— В тюр-рьме узнаешь, когда пр-ровор-ронишь импер-ратор-рскую почту!
Вскорости конский бешеный топот за окнами трактира возвестил, что рейтары ускакали. Нет, вовсе не упоминание о герцоге Вюртембергском смутило отважных воинов. Смутило другое: откуда вещунья птица доподлинно проведала о почтовом фельдъегере, коего им предписано было встретить именно в двух днях пути от града Вейля и препроводить к его высочеству?
В непроницаемой мгле скакали посрамленные ратоборцы. Ветер тонко свистел, напарываясь на острия копий. В низинах туман клубился, как привидения. Весна, словно струны благозвучных арф, перстами перебирала ветви орешника, и они отзывались нежнейшим звоном.
Как флейта пел ручей. Флейте вторили литавры капели. Впрочем, рейтарам не было никакого дела до всех этих арф, гобоев, лютен, флейт, литавров, исторгавших сладостные звуки пробудившейся природы. Каждый на чем свет стоит поносил в душе магистра Клаускуса. Сей оборотень вступил — уже не оставалось никаких сомнений! — в преступный, колдовской, противоестественный сговор с вороном. Помимо того, каждый дал себе зарок, поклявшись, при случае, тайно отомстить обидчику.
Когда рейтары сгинули из трактира, когда конский топот пронесся мимо окон к Лысой горе и во тьме растворился, Катерина Гульденман сошла по деревянной лесенке в погреб. Она долго возилась там, звякала ключами, что-то бормотала. Наконец, вылезла из погреба и поставила на стол пред магистром глиняный кувшин.
— Пейте на здоровье. Сие вино из Рейхенау. Ему тридцать три года. Той осенью как раз сожгли тетку мою за колдовство. Вам тоже не миновать костра либо петли. И ворону вашему несдобровать.
Магистр всех свободных наук пригубил вино, языком провел по усам, облизнулся да и влил в себя весь кувшин, опорожнил до дна.
— Зело отменно. Поднеси, господи, посудину зелья сего сладчайшего пред петлей аль костром.
— Небоязненный вы, видать, человек, — сказала хозяйка трактира. — Мой сын Иоганн трижды на дню будет приносить вам сей кувшин.
— Фокусникам возбраняется чрезмерное распитие: ремесло уйдет. Руки дрожать начнут, исказится линия глазомера. Достаточно и одного кувшина. Вечером, на заходе солнца, — ответил магистр и сызнова языком провел по усам.
— А спаленку наилучшую выделю вашей милости, самую солнечную, — посулила Катерина.
— Расплачиваться за вино королевское, за опочивальню царскую — чем? Монетою высоковесной, высокозвонкой? А где она? — посетовал Лаврентий Клаускус и похлопал себя по карманам. — Я нищ и наг, как все истинно великие люди. А ворон мой вроде и не наг, но тоже в бедности, в нищете пребывает.
Батраччио ловко поймал на лету мошку, проглотил ее, прокаркал:
— Лисицы имеют нор-ры, и птицы небесные гнезда, только сын человеческий не имеет, где пр-реклонить голову.
Катерина вздохнула.
— Платы никакой не потребую. Хотя б недельку поживите, а? Не сегодня-завтра вернутся рейтары-кровопийцы, спалят «Веселый ночлег» дотла. А куда денешься? На сеновале супруг-висельник, в доме четверо ребят, мал мала меньше, Иоганн у меня самый старший.
— Не вернутся рейтары. На пушечный выстрел не посмеют приблизиться. Это они в бою хвать;, ежели все скопом прут, — отвечал магистр всех свободных наук.
«МНОГОСТРАДАЛЬНАЯ
ЖИЗНЬ МОЯ…»
Долговременные путешествия, а особливо морем чинимые, часто бывали причиною многих приключений, кои нередко выходят из пределов вероятного и как бы нарочно разными чудными подробностями украшены для того, чтобы тем читателя привесть в некоторое удивление.
По прошествии полувека, за неделю до смерти, Иоганн Кеплер, припоминая роковой свой земной путь, подумает: «Смог бы ты стать астрономом, постигнуть основы мировой гармонии, взаимодействия небесных тел, если бы в грязном, заплеванном трактире не задержался однажды на несколько дней бродячий фокусник?» И сам себе ответит: «Ты стал бы кем угодно. Оловянщиком, как твой брат Христофор. Бродягой, как твой спившийся отец. Священником, как супруг твоей сестры Маргариты. Кем угодно стал бы ты, но не астрономом. Ибо в детстве картина звездного неба не увлекала тебя нисколько. Когда мать повела тебя как-то на Лысую гору и указала в небе комету, предвещавшую голод, чуму, наводнение, два набега турецких и гибель половины Земли, ты даже не содрогнулся: от благоговейного ужаса; ты думал тогда об ином: как бы не упустить зажатого в кулаке серебристого жука».
…Магистр Клаускус встал ото сна поздно, когда солнце, оттолкнувшись от Лысой горы, зависло над рекой. Он долго плескался у лохани в своей каморке, тянул на разные голоса песнопения, веселые, чужестранные, о каких в Леонберге и слыхом не слыхивали, иногда переговаривался с вороном Батраччио. Вплоть до самого обеда он никуда не выходил.
Зато отобедав, фокусник, прошествовал на лужайку возле трактира.
Здесь он потянулся, пофехтовал невидимой шпагой с воображаемым противоборцем, кликнул Иоганна.
— Я здесь, ваша милость! — отозвался тот. — Я за амбаром. Самострел стругаю да ящерку ловлю.
— Приблизься, отрок!
Кеплер показался из-за амбара. Как водоросль зеленая на волне, трепетала в его руке ящерица.
Лаврентий Клаускус сказал, помрачнев:
— Запамятовал, какой тебе удел предречен? Великого полководца удел. А не великого инквизитора, мучителя невинных тварей. Отпусти с миром!
Иоганн нагнулся, ящерица растаяла в траве.
— Задай овса мерину Буцефалу, да обращайся с ним поласковей, голубых кровей скакун. Пшена подсыпь Бартоломео, фазану благородному, в клетке томится, в фургоне. И догоняй меня. Вон там, на горе, возле дуба. Сдается мне, сия гора подозрительно смахивает на неясыть[4].
…Магистра Клаускуса он настиг почти на самой вершине Лысой горы. Тот стоял возле деревца, нюхал только что распустившиеся листы, бормотал: «Непостижимо… каждую весну… тыщи листьев… невесть откуда, из ничего… Вот ведь фокус!»
— Ваша милость! Я задал корму скакуну Буцефалу и благородному фазану Бартоломео, — тихо заговорил Иоганн.
— Вот ведь фокус… — еще тише отозвался Клаускус.
И вплоть до сумерек, до розового свечения предвечерья, до той поры, когда внизу, в долине, пахари и виноградари, крестясь на заходящее солнце, потянулись в свои убогие селенья, объяснял магистр будущему полководцу тайную жизнь природы. Все было ему ведомо, ничто не ускользало от пристального взора — лет птицы в небесах, красного и черного зверя бег хитроумный на земле, потаенный путь рыбины в глубинах. Он наставлял, как определять время по ходу Солнца; как, заблудившись, отыскивать дорогу в лесу; как различать травы целебные; как обнаруживать родники; как предсказывать ветер, радугу, снег, землетрясение. Сложна, тяжка была повесть природы, и многое из премудрости магистровой не смог постигнуть Иоганн. Но главное уяснил твердо сын трактирщицы и бродяги: Лаврентий Клаускус — самый ученый человек во всей Священной Римской империи, а может быть, и за ее пределами. Невероятно, но фокусник одолел все вопросы, кои задал ему Иоганн Кеплер. И вот еще что диковинно: магистр отвечал скоро, не задумываясь, как бы мимоходом, не теребя по полчаса бороду, глаз не закатывая, на козни сатаны не ссылаясь. Наконец-таки Иоганн узнал доподлинно, кто кого боится: мыши лягушек или лягушки мышей. Есть ли у ветра глаза и уши? Почему не поют рыбы, а собаки не летают? Как сглазить монаха? Из чего сплести сеть, дабы поймать облако? Бывают ли деревья-людоеды? Можно ли долететь до Луны, если привязать к рукам крылья орла? Зачем ведьме, пред тем как ее сжечь, надевают мешок на голову? Сколько кувшинов вина может выпить священник за один присест? Где живут цыгане зимой? Выращивают ли на камнях капусту? Отчего по весне вослед за лебедями не летят к морю студеному шестикрылые серафимы? Можно ли приручить молнию?
Все ли змеи погибнут в день страшного суда или одни ядовитые?
Играючи, без запинок покончил с загадками фокусник многопремудрый, потом сказал:
— Увы, всех чудес на свете не перечтешь. Ты еще вопроси. Про карликов, про упырей, про удавов пернатых…
— Благодарствую, ваша милость. Иного не придумал покуда, — уныло отозвался Иоганн.
— Смышлен ты, сметлив, новоявленный полководец. Уже о деревах-людоедах проведал, уже страшный суд объял разумом. Только запомни: есть нечто, по сравнению с чем и страшный суд покажется тебе забавой.
— Турецкий набег? Мор холерный? Покойники, восстающие из могил? — содрогнулся отрок.
— Многострадальная жизнь моя.
…За рекой, за далекими скалами скрылась колесница красная солнца. Спускались стада с холмов, колокольцами вызванивали. Зелеными венками украсили пастухи коровьи рога, и отселе, с вершины Лысой горы, животные представлялись волшебными существами, плывущими по морю. Пропела труба в замке на соседней горе, над каменными зубьями башен взвились вымпелы и флаги; должно быть, прибыли гости. А Иоганн Кеплер, зачарованный рассказом о жизни фокусника, все сидел на замшелом пне у разбитого молнией дуба, сидел и слова не мог вымолвить.
Он, магистр Клаускус, много лет назад, будучи еще младенцем, попал в плен к туркам, заклятым язычникам. Потом его выменял за обезьяну и двух пантер купец Исмаил. Отрок стал погонщиком верблюдов. Вместе с торговым караваном он странствовал по всей Азии, бывал на невольничьих рынках Багдада и Александрии, дрался со львами средь барханов пустыни Гоби, созерцал миражи. В таинственном Непале он встречал факиров о двух головах и лазоревых куриц размером больше слона.
В Индии, в ядовитых джунглях, на них напали кларги — одноглазые разбойники-великаны, засадили весь караван в мешок, сплетенный из стволов неведомого древа, гибкого, как хвост ящерицы, и уволокли в горы, в свои неприступные крепости. А крепости оные сложены из базальтовых глыб: выше церкви святого Бонифация каждая глыбища, толще рва крепостного. На крышах великаньих жилищ ночуют караваны облаков, флотилии ветров, стаи перелетных птиц.
Он, магистр Клаускус, выбрался однажды через дымовую трубу на крышу и лицезрел окрест себя весь подлунный мир, все земли его и воды, все огнедышащие горы, водопады, озера, радуги, все корабли под разноцветными флагами. Он созерцал пещеры и водопады; пустыни, подобные заливам, и заливы, похожие на июльские облака; дворцы и убогие хижины, соборы и тюрьмы и даже наблюдал сам пуп Земли, водруженный над страной эфиопов. Отсюда, с крыши кларгов, его сорвал чудовищный смерч и понес в своих объятьях. Три дня и три ночи летел смерч, покуда, обессиленный, не рухнул на палубу корабля, украшенного на носу фигурой позолоченной девы морской с восемью руками и тремя хвостами.
Он, магистр Клаускус, сумел, однако, на лету вцепиться в парус и посему остался жив, хотя парусина и разлетелась в клочья.
Да, он остался жив, но зато на всю жизнь проклял день и час, когда обессиленный смерч рухнул на палубу одномачтового корабля, который оказался невольничьей галерой, где к каждому веслу было приковано по два белых каторжника и по два чернокожих раба-гребца с клеймом на лбу и пучком волос на затылке. Его приняли за беглого раба, чернотелого арапчонка (поскольку он дочерна вымазался сажей, выбираясь через дымовую трубу на крышу обиталища кларгов), и тут же приковали к веслу. И, как каждому каторжнику, который попадал на галеру, ему выдали плащ из толстого сукна и кафтан из красной пряжи, подбитый белым полотном, две рубахи, две пары нижнего белья, пару чулок и красный шерстяной колпак. Так начались его мытарства по морям и океанам, его непостижимые приключения, исполненные ужасов и восторгов. Он видел морского змия, длинного, как река, и страшного, как лемур, — чудище замогильное. Он участвовал в битве русалок с морскими коровами. А в Саргассовом море за галерой семь недель гнался «Летучий голландец»[5], и мертвый его капитан днем и ночью созерцал пред собой вечный простор небытия.
Он, магистр Клаускус, девяносто девять лет странствовал на галере, противоборствуя штормам, ливням, палящему солнцу, надсмотрщику, вооруженному бичом из бычьих сухожилий. В конце концов он добрался до самого края Земли, до того места, где хрустальный свод небес, к коему прикреплены алмазными гвоздями звезды, смыкается со стихией воды и кровавого потустороннего огня. К этому времени он, благодаря беспримерной своей храбрости, стал уже волонтером, свободным гребцом. И потому ни штурман — жестокий одноглазый мавр, ни капитан — пьяница и убийца не воспрепятствовали, когда он заарканил плывущую по хрустальному своду комету и приручил ее, строптивицу, вскармливая летучими рыбами, черепашками и червячками-древоточцами. Завернутую в бычью шкурку, он повсюду возил ее за собой и вчера, изгнанный магистратом, выпустил комету в небо — почитателям провидческого дара фокусника на удивление, обидчикам и гонителям на ужас…
Ни словечком не обмолвился Иоганн, зачарованный рассказом фокусника. Сидел на замшелом пне на вершине Лысой горы, глядел вниз, в долину, но ни коров с зелеными венками на рогах, ни канувшую в реку колесницу солнечную, ни флагов, осенивших грозные башни, — ничего не замечал. Наконец мотнул головой, стряхнул оцепененье, заговорил:
— А дальше, дальше-то что было?
— Батраччио повстречал. В Гиркании, в княжестве кавказском. Из пасти единороговой[6] вырвал ворона, из когтей, загнутых наподобие рыболовных крючьев. Раны залечил бедолаге, выучил грамоте: чтению, речи, письму. После Буцефалу дал приют, норовистый скакун. А Бартоломео выменял у императора китайского, недешево он мне обошелся. Дюжину банок мази, дарующей бессмертие, отдать пришлось за фазана. Но зато царь-птица! Убей меня бог, ежели я солгал хоть слово.
— Господин магистр, а что же простирается за хрустальным сводом, к коему звезды прикреплены алмазными гвоздями? — полюбопытствовал Иоганн.
— Гм-м… Известно что простирается. Потусторонний кровавый огонь, — отвечал, подняв разбойничью бровь, магистр. — Сквозь него механизмы проступают, приводящие свод небесный в движение.
— Чудеса! Стало быть, огонь тлеет за сводом хрустальным?
— Так и полыхает! — воскликнул магистр.
— Отчего ж небеса голубые?
Фокусник достал серебряную табакерку, насыпал табаку на огромную ладонь, шумно втянул в ноздрю, чихнул троекратно.
— В самом деле нелепица: огонь кровавый — небеса голубые. Откуда ж голубизне взяться?.. — рассуждал Лаврентий Клаускус и глубоко задумался.
Задумался самый ученый человек во всей Священной Римской империи, а может быть, и за ее пределами! Конечно, тому уж двести лет прошло, как он комету заарканил, и память пооскудела, но ведь помнит, явственно представляет: кровавей чем пасть единорога был огонь.
— Я так полагаю, — медленно выговорил магистр. — Огонь потусторонний лишь вблизи красноватый, а ежели отплывешь на три-четыре дня пути — уж и цвет не тот. Стекла в соборе святого Бонифация наблюдал? Закат их высветит, издалека смотришь — пурпуром горят. А приблизишься — то ли зеленоватые, то ли голубоватые… Тем же манером и свод хрустальный играет коварно цветом. Ночью же огонь гаснет вовсе. Уразумел? То-то. А теперь в обратный путь. Давно уж свечерело.
Катерина Гульденман встретила сына бранью и угрозами: корову из стада никто не встретил; собака соседская удавила курицу; сестрица его, Маргарита, вывалилась из люльки и едва не заползла в хлев, а он, окаянный, запропастился с самого обеда. Сколько ни звала, ни кричала, не отозвался, бродяга, где его только черти носят, весь в висельника отца.
— Ты черта не поминай, женщина! — вскипел Лаврентий Клаускус. — Не поминай, не то напущу в трактир чертову дюжину здоровенных оборотней! Всю ночь будут ухать над твоей постелью!
Увещевание подействовало. Катерина осеклась на полуслове, перестала браниться. Сына отправила мыть посуду, принесла ужин господину магистру: карпа жареного да вина кувшин. Проворчала:
— Видела я перевидела разных колдунов, сама при случае подколдовываю, но вы, господин магистр, истинный дьявол: и след простыл рейтаров.
— A-а, рейтары, — протянул презрительно Лаврентий Клаускус, к кувшину потянулся. — Не о рейтарах помышляй, женщина, о сыне своем Иоганне. Он хоть и хил, неказист с виду, а смекалист, пытлив не по годам. Умница твой сын, на лету схватывает премудрость. Далеко шагнет, в школу ежели определить.
Хозяйка трактира присела на краешек скамьи, вздохнула.
— С шести лет определили в школу, да толку никакого. То хворал трясением членов три зимы подряд, то язвы на руках явились, нарывы чесоточные. Думала, преставится. То за учение платить было нечем, погорели, обнищали вконец. А прошлой зимой господин учитель сами от него отказались: заклевал господина учителя, изувер, вопросами извел немыслимыми. Про деревья-людоеды выпытывал, про цыган, про серафимов шестикрылых. Тараторит, чего на ум ни взбредет. Сколько розгами ни секли упрямца, несет свою околесицу.
Улыбнулся фокусник, но сказал вполне серьезно:
— Завтра намереваюсь прошение сочинить, герцогу Вюртембергскому, покровителю моему и заступнику. Я ему когда-то супругу избавил от хворобы неизлечимой… Испрошу соизволения поместить твоего сына в училище. Он, хотя и простого звания, однако достоин ученой благодати.
ЗЕЛО
УЧЕНАЯ ПТИЦА
Если бы небесные светила не сияли постоянно над нашими головами, а могли бы быть видимы с одного какого-нибудь места на земле, то люди целыми толпами непрестанно ходили бы туда, чтобы созерцать чудеса неба и любоваться ими.
За стеной, в трактире, крестьяне громогласно поминали усопшего третьего дня кузнеца и запивали поминанье хмельным питием, и седой старик скрипач до рассвета подыгрывал печальной мелодии, с незапамятных времен обитающей в его сердце.
Магистр Клаускус сидел в своей комнате у растворенного настежь окна. Чадила свеча. Отсветы пламени обозначивали во тьме ветхую книгу с медными застежками.
Из-за плеча фокусника Иоганн разглядывал иссохшие листы пергамента, необычайными испещренные письменами. До сей ночи он и не подозревал, что многозвездная пустыня неба исполнена стольких тайн и чудес! Оказывается, светила не просто мерцают в черных глубинах, равнодушные ко всему земному, они предопределяют судьбу. Все, что находится на земной поверхности, что растет, живет и существует на ней: поля, сады, леса, цветы, травы, деревья, плоды, листья, злаки, воды, источники, потоки, озера, вместе с великим морем, также людьми, скотом и прочими предметами, — все это подвержено влиянию небесных светил, напоено и переполнено, под их живительными лучами зреет, развивается и совершенствуется. Так говорил Лаврентий Клаускус, перекладывая иссохшие листы пергамента. Да, планеты и знаки зодиака[7] верховодят надо всем живым и мертвым, над войнами, рожденьями, землетрясениями, свадьбами, грозами, любовью и ненавистью — надо всем.
— Помнишь ли речи мои на площади возле святого Бонифация? — вопрошал отрока фокусник. — Помнишь, что подчинено Марсу? Браки и ненависть, темницы и войны. Вот он, Марс, гляди-кась. — И, навалившись на подоконник, показывал в небе красноватую точку размером с божью коровку. — Теперь вникай, как в книгах астрономических Марс изображен. — И выискивал на пергаменте закорючку, подобие высохшей ветви. — Сие Меркурий. Управляет болезнями, желаниями, долгами, торговлею и боязнью… Юпитер — честью, побуждениями, богатством, опрятностью.
— А Луна? — любопытствует Иоганн.
Отвечает ему чародей:
— Ранами, снами и грабежами заведует Луна.
Щурится отрок на Луну, сызнова вопрошает:
— Ваша милость, как же влияют небесные светила на мертвое и живое, коли они столь малы, не более божьей коровки, а Земля беспредельна?
— Достохвальна пытливость твоя, милый отрок, — говорит магистр, — но и самая малая звезда на небе, что нам снизу едва ли покажется с большую восковую свечку, на самом деле больше, чем целое княжество. Небо в ширину и длину больше, чем двенадцать наших Земель, и хотя Земли на небе не видать, однако многие звезды поболее, чем сия страна. Одна величиной с город, а там другая окружностью со Священную Римскую империю; эта протяжением с Турцию, а планеты — каждая из них такой величины, как вся Земля.
Внимает Иоганн поучениям замысловатым. Нелегко единым махом астрологические таинства уразуметь, уяснить, как по расположению светил в день чьего-либо рождения составить гороскоп[8], судьбину предопределить навеки.
Над амбаром, над купами ночных дерев зависла звезда волосатая. Страшна кометища, хвостата, того и гляди низвергнет пламень на град Вейль, на обидчиков магистровых.
— Герр магистр, не боязно волосатую звезду в шкуре возить бычьей? — выпытывает Кеплер. — Зазевался, а она — вжик! — и полыхнет. А хвостище-то, хвостище, страшенный какой!
— Да смирная она, ручная, — успокаивает отрока фокусник. — Нешто и впрямь страшенна? Вот полвека назад явилась комета — истинно чудовище небесное. Послушай-ка, что о ней писали в ту пору. — Магистр придвинул свечу, зачитал по книге: — «Звезда волосатая сия была столь ужасна и страшна, она порождала в народе столь великое смятение, что некоторые умирали от одного лишь страха, а другие сильно заболевали. Она представляла собой светило громадной длины и кровавого цвета; в вершине ее видна была сжатая рука, держащая длинный меч, как бы готовый разить. При конце ее клинка видны были три звезды. По обе стороны хвоста сей кометы виднелось много топоров, ножей, мечей, обагренных кровью, а посреди них видны были перекошенные человеческие лица со всклокоченными бородами и дыбом стоящими волосами».
— Истинно чудовище небесное, — соглашается Иоганн, разглядывая комету над амбаром, над купами ночных дерев. — Ваша милость, ежели вы звездами повелеваете, письмена читаете в небесах, ежели предсказываете богатства — отчего сами нищи и наги?
— Оттого залатан мой кафтан, что лишь бедному дано прозревать грядущее. Лишь у бедняка глаза не затуманены завистью, алчностью, злобой, — говорит Клаускус. — Слышишь, скрипка поет в трактире. Люди бедняка кузнеца поминают добрым словом. А протянет ноги судья, окочурится лиходей, на дыбу и костер посылавший, — и проклянут лиходея, а могилу заплюют.
Чадит свеча. Филин гукает у реки, распугивает тьму. Серебрится свод небес, к коему звезды приколочены гвоздями алмазными.
…Фокусник съехал из «Веселого ночлега» неделю спустя. Прошение к герцогу Вюртембергскому, как было обещано, он сочинил; повелел строго-настрого по осени везти прошение в канцелярию его высочества, уповая на милость его и помощь.
Провожали магистра Иоганн Кеплер да друг его неразлучный Мартин Шпатц, вечор прибыл водой он с лесоповала, навещал дровосека-отца.
У околицы, там, где дорога ныряла в дебри лесные, магистр остановил ведомого под уздцы Буцефала.
— Прощайте, милые отроки, — заговорил магистр опечаленно. — Авось еще свидимся когда-либо. Путь мой к морю студеному, с попутным ветром, вослед за весной. А оттуда — в Московию, во владения российские. Прощевай, Иоганн Кеплер, выучивайся на полководца.
— Я, ваша милость, подамся в астрологи, гороскопы составлять, судьбу предсказывать… — отвечал, едва не плача, Иоганн.