременно побеждали.

Дома дети беспрестанно и жадно слушали рассказы о двенадцатом годе: быль мешалась с желанной небылицей, сведения из «Ведомостей» — с байкой странника или прохожей старухп богомолки. Здесь говорили про московский пожар: ночь от пламени была светла как день, и небо над городом стало медного цвета, деревья на бульваре пылали огненными столбами, посреди реки горели суда и лодки. Про Кутузова — как ехал верхом вдоль рядов войска, а над его головой, предвещая победу, следом летел орел. Про храброго солдата, не дозволявшего врачам в лазарете осмотреть ему спину, ибо шел он на врага только грудью. Про дремучий лес, вдруг поднявшийся на пути наполеоновской армии, когда повернула она было на Троице-Сергиеву лавру. Дети дышали воздухом, насыщенным этими рассказами, проглатывали их с молоком и кашей, засыпали под неторопливую речь.

Слушая разговоры, Николай Пирогов поглядывал на стену, где, тускло поблескивая медными ножнами, висела отцова сабля. В бою сабле не довелось побывать, из подвигов числился за ней лишь один: по дороге во Владимир, куда семейство бежало от французов, отец, размахивая саблей, отогнал грабителя от крестьянки, за что был награжден полной кружкой молока; но Николаю в медном свечении ножен виделись отблески Смоленска и Бородина.

«Люблю Россию, люблю честь родины… Это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь», — напишет Пирогов четыре десятилетия спустя из осажденного Севастополя.

Страница истории

Жан Доминик Ларрей, знаменитый хирург, был с Наполеоном во всех походах: видел чуму в Египте, оперировал во временных лазаретах у подножия аустерлицких холмов — вокруг палаток для тепла и света жгли костры из сухих виноградных лоз, топтал красный от крови снег в полях близ Эйлау — император заставил пехоту долгие часы стоять под русскими ядрами; в России Ларрей впервые растерялся.

Военная медицина, им выпестованная, была приспособлена к быстроте, натиску, неизменному превосходству, к умению Наполеона переломить события в свою пользу.

Ларрей придумал «летучие лазареты» — амбулансы: легкие двухколесные фургоны-амбулансы туда-сюда катились во время битвы между рядами войск, направляясь к местам скопления раненых. Французские врачи ловко работали прямо на поле боя, не заботясь о будущем: они привыкли, что за сражением непременно следует победа.

Россия не спешила признавать себя побежденной. Русские дороги были дальние, версты на них доставались тяжело. Амбулансы рассеялись на неоглядных просторах, не поспевали всюду, увязали, перегруженные ранеными, которых некуда было деть, потому что война не кончалась. Отставали обозы с палатками, постелями, медикаментами, перевязочными средствами. В Смоленске Ларрей приказал использовать для перевязок бумагу — документы из местного архива, вместо корпии употреблять паклю. Под Бородином он думал, что медицина, наверно, не сумеет приноровиться к размаху таких войн. Он не знал еще, что скоро ему предстоит бросать раненых и больных в сугробах по обочинам дорог, среди заледенелых болот, лесов, гудящих от мороза.

Под Бородином французские врачи работали по колено в крови с отчаянием путешественников, оказавшихся на необитаемом острове посреди бескрайнего океана. Позади лежали тысячи верст чужой разоренной, враждебной земли, впереди неведомое, а на походные столы, которые некогда было обмывать, одного за другим клали раненых — надо было немедля исправлять врачебный долг, сознавая его бессмысленность. Они изнемогали в своих забрызганных кровью клеенчатых фартуках среди воплей и стонов, хриплой ругани, прерывистого, страшно смолкаемого дыхания, тонкого скрежета пилы, звяканья отложенных инструментов. «Мы не в силах унять кровь, в пролитии которой не виновны», — сетовали они; может быть, впервые отчаяние от собственного бессилия рождало в них сомнение в непобедимости императора. Ларреевы двуколки, насквозь пропитавшиеся кровью, отвозили в лесок и рощи горы отпиленных рук и ног…

Четверть века спустя входящий в славу русский хирург Николай Пирогов встретится в Париже с прославленным Ларреем. Старик в ту пору доживал свои дни на покое. Лицо его отяжелело, как бы застыло в выражении привычной важности. Поседевшие волосы аккуратно причесаны и слегка завиты — не было беспокойной, прилипшей ко лбу прядки, как у любимого императора. Глаза, впрочем, светились живо. Ларрей показал Пирогову орден на ленте с вышитой золотом надписью «Битва при Аустерлице». Про Бородино между ними разговора не было. Еще полтора-два десятилетия спустя прославленный Николай Пирогов уже собственным опытом опровергнет Ларрееву медицину — поспешные операции прямо на поле сражения, скученность раненых у перевязочных пунктов.

…В русской армии перед Бородинской битвой назначены были носильщики из нестроевых солдат и ополченцев, полкам придали повозки для вывоза раненых к отдаленным перевязочным пунктам, размещенным в Можайске и окрестных деревнях. В повозке помещались четыре человека, тащилась она со скоростью три версты в час, а от позиций до перевязочных пунктов было десять верст, туда и обратно — двадцать; тяжелораненых же считали до восьми тысяч. У кого доставало сил, тот уходил сам. И все же раненых старались не оставлять ни прежде, при отступлении, ни на Бородинском поле. Русские медики заботились о тылах, основывая на них свою надежду. Как и вся армия, русская медицина не готовилась к легкой и быстрой войне.

Устройством тыловых госпиталей для русской армии ведал Христиан Иванович Лодер, профессор анатомии и придворный медик. Христиан Иванович, сухощавый, строгий старик, был по необходимости нетороплив и степенен, по необходимости же скор и решителен в действиях, о предметах медицинских предпочитал толковать на латыни, по и по-русски, хотя, будучп прибалтийским уроженцем, говорил с некоторым акцентом, выражал мысль точно и резко.

Несколько лет спустя Лодер станет одним из первых учителей Пирогова.

До начала войны многие видели в Лодере кабинетного ученого, мнение переменилось, когда по просьбе Кутузова всего за три недели развернул он, что называется, на пустом месте госпитали на тридцать семь тысяч раненых, обеспечив всех удобными постелями, хорошим продовольствием, умелым лечением и добрым присмотром. Дано же было ему в подчинение лишь сорок шесть врачей и пятнадцать аптекарей — медиков в действующей армии сильно недоставало.

Суворов, бывало, боялся госпиталей, «лекарственниц тухлых», где один умирает, а десятеро смертный дых глотают, — у Лодера в госпиталях, всем на удивление, трое раненых из четырех возвращались в строй. Сам Христиан Иванович объяснял сие неустанным попечением о чистоте воздуха и здоровой пище, старатель-ностью лекарей, главное же — добрым духом и веселым нравом российских солдат.

Придет время, и все это — способность действовать быстро и решительно, умение обходиться малыми силами, упорную заботу об ухоженном быте раненых и бодрости их духа — все, что накоплено, найдено было русскими врачами в тягостных и победных кампаниях 1812 года переймет, повторит, разовьет в своей военной медицине, военной медицине нового времени, Николай Иванович Пирогов.

Пирогов играет в будущее

Однажды подъехала к крыльцу пироговского дома карета четверней, остановилась, качнувшись. Ливрейный лакей проворно отворил дверцу. Пошарив ногой ступеньку, выбрался из кареты, которая была ему как бы не по росту, высокий, могучего сложения господин. ‘Все в доме засуетились, бросились к дверям — встречать, принимать широкий черный плащ с несколькими выступающими один из-под другого воротниками, подхватывать под локоток, вести в комнаты. Имя господину — Ефрем Осипович Мухин: славный московский врач и профессор медицины. Говорили, что рано больного соборовать, прежде чем попользовал его Ефрем Осипович, случалось, ставил на ноги и безнадежных.

Не было такой части медицинской науки, которую не постиг бы Мухин. И зрелый лекарь, сгорбившийся от долгого сидения над постелями больных, и студентишка зеленый, лишь робко ступающий на избранную стезю, — всякий причастный медицине не уставал листать мухинские труды, особенно из анатомии, где изложены были основы мышцесловия, связесловия, сосудословия, нервословия, — латынь Мухин признавать не желал, все наименования переводил на природный российский язык. Но, врачуя, Мухин не склонен был следовать одним лишь правилам науки: свои суждения он проверял обильным опытом и повседневными наблюдениями.

Пирогов-отец, Иван Иванович, выхлопотал Мухина для одного из сыновей: отрок мучился ревматизмом, врачи сменялись, всякий прописывал новое снадобье, болезнь между тем лишь ожесточалась.

Мухин не торопясь, со вниманием осматривал и ощупывал больного. Затем несколько помолчал, уставя взор как бы в никуда, помял крепкими пальцами свой тяжелый, сильно выступающий подбородок и решительно приказал матушке: «Пошлите, сударыня, сейчас же в москательную лавку за сассапарельным корнем, да велите выбрать такой, чтобы давал пыль при разломе…»

Николай Пирогов, мальчик шустрый, переняв общее волнение, бегал туда-сюда, вертелся под ногами, высовывался из-за папенькиной спины, пялил глаза, на него шикали, чтобы не мешал, но Ефрем Осипович взглядывал на мальца, кажется, благосклонно; Николай же схватывал, сам того не замечая, его слова, осанку, выражение лица, движения рук…

К тому времени, когда впервые встретились мальчик Николай Пирогов и заслуженный профессор медицины, отшагал Ефрем Осипович по белу свету уже более полувека. До кареты четверней, до ливрейного лакея, до славы «первенствующего доктора», до орденского креста на шее и другого в петлице, до властности голоса и взгляда были бедная, неустроенная юность, дырявьте сапоги на непрохожих от распутицы дорогах, ночлеги под открытым небом, поля сражений, походные лазареты, штурм Очакова, начальные шаткие ступени жизненного поприща, когда должность госпитального прозектора, назначенного вскрывать трупы, в изобилии поставляемые войной, казалась счастливым случаем, была постоянная надежда на удачу и в постоянном труде осуществление надежд.

Мухин славился неутомимостью: жить без дела — что вовсе не жить, отдых он находил в перемене заня-тий. «Век живи — век учись» — была его любимая поговорка; он, кажется, поспевал читать все, какие умел достать, журналы, отечественные и иностранные, жадно ловил всякое новое известие, особенно касающееся врачебных и иных естественных наук, повторяя, что тот, кто остается при однажды полученном образовании, обречен плестись в хвосте быстро шагающей жизни. Разговор у Ефрема Осиповича был живой, занимательный, хотя и несколько беспорядочный: он щедро сыпал многоразличными сведениями, как бы желая скорее приохотить собеседников к любимому им искусству врачевания.

После первого же мухинского визита брат Николая стал поправляться с непостижимой быстротой; Ефрем Осипович отныне наезжал к Пироговым чудодеем и дражайшим гостем.

Но всего замечательнее игра, которая завелась с этих пор в пироговском доме и жила в нем с постоянством хода больших часов в футляре черного дерева, стоявших в углу зальца. Раздавался стук в дверь — «Лекарь приехал!», няня спешила открывать: лекарь важно скидывал ей на руки плащ, шествовал к больному; щупал пульс, мял себе в задумчивости подбородок (вот только смотреть «в никуда» не получалось — взгляд слегка косящих глаз был острым, направленным точно в какую-то, может быть, ему одному видимую цель), учил варить декокт, то бишь отвар, из сассапарельного корня, именуемого в просторечье чепучинником; «больных» в угоду младшенькому благосклонно изображали сестры, матушка, няня, но лекарь не менялся, всегда один и тот же — Николай Пирогов.

Не было бы счастья…

Из бумаг Московского университета: «От Николая Пирогова. Прошение. Родом я из обер-офицерских детей… От роду мне имеется 16 лет; обучался на первее в доме родителей моих, а потом в пансионе г-на Кряжева: закону божию, российскому, латинскому, немецкому и французскому языкам, истории, географии, арифметике и геометрии. Ныне же желаю учение мое продолжать в сем университете в звании студента… Свидетельство же мое о роде и летах при сем прилагаю». Дата: «Сентября дня 1824 года».

Двухэтажное здание пансиона с тринадцатью украшенными резными наличниками окнами по фасаду поднималось над невысокой оградой в двух шагах от пироговского дома, почти наискосок. Содержал пансион Василий Степанович Кряжев, известный в Москве педагог, составитель учебников разных европейских языков.

В кряжевском пансионе Николай Пирогов в самом деле обучался всем поименованным в его прошении предметам и, более того, ораторскому искусству — риторике, алгебре, рисованию и танцеванью, отчего-то не поименованным, — тут бумага его ничем против истины не грешит; вот только цифры в ней не сходятся.

«От роду мне имеется 16 лет» и — «сентября дня 1824 года»… Родился в 1810-м, в ноябре: значит, ему еще и четырнадцати не имеется? Откуда же шестнадцать?

Но приложенное к прошению свидетельство «о роде и летах» подтверждает: среди прочих детей Ивана Ивановича Пирогова числится «законно прижитый в обер-офицерском звании сын Николай, имеющий ныне от роду шестнадцать лет».

К тому дню сентября 1824 года, когда Николай подал в правление Московского университета свое прошение, отец уже год как снял обер-офицерский мундир с золотым шитьем по вороту и золотыми пуговицами и облачился в темно-коричневый статский фрак с пуговицами черными, вместо лаковых сапог со звонкими шпорами натянул мягкие с кисточками на голенище — не по своей воле переоделся, но по несчастному стечению обстоятельств. Посыльный, которому он доверил отвезти по назначению тридцать тысяч казенных рублей, исчез вместе с деньгами, рассчитываться же пришлось Ивану Ивановичу. Явились чиновники, описали имущество. Тяжелая темная мебель, посуда в буфете, платье в сундуках, переложенное от моли пахучими метелочками лаванды, даже пунцовая герань на подоконниках — все стало не свое. Отец вышел в отставку, занялся исключительно ведением частных дел, управлял каким-то генеральским имением; оно бы и ничего, жить можно, но построить взамен привычного новый образ жизни и довольствоваться им оказалось труднее, чем возвести заново дом на месте сожженного при французах. Вот лошадей с коляской пришлось продать, а пешком ходить не то чтобы медленно — спешить теперь некуда, однако обидно и перед людьми неловко. Отец погрузнел, сделался ко всему безразличным, все чаще сидел неподвижно в глубокой задумчивости. Мысль о скорой смерти тревожила его и с ней неизвестность относительно будущего детей, особенно младшего — Николая. Держать в пансионе стало не по карману, да и учение долго, Иван Иванович же суеверно считал теперь дни, оставить сына неучем совсем невыносимо. Ефрем Осипович Мухин, истинно благодетель, подсказал пристроить Николая, не откладывая, прямо в университет: мальчик смышленый и к медицине охоту имеет. Обещал помочь. Осталось только бумаги выправить — в университет моложе шестнадцати не брали. Ну тут уж Иван Иванович подсуетился: покланялся могучим канцелярским столам, пускал по зеленому в чернильных пятнах сукну красненькие «под локоток», где надо, оставлял и покрупнее, наконец, именно к первому сентября 1824 года явился на свет документ, исправный, со всеми нужными подписями и печатями, о наличии в числе детей Ивана Ивановича Пирогова сына Николая шестнадцати лет.

Ах как вовремя поспел Иван Иванович! Года не пройдет — Николай, возвратившись однажды из университета, увидит отца на столе в прежнем, майорском, с золотыми петлицами мундире. Но пока…

Из бумаг Московского университета: «По назначению господина ректора университета, мы испытывали Николая Пирогова… в языках и науках, требуемых от вступающих в университет в звание студента, и нашли его способным к слушанию профессорских лекций в сем звании». Дата: 22 сентября 1824 года.

Пирогов вспоминал в старости, что шел на экзамен, как солдат идет в бой на жизнь или смерть; бой он выиграл — на экзамене выяснилось, что он сведущ в науках более, нежели от него требовали. Знания и зрелость не достигший еще четырнадцати Николай Пирогов приложил к добытой отцом бумажке, и кто знает: если бы не эти знания и зрелость, был бы на свете хирург Николай Пирогов!..

С экзамена отец повез новоиспеченного студента в церковь отслужить молебен с коленопреклонением, а после угощал его шоколадом и сладкими пирожками в известной всей Москве кондитерской Педотти.

Сапоги-скороходы


Поделиться книгой:

На главную
Назад