Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Вратарь, не суйся за штрафную!». Футбол в культуре и истории Восточной Европы - Коллектив авторов -- Биографии и мемуары на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

…Жизнь подражает искусству; правда, только такому искусству, которое подражает жизни, то есть закону. Случайностей не бывает, все происходит для меня и через меня, и, когда я пройду свой путь до конца, я пойму наконец собственную жизнь[46].

Хотя футболу в этом тексте Эстерхази (как и в тексте Кертеса) не отводится никакой роли, отрывок этот все же релевантен как взгляд на законность литературных (и художественных) набросков некоей футбольной реальности. Ибо событие текста здесь, у Эстерхази, изображается как взаимное подражание и как событие, на которое решающее влияние оказал сам автор — событие, в котором к тому же благодаря этому установлению не остается места для случайности. В этом и открывается основополагающая разница с футболом как событием, в самой высокой степени зависящим от воли случая. Следовательно, в своей детерминированности литературный текст не может (и не должен!) достигать той силы воздействия случая, что оказывает существенное влияние на перипетии игры в футбол. Однако именно эти его перипетийные моменты являются точками соприкосновения, местами сцепления, ситуативными данностями, в которых литература может сблизиться с футболом в фикции, поэтизировать его, выдумывать, короче — литературизировать. Это подразумевает не только то, что матч можно рассказать или пересказать, что многократно подтверждают на практике примеры из любой футбольной или спортивной газеты — от «Советского спорта» до L’Equipe, от Nemzeti Sport до Gazzeta dello Sport и «Спорт-экспресса»; в гораздо большей степени это подразумевает способность литературной фикции создавать возможный мир футбола и, соответственно, футбол как возможный мир. Это будет созданием некоего нового пространства, детерминированного через посредство литературы и литературного «как будто», которое соотносится с футболом так, что литературное пространство последнего возникает в процессе создания литературной реальности футбола.

Как реальность футбол сам по себе не обладает содержанием, которое можно было бы сравнить непосредственно с содержанием, заключенным в произведении искусства, здесь — литературного текста, и которое предполагается в его интерпретации. Тем не менее литература с футбольным сюжетом, иначе говоря, литература, имеющая своей темой или одной из своих тем футбол, нуждается в нем не просто для того, чтобы пересказать ход игры как некую каузальную последовательность, как взаимодействие, скажем, движений игроков, их спортивного мастерства и спортивной формы. Ибо литература о футболе изображает его как событие, подлежащее контролю текста, и в этом изображении — опираясь на Ханса Блуменберга — поднимает, обсуждает и изменяет вопрос о том, что он, футбол, «еще мог бы значить… и тем более надежно все еще означает»[47].

При рассмотрении ниже текстов речь идет не столько о том, чтобы продемонстрировать во всех деталях действительно имеющее место метафорическое качество футбола. Выбор текстов к тому же не обязан никакому правилу, он следует одному только интересу к футболу как сюжету и его эстетической постановке в этих текстах. Нами показано, как в каждом отдельном случае функционирует литературно-фикциональная репрезентация и инсценировка футбола — соответственно, как она сделана и в каком плане в том или ином случае обращена к футболу.

На суперобложке первого, посмертного, издания оставшегося незавершенным романа Альбера Камю (1913–1960) «Первый человек» (1994, Le premier homme)[48] помещен фрагмент фотографии. На ней сам автор, в характерной кепке, снятый, вероятно, в 1929/30 учебном году, запечатлен сидящим на корточках перед группой молодых людей в белой спортивной форме. Фигура его на одном из вариантов суперобложки выделена ослаблением фона из всего кадра так, что кажется вырезанной и затем вклеенной в снимок. Фотография, послужившая основой для лицевой сторонки суперобложки, — снимок команды, который для самих спортсменов отнюдь не был рутиной. Лишь постановкой игроков она напоминает снимки, которые делают сегодня перед встречами, к примеру, Чемпионата Европы или Чемпионата мира. На самой фотографии, в полном формате опубликованной в другом месте[49], имеется подпись: «Альбер Камю с молодежной футбольной командой „Расинг университер“ (Алжир)»[50]. Отсылка на успешную[51] футбольную карьеру лауреата Нобелевской премии по литературе 1957 года не только устанавливает известную автобиографическую деталь, которая упоминается и в тексте, но прежде всего оправдывает внешне необычное замечание автора, в этом случае — драматурга Камю, в контексте скорее публицистическом, которое в приложении к футбольному полю производит двойной эффект: автор объявляет футбольные поля театральными сценами и, в той же фразе, — «моральными заведениями». Связь между этими тремя учреждениями устанавливается в высказывании Камю в небольшом тексте «Почему я занимаюсь театром?» (1959, Pourquoi je fais du théâtre?):

Это мощное чувство надежды и солидарности, которое я испытывал во время длительных тренировок вплоть до победы или же поражения в игре, я познал только в командном спорте, во времена моей юности. Воистину, те частицы морали, которые мне свойственны, я приобрел на футбольном поле и на театральной сцене, которые навсегда останутся моими университетами…[52]

Театр, категорично подчеркивает Камю уже в самом начале, в качестве прямого ответа («обескураживающая банальность»[53]) на вопрос в заголовке, «это то место в мире, где я счастлив»[54], которое несколькими страницами позже называется наряду с футбольным полем важнейшим местом юности. С этим автобиографическим заявлением можно сравнить изображение играющего в футбол главного героя «Первого человека» Жака Кормери, который узнает в романе именно то, что автор заостряет как публицистическую сентенцию. Так, футбол для Жака является не только страстью в том же смысле, в каком театр у Камю обозначен как место, где он был счастлив: «Что же касается игр, то это был в основном футбол, которому суждено было стать страстью Жака на долгие годы»[55]. Между тем мысль эта получает развитие в изображении переживания нравственного свойства и репутации, приобретенной благодаря футболу, что находится в полном внутреннем соответствии с замечанием автора в его рефлексии об организации театра:

С такими же, как он, фанатиками футбола он мчался в покрытый цементом двор, окруженный со всех четырех сторон аркадами на толстых колоннах, где, чинно беседуя, прогуливались тихони и зубрилы. Там же стояли пять или шесть зеленых скамеек и росли за железными решетками огромные фикусы. Площадка делилась между командами пополам, вратари с двух сторон занимали свои места между колоннами, а в центр ставился большой резиновый мяч. Судей не было, и после первого же удара начинались крики и беготня. Здесь, на футбольном поле, Жак, общавшийся в классе на равных с лучшими учениками, завоевал авторитет и у отстающих, которых Бог не одарил светлой головой, зато дал крепкие ноги и выносливость.

Место игры в футбол у Камю, расположенное почти классически — в школьном дворе, вызывает не только словно существующую в каком-то устойчивом выражении и воспетую на ином стадионе простоту[56], с которой футбол наделяется пространством (тем не менее это не только пространство для игры, но и место, где осуществляются, честно и всерьез, отношения между людьми). Реальность в тексте определяет именно спортивное соревнование, футбольный матч как возможность добиться признания равенства в рамках некоей группы — возможности, которой Жак воспользовался вполне успешно, — в известной степени так, словно если бы мастерство в игре, с мячом у ноги, подразумевало надежность, сноровку и силу за рамками игры, в реальной жизни. Но это представляется естественно присущим футболу, самым ярким признаком которого является, вследствие запрета на использование рук, особое признание и восхищение теми игроками, которые, словно компенсируя этот запрет, наиболее выразительно, виртуозно владеют мячом.


Ил. 2a и 2б. Две сцены из детской книжки «Борибон играет в футбол» (Boribon focizik, 2010) © Veronika Marék, Pagony kiadó Budapest

Каким образом эта основополагающая идея игры, запрещающая использовать в ней руки, — идея, которой футбол во многом обязан зрелищным очарованием и напряжением в ходе игры — графически доносится до сознания детей, демонстрирует эпизод приключений венгерского героя детской книги с картинками Борибона. В истории «Борибон играет в футбол» (2010, Boribon focizik) Вероники Марек (род. 1937) коричневый плюшевый медвежонок пытается поначалу научиться играть в футбол сам, методом проб и ошибок. Наконец, друг помогает ему усвоить все основные правила и предлагает показать, как следует обращаться с мячом. Самое же первое объяснение, которое дает разочарованному после первой неудачной попытки Борибону его приятель Бенце, немыслимо просто, понятно для детей: «Самое главное — мяч нельзя трогать руками»[57].

Основное правило футбола, которое заставляет игроков пользоваться ногами, запрещая тем самым использовать самую ловкую часть их тела, отражается здесь, в произведении детской литературы, с той же отчетливостью, что и в антропологической перспективизации футбола у Гюнтера Гебауэра. Уже в следующей сцене рассказа разучиваются самые первые приемы игры:

— Я делаю тебе передачу. Лови мяч!

— Но как, если нельзя его руками трогать?

— Головой, грудью, коленом, ногой[58].

Эта почти примитивная понятность игры и движений, допустимых правилами, как активного игрового результата, в качестве предмета детской литературы является также нарративом самой игры в футбол, не только его изучения — которое, с оглядкой на фигуру Борибона, возможно, задумано и как шаг на пути к взрослению. Особенно впечатляет при этом, что медвежонок учится футболу именно у мальчишки Бенце, хотя показать ему, как нужно играть, хотела главная героиня Аннипанни. Бенце в рассказе «только» подменяет ее.

То, что футбол являет собой прямо-таки непреложный топос в детской и юношеской литературе, видно не из одного только этого венгерского примера. Так, в число классических произведений, бесспорно, входит фантастический роман о футболе Эдуарда Басса (1888–1946) «Команда Клапзуба» (1922, Klapzubova jedenáctka)[59], в котором сам момент наррации уже настолько важен, что становится мотивом нарратива футбола для всей детской и юношеской литературы: почти безграничный успех главного героя или героев, целой команды, включая отца-тренера, как в романе Басса, или персонажей, возведенных и без того в ранг героев, как в случае с футбольными сериями приключений Болека и Лёлека. В обоих мультипликационных фильмах, в которых футболу отведена центральная роль, «Большой матч»[60] и «Гол»[61] (Wielki mecz, Olimpiada Bolka i Lolka 3), братья активно играют в футбол, оба вынуждены платить за обучение и прежде всего, как и в прочих спортивных сериях фильма с этими героями, основательно тренироваться. Успех же, однако, в обеих историях, как и в «Клапзубе» у Басса или в рисованном мультфильме «Как казаки в футбол играли»[62], зависит от случая, причем каждый раз — все больше. Так, в «Большом матче» оба тайно путешествуют на важную игру, в которой легко узнается по изображенному месту ее проведения[63] игра за третье место между сборными Бразилии и Польши во время Чемпионата мира 1974 года на Олимпийском стадионе в Мюнхене. Рисованный мультфильм был создан в том же году. Результата 0:1 в той игре удалось добиться на 79-й минуте благодаря лучшему бомбардиру Чемпионата мира 1974 года Гжегожу Лято (род. 1950). Определить изображенного противника, Бразилию, помогают и цвета его трико (желтая футболка — голубые трусы).

В рисованном мультфильме «Как казаки в футбол играли» также представлена хорошо продуманная история футбольного успеха, в которой казаки поначалу вводятся в игру лишь как начинающие любители, а затем рассказывается, как они выиграли свой чемпионат. Фильм входит в девятисерийный мультсериал «Как казаки…», к которому относятся, в частности, серии «Как казаки соль покупали» (1975) или «Как казаки в хоккей играли» (1995). Главными героями являются три очень разных по типажу персонажа: Грай (высокий), Око (маленький) и Туп (мощный), которые в серии, посвященной футболу, выступают «импортерами» футбола, первыми тренерами своих будущих товарищей по команде казаков, а также их первыми плеймейкерами. В этой серии проводятся всего три матча, по одному против Германии (матч перенесен в позднее Средневековье, так что им приходится сражаться против команды рыцарей в полной амуниции), против Франции (разыгран в эпоху Людовика XIV, из-за чего французские игроки предстают танцующими менуэт придворными) и против Англии, где постоянно идет дождь, англичане, оснащенные цилиндрами и зонтами, ведут в счете, и прежде всего в качестве места проведения матча показан огромный стадион. Казаки одерживают победы во всех играх и в конце получают из рук королевы (the Queen) золотой кубок, за которым они и отправились в начале фильма в долгий путь.

Взаимоотношения между рассказом для подростков и футбольным романом устанавливают нетипичную связь спортивного образования в футболе и важных ступеней «школы жизни» (ср. в этом смысле сцены из «Первого человека» Камю). Это сформулировано, к примеру, в книге Яцека Подсядло (род. 1964) «Красная карточка для Спренжины» (2009, Czerwona kartka dla Sprężyny) — романе для юношества, главный герой которого Даниэль Ручински, талантливый молодой футболист, вместе с товарищами по команде «Футбольной школы „ФК Друзья“»[64] мечтает о победе на юношеском чемпионате. Игра в футбол и ее бои в тексте описываются параллельно с подростковым нарративом, средством которого и является спорт. Это нарративное перекрещивание взросления, испытания себя и спортивного стимула как спортивного (футбольного) и вместе с тем — юношеского противоборства и (попытки) преодоления границ при этом может обнаруживать еще связи с каким-то явно выраженным историко-политическим фоном[65], как, положим, в романе Адама Багдая (1918–1985) «0:1 в первом тайме» (1957, Do przerwy 0:1)[66], в центре повествования которого находятся члены футбольной команды «Парагон», юношеской команды с задних дворов еще разрушенной в годы войны Варшавы. Их главный план — провести турнир среди равных. Однако он может состояться лишь после того, как удастся убедить некоторых несогласных взрослых, для которых злоба дня важнее «второстепенного» футбола. Поддержку мальчишки в результате получают со стороны варшавского клуба «Полония». Роман Багдая вполне можно рассматривать как классическое произведение, которое не только было экранизировано[67] и удостоилось дополнительной популярности как основа для сценария телесериала;[68] помимо того, герои его получили новую жизнь в романе «Каникулы с привидениями» (1961, Wakacje z duchami)[69].

Тесная нарративная связь исторического интерьера диегезиса с футболом в качестве темы — у Багдая главной — прослеживается также в немецкоязычной литературе для детей и юношества. Столкновение политических убеждений накануне прихода к власти Гитлера и германских фашистов, лежащее в основе исторического сюжета романа для юношества и семейного чтения Лизы Тецнер (1894–1963) «Дети из дома № 67» (1933–1949, Die Kinder aus Nr. 67), получает выражение также и в эпизоде, связанном с футболом. Окрашенная политически размолвка лучших друзей Эрвина и Пауля (имена которых послужили заглавием первого из девяти томов[70]) происходит как раз из-за спортивного снаряда, которым они оба так страстно желают обладать, — футбольного мяча. Разнообразными общими усилиями вроде сбора металлолома или конского навоза (в качестве удобрения) друзьям удается наконец заработать на блестящую замену своему временному, связанному из ветоши мячику. Благодаря кожаному мячу игра в футбол мальчишек из дома № 67 приобрела совсем другой вес. Однако отца Пауля уволили, его семья не может больше оплачивать арендную плату и вынуждена на время переехать. Когда же, благодаря помощи всех других жильцов, она снова въезжает в дом № 67, отец Пауля начинает симпатизировать нацистам, а Пауль — заигрывать с гитлерюгендом. Эрвин, отец которого как социал-демократ не раз бывал арестован и жестоко избит, принужден теперь наблюдать, как его некогда ближайший друг отдаляется от него и даже их мяч, добытый ценой нелегкого труда, готов отдать коричневым. В ключевой сцене Пауль пытается убедить Эрвина принять участие в военно-спортивной игре гитлерюгенда. Эрвин, однако, отказывается и в конце концов остается один со своим мячом, который не требуется в околовоенных маневрах. Вполне отчетливо исторически обусловленная сцена увлекательного романа для юношества Лизы Тецнер перекликается с тем, что подмечается у Гюнтера Гебауэра в главе «Ритуалы, общность, эмоции» следующим образом:

Футбол, впрочем, не обосновывает действительную власть победителя над проигравшим. Его также нельзя интерпретировать в соответствии с моделью войны. Поражение в игре не имеет тяжелейших материальных, физических и политических последствий, как при поражении в войне. Сравнение проваливается уже потому, что в футболе между обеими сторонами существует и третья инстанция — мяч, решающее для победы средство[71].

Символично, что в романе Тецнер именно «третья инстанция» лишается функции, так как игра в футбол ребят из дома № 67 оказывается полностью вытесненной полувоенными упражнениями гитлерюгенда и прочими идеологическими занятиями в духе «народного единства». Эрвин со своим новым мячом остается в итоге один, без товарищей по команде, и вместе со своей семьей вынужден покинуть Германию. В Берлин он сможет вернуться лишь после окончания Второй мировой — в составе войск Британской армии (том 8).

Возвращаясь к аргументации Гебауэра, можно было бы добавить, что в футболе имеется инстанция зрителей, которые по своей (понятной) роли, своим особым способом также пытаются, хотя бы и неявно, влиять на это «решающее средство». Следует принять при этом во внимание и то, что между игрой и религией, равно как между игрой и праздником, обнаруживается много общего[72]. Эмоции, возникающие во время футбольных мероприятий, устанавливаются и описываются при помощи ключевых слов «упоение, опьянение». Элементы эйфории, опьянения в игре и, соответственно, игрой, характеризуют также построение сюжета, касающегося футбола, в его литературных воплощениях. В этом аспекте можно разобраться, обратившись хотя бы к некоторым процитированным в этом сборнике литературным текстам — например, стихотворению Яцека Подсядло «Соединенные» (1987, Zjednoczeni), в котором упоминается «воскресное чувство» от похода на стадион[73], или к стихотворению Николая Заболоцкого «Футбол» (1926), где в стихотворной форме передается ход напряженной до полного упоения игры и возбуждение нападающего, и еще к новелле Михая Матейу «Поражение» (2006, Înfrângerea), повествующей об эмоционально обусловленном приступе безудержного насилия — свирепом убийстве одним болельщиком другого.

Связь между победой в воскресном футбольном матче и эйфорией, которая оборачивается реальным опьянением, находит отражение, в частности, и в начальной сцене романа Алана Силлитоу (1928–2010) «В субботу вечером, в воскресенье утром» (1958, Saturday Night and Sunday Morning). Артур Ситон, герой романа, местами изображенный прожженным плутом, впервые проявляется на сцене:

Шумная компания любителей погорланить песни, расположившаяся за несколькими столиками, наблюдала за тем, как Артур неровными шагами приближается к лестничной площадке, и хотя все наверняка знали, что он пьян в стельку, и понимали, какая ему грозит опасность, никто не попытался его остановить и вернуть на место. Залив в себя одиннадцать пинт пива и семь стаканчиков джина, играющих теперь в прятки у него в желудке, он пересчитал все ступени лестницы, сверху донизу.

Нынче вечером у членов клуба «Белая лошадь» бенефис, и в честь него был вскрыт ящик для пожертвований и устроена попойка во всех помещениях и четырех стенах паба. Половицы скрипели, оконные рамы хлопали, листья комнатных растений увядали в парах пива и клубах сигаретного дыма. Команда графства Ноттс обыграла гостей, и друзья клуба «Белая лошадь» собрались наверху отпраздновать победу. Артур не был членом клуба, но Бренда была, так что ему — до времени — полагалась доля выпивки ее отсутствующего мужа, а когда клубные средства иссякли и предусмотрительный хозяин паба расстелил салфетки перед теми, кто был не в состоянии платить, он выложил на стол восемь полукроновых монет в знак того, что отныне раскошеливается сам.

Ибо нынче был субботний вечер, лучшее и самое веселое время недели, одна из пятидесяти двух остановок в медленном вращении Большого колеса года, неистовая прелюдия к обессиленному воскресенью. В субботу вечером выплескиваются наружу переполняющие тебя чувства, и отложения, накопившиеся в организме за неделю изнурительной фабричной работы, исторгаются свободным и неудержимым потоком[74].

В описании этой экспозиции в качестве повода для разгула гостей паба упоминается победа местной команды, «Ноттс каунти». Победа эта является каузальным центром сцены, без которой потребовались бы пространные пояснения. Речь здесь идет, конечно, не о возведении в ранг «алкогероя» главного персонажа, Артура, в той же главе побеждающего на дуэли со стаканами[75] одного лишь противника — по прозвищу Крикун. Более решающее значение имеет здесь локально-пространственная констелляция, в которую помещена сцена: паб[76]. Футбол изначально тесно связан[77] с этим прямо-таки иконическим для британцев местом, к которому Силлитоу не раз обстоятельно обращается в романе, укорененном в рабочей среде[78], причем связан с той же почти «фидуциарной»[79] значительностью, что и другие приметы этого британского «места памяти». Успех местной команды не только инициирует здесь «поток победы» (в переносном и в прямом смыслах), но и является, наряду с изображением общественного места — паба, центральной передвижной декорацией в обстановке, в которую помещен Артур Ситон. Футбол служит здесь не просто основой повествования: на заднем плане он неизбежно работает как сюжет, в немалой степени предопределяющий диспозицию сцены. При этом футбол в некотором роде иконически-энциклопедичен (в отношении паба): это ключевое слово должно быть упомянуто явно и не один раз, чтобы можно было придать сцене и всей описываемой среде ее специфический колорит, представителем которого является фабричный Артур Ситон. Подобное, едва не чрезмерное наслаждение футбольной победой, изображенное в сцене в пабе, предстает как трансформация effervescence[80] на стадионе в процессе игры в ту или иную ее форму в общественном пространстве паба, что со всей ее чрезмерностью и удальством выступает как продолжение, распространение пережитого на стадионе[81].

Экстаза, заложенного в свободе футбола в рамках правил игры, касается изображение футбольного матча в середине опубликованного в 2014 году романа Лутца Зайлера (род. 1963) «Крузо» [Kruso], со впечатляющей лирической насыщенностью повествующего об истории крепкой дружбы Эдгара Бендлера (Эда) и Александра Крузовича (Крузо или Лёши) в декорациях лета и осени 1989 года. Место действия — почти исключительно остров Хиддензе на Балтике[82]. Футбольный матч в романе состоится в так называемый День острова, особый летний день, в который отдыхают все «сезы» — сезонные рабочие, занятые в островной гастрономии, и организатором которого является главным образом Крузо. В рамках этого дня, отмечаемого как большой праздник, кроме футбольного турнира среди команд-семерок, набранных из числа рабочих, проходит и рок-концерт на северном побережье Хиддензе. Из-за сезонной уникальности этого праздника (в романе) футбол извлечен здесь из и без того исключительной обыденности вымышленной действительности. К «мораторию на повседневность» (Одо Маркварт), который поддерживает День острова, футбол добавляет выделение из области повседневного «в преходящую сферу деятельности с ее собственным устремлением»[83]. Футбольный матч и связанная с ним вечеринка на пляже являются кульминацией выдуманной в романе Крузо утопии свободы и одновременно — тем перипетийным моментом, когда Эд впервые чувствует, что «вполне» принадлежит группе «сезов», и когда на сцене появляются «люди в форме» и с берега становится виден, точно «плавучая стена, оборонный вал из стали» — «длинная вереница серых патрульных и торпедных катеров». Апогей праздника достигается в игре и в победе в турнире «сезов», которые на один миг поднимаются над окружающей их обыденностью:

Они поистине вызывали восхищение, эти загорелые герои сезона, их вольная, вроде бы ничем не скованная жизнь. Тем удивительнее казалась их сплоченность — словом, турнир превратился в торжество сезов, праздник признания их касты. В них можно было увидеть не чудаков из осадка социализма, а потомков храбрых орд конунга Хедина с Хединсея, Крузо наверняка так и планировал[84].

К этому моменту «признания» ведет скрупулезно распланированный День острова, в центре которого задуман футбольный турнир. В этом соединяются снова особый статус сезонных рабочих и их не менее исключительная солидарность (что выражается, например, в жестах приветствия и извинения, продемонстрированных на площадке — «щека к щеке»). Это обнаруживается и в том спортивном состязании, которое Эд видит в потоке воспоминаний о футбольных героях его детства[85]. То, что сам этот турнир и его продолжение на берегу очевидно вызывают подозрения представителей власти (пограничников и военных), с одной стороны, демонстрирует их явное недоверие: от экстаза торжества недолго и до массовой попытки бегства морем; с другой же — начинает поворот в действии романа. Из перспективы Эда это выглядит так:

Что-то случилось, но во время игры было невозможно всерьез обратить на это внимание.

— Лёш, Лёш!

Эд подбежал, пришел на помощь.

Я прихожу на помощь, думал Эд.

Друг поднял голову, и Эд прочел ярость в его глазах.

Формулировка «приходить на помощь» всплывает один раз в речи рассказчика и еще один — в речи Эда. Это не только отражает тесную дружбу Эда и Крузо, но и связывает этот классический оборот из речи футболистов с их параллелью в мировой литературе — Пятницей и Робинзоном Крузо из романа Даниэля Дефо. Ибо Эд (подобно Пятнице) «предложил» себя Крузо в качестве друга. Однако Крузо исчезает, и даже вечером Эд не может его найти. Он всплывает в романе снова только спустя уже очень много времени, и причины его исчезновения не вполне получают объяснение. Тем, что в романе футбольный турнир «сезов» не только изображается как point culminant их особенной островной сплоченности, но и ставит эту сплоченность под очевидное подозрение властей, можно рассматривать в качестве еще одной (скорее историко-спортивной) ссылки на статус футбола, в ГДР подлежавшего назойливому контролю со стороны государства. Так, значение турнира объяснялось бы в этом случае не только подрывным потенциалом островного общества на Хиддензе, выдуманного Крузо, но и тем, что связанные с футболом области в ГДР могли служить также своеобразными нишами, что сцена футбольных болельщиков находилась под тщательным надзором со стороны государства. Впрочем, в фикциональном пространстве романа «Крузо» след исторического, ретроспективного пересказа действительности не имеет решающего значения. Явно большее значение получает здесь функция футбола служить средством объединения (как то наблюдалось в романах для юношества) и располагать таким потенциалом идентификации, который позволяет возникнуть некоей общности или укрепляет связи в рамках некоей общности, так сказать, в ходе игры. Главное значение футбольных сцен в «Крузо» проясняется еще и при помощи некоей связи, возможно, иллюстрирующей происхождение текста. Ибо в сборнике рассказов Зайлера «Римский сезон» (2016, Die römische Saison), опубликованном уже после романа, весьма подробно говорится о футбольных занятиях сына (рассказчика) Виктора, который во время пребывания его отца на вилле Массимо играл за один римский футбольный клуб — «Футбол-клуб». Футбол из окружения переносится, наряду с литературным трудом на вилле Массимо, на передний план, способствует этому труду и ведет его к благополучному завершению. Заканчивается «Римский сезон» отчетом об игре:

По-прежнему холодно этим ноябрьским утром, однако настрой трибун исключительно хорош. Выход игроков и аплодисменты. Обе команды выстраиваются в длинный ряд и машут трибуне, потом в другую сторону, где никого нет — снова аплодисменты. Через двадцать минут 1:0 в пользу «Футбол-клуба», штрафной, во время которого вратарь «Гвардии ди финанца» выглядит не так хорошо, как его трико. «Дай-дай-дай! Вай-вай-вай!» — несется с ярусов. Виктора атакуют, он летит через штрафную площадку. Теперь на ярусах словно с цепи сорвались: «Забудь, забудь! Сейчас, сейчас! Ну, ну! Наши, наши! Давай, давай! Мамма миа!» На счастье, никто не ревет — «Ублюдок!» На Олимпийском стадионе это любимое у римлян словечко слышалось почти беспрерывно. В итоге — 4:0 и «Bravi ragazzi»[86].

В раздевалке каждый получает от Фабрицио (тренера. — Шт. К.) свою порцию пирожного — иного, чем объявлено. Под конец побеждает справедливость.

Это же только игра[87].

Дополнением к основополагающей общепонятности футбола и его правил в беллетристике часто служит масштаб, превышение среднего, перст божий в отношении некоторых игроков какой-то команды, лиги или какого-то (международного) турнира, да и в истории футбола вообще. Их статус отвечает уровню их собственных — не принимая на этот раз во внимание каких-то особых спортивных успехов — достижений, часто уровню cultural icon[88], под знаменем которого особенно любят собираться фанаты «их» команд и которые окружены почитанием, культом и — реже — представлены в литературе. Иконический статус футбола или футболиста отличает при этом способ (отсылки), при помощи которого некая общность (болельщики команды, эксперты на телевидении или в спортивной прессе, зрители какого-то турнира) обращается к игроку, уже ставшему героем этой отсылки. Это может простираться, как на примере Диего Армандо Марадонны (род. 1960) показал тот же Гебауэр[89], вплоть до сакрализации и таких форм почитания, которых в иное время удостаиваются только герои, святые и властители. При этом в качестве главной предпосылки должны быть налицо хотя бы какие-то особые достижения в области футбола, которые вовсе не неизбежным образом должны сопровождаться также исключительным и часто демонстрируемым спортивным мастерством (но весьма часто им сопровождаются). Забитых в играх голов при этом обычно недостаточно для того, чтобы некий игрок на деле удостоился иконического статуса, а его харизме футболиста отвечали маневры по идентификации некоей группы, которая и тогда еще почитает своего прозелита, когда он как футболист, добившийся иконического статуса, сам уже не только больше не играет активно, но, возможно, даже и тогда, когда его уже не будет среди нас. Проявления посмертной славы футболиста находят свой иконический эквивалент, разумеется, в съемках: в каких-то особых, нередко выигрышных сценах, по большей части — забитых голов, которые на онлайн-платформе «ютуб», в частности, можно обнаружить целыми массивами. В изобразительной памяти, однако, эта слава нередко приобретает дополнительную составляющую, которая отражается в сооружении и оформлении надгробий исключительных игроков, откуда и после их смерти распространяется слава о динамике (Флориан Альберт), мастерстве движения (Нандор Хидегкути) и национальном значении (Ференц Пушкаш, Дьюла Грошич) героев.


Ил. 3. Будапешт, кладбище «Обуда», надгробие Флориана Альберта, фрагмент. Фото: Штефан Краузе, 2017

Для литературы больше прочего подходят актуализация, фикциональная ревальвация, переоценка и заостренное скрепление нарратива, связанного с футболистами как icon. Текст или по меньшей мере его пассаж при этом отмечены тогда одновременно апелляцией к футболу как сюжету и обращением к харизме и к icon возведенному игроку.

Так, в одной сцене почти в самом конце романа Роберта Менассе «Столица» (2017, Die Hauptstadt) всплывает Ференц Пушкаш. Его упоминание в речи персонажа — единственная отсылка на тему футбола — служит многозначительным анекдотом в наррации вплетенных в повествование героев. В той сцене Феня Ксенопулу (Ксено), чиновница [какого-то учреждения] Европейского союза, с коллегой Фридшем обедает в итальянском ресторанчике в центре Брюсселя. Они хотят поговорить о будущей карьере Ксено, о ее возможном переводе и об их интимных отношениях. Разговор ведет в основном Фридш, а Ксено поначалу больше слушает и лишь под конец более активно вступает в беседу. Роль метапоэтического комментатора отведена официантке родом из Милана, которая учила немецкий в Мюнхене, где работала администратором итальянского ресторана. Говорит она с довольно сильным баварским акцентом: «Хозяйка пожелала им хорошего аппетита, но произнесла это на баварский лад: изобразить трудно, что-то вроде „Angurten!“»[90]. Посредством диалектной детали этот второстепенный персонаж введен отчасти как инстанция иронического комментария, ибо позже в разговоре Фридша и Ксено снова и опосредованно всплывает слово «Angurten!», которое здесь, в этом контексте, должно читаться в другом смысле — как глагол («Пристегнуться!»)[91]. В этом смысле фраза, которая интрадиегетически подразумевается как замечание по поводу заказа напитков («Фридш заказал воду, Ксено вино»[92]) со стороны официантки: «Теперь у вас есть все, что нужно, чтобы проповедовать и чтобы пить…»[93] — служит уже как возможное распределение ролей между участниками разговора — Фридшем и Ксено. Для обратной связи фигуры официантки, однако, рассказанный Фридшем анекдот («Фридш любил этот ресторанчик, знал все связанные с ним истории»[94]) на страницах романа о Европе «Столица» встречается на футбольном поле в центре Европы — в Вене с историей, окрашенной революциями и (как их следствием) политическим изгнанием, словно два ее крайних полюса:

Недавно она (официантка. — Шт. К.) в момент закрытия включила на своем музыкальном центре «Интернационал», рассказывал Фридш. Кое-кто из гостей был весьма удивлен. Знаешь, почему? Из тоски по Милану, она сказала.

Ксено взглянула на него с недоумением.

Фридш засмеялся. Ее отец, объяснил он, был горячий болельщик «Интернационале»: это знаменитый футбольный клуб из Милана. И когда клуб добрался до финального матча Кубка Европы с мадридским «Реалом», он отправился в Вену.

Почему в Вену?

Потому что финальная встреча состоялась там. Так вот, «Интер» (Милан) против «Реала» (Мадрид). Перед встречей австрийский военный оркестр должен быть исполнить оба гимна.

Почему военный оркестр?

Я не знаю. Это было именно так. Думаешь, музыканты венской филармонии играют на футбольном поле? Так или иначе: оркестр исполнил сначала гимн мадридского «Реала». Затем должен был следовать миланский. Но оркестрантам по ошибке дали ноты «Интернационала» вместо гимна клуба «Интернационале» (Милан). И вот внезапно зазвучал коммунистический «Интернационал». Некоторые итальянские игроки на самом деле подпевали: «Вставай, проклятьем заклейменный…» Без понятия, как это будет по-итальянски. За «Реал» играл Ференц Пушкаш, в то время, возможно, лучший футболист в мире. Венгр, который в 1956-м спасся бегством из Будапешта от советских танков. Когда перед игрой он прослушал коммунистический гимн, то был настолько сбит с толку, что после лишь бродил в шоке по полю, из-за чего «Интер» выиграл у «Реала» со счетом 3:1. Поэтому-то, в память об этом триумфе, отец ее все время проигрывал дома «Интернационал», поэтому и она…[95]

Футбол в этой сцене изображается не как событие политической жизни, но тем не менее как событие, на ход которого политика оказала сильное влияние; ни покрой, ни развязка этого события не опорочили иконического статуса Пушкаша и даже не повредили ему: напротив, именно благодаря статусу этого персонажа становится ясно, насколько сильной травмой был для Венгрии и венгров 1956 год[96]. При этом может лишь показаться, что политическое изгнание Пушкаша высмеивается в этом анекдоте и его унтертоне. Ибо благодаря идее героя Фридша (плейбоя, своего рода мачо, который несколько бахвалится знаниями стратегии с высоты «своего человека»), а помимо того — одновременно интрадиегетической позиции и экстрадиегетической перспективе фигуры официантки — анекдот приведен не ради простого эффекта, он обращается в своем размещении (в двояком смысле) к изначальному значению термина, привнося, с одной стороны, в биографию футбольного icon Пушкаша подробности, неизвестные до того публике — которые, с другой стороны, сам автор представляет как нечто «неопубликованное». В одном интервью, появившемся уже после выхода романа в свет, Менассе приподнимает автобиографическую завесу над этим эпизодом, не проясняя, впрочем, его смысла:

[Катарина Шмиц: ] Быть может, нам нужен столичный футбол, в рамках которого можно прекрасно соединить воедино мультикультурализм с пережитками национализма? Вы же вот рассказываете замечательную историю об «Интернационале»…

[Роберт Менассе: ] Это то, что в двенадцать лет я пережил сам. И всегда мечтал когда-то эту историю использовать. В 1966[97] году миланский «Интернационале» играл в Вене с мадридским «Реалом». Это был финал Кубка Европы. Отец, как бывший игрок австрийской сборной, получил контрамарку. Я был очень взволнован: ведь за «Реал» тогда играл Ференц Пушкаш, один из лучших футболистов мира. Чего я не понимал, так это то, что оркестру по ошибке вместо нот миланского гимна дали ноты коммунистического «Интернационала». Отец побледнел. По рядам прокатился ропот. Потом уже отец объяснил мне ситуацию. Я никогда не смог ее забыть. Ференц Пушкаш играл в тот день просто отвратительно. «Реал» проиграл со счетом 3:1. Позже я спрашивал себя, может ли статься, что Пушкаш — который бежал за границу из сталинской Венгрии — был настолько парализован коммунистическим «Интернационалом»?[98]

Решающее значение имеет различие между анекдотом, переданным Менассе в интервью, и той же анекдотической наррацией в романе. Ведь там эпизод не только непосредственным образом связан с официанткой, внимание в нем заострено на самом Пушкаше и связи между поражением «Реала» и смятением Пушкаша. Действие мнимого «отчета» о пережитом случае, изложенном в интервью, состоит в фикциональной интеграции эпизода в опыт официантки и в том, что интрадиегетически она вложена в уста Фридша и в качестве анекдотического десерта пересказывается последним для выразительной характеристики героини-миланки. Кредит доверия футбольного идола Пушкаша от этого, конечно, не страдает, но благодаря этой ситуации политизируется, поскольку на примере этого «возможно, лучшего футболиста в мире»[99] и таким образом — на примере футбола его история кажется более наглядной и получает более зримое воплощение в литературе.

К столь же «великому моменту» в истории футбола обращена и сцена в кинокомедии Роберта Кольтаи «Мы никогда не умрем» (Sose halunk meg, 1992/1993, Венгрия, режиссер Р. Кольтаи)[100]. Действие фильма помещено в Венгрию 1960-х: главный герой Дьюси бачи (дядя Дьюла) вместе с племянником Ими Тордаем отправляется из Будапешта в провинцию, среди прочего — на еженедельную ярмарку в Уйхель, чтобы продать там вешалки для платья. Ими предстоит познакомиться с жизнью и стать мужчиной, в чем примером должен служить ему «умудренный опытом» Дьюси бачи. Поначалу, однако, они оказываются на будапештском ипподроме, где Дьюси бачи предается игорной страсти и где они лишаются карманных денег Ими и наручных часов. По прибытии же в Уйхель не только оказывается, что Дьюси бачи там едва не со всеми знаком (о чем он часто заявляет: «Видишь, малыш, меня знают везде!»), но и обнаруживаются то тут, то там нередкие, по всей очевидности, не свободные от некоторых проблем и деликатности «старые истории», которые и составляют славу Дьюси бачи.

За ужином в местном трактире футбол включен в киноповествование как тема особого красноречия в сцене игры в игре. В сопровождении небольшого цыганского хора Дьюла запевает известную народную песню «Сладкая мама, добрая мама…», впрочем, переиначивая на свой лад текст песни так, что все в ней вертится вокруг еды; мелодию подхватывает другой, по всей очевидности, сильно подвыпивший уже посетитель, который в свою очередь обращает пафос той же песни на футбол. Дьюси бачи узнает в нем игрока венгерской сборной Балога II по прозвищу Коки. Историческим рамкам следующей за тем сцены соответствует футбольный матч между Венгрией и Советским Союзом. Дьюси в роли Коки разыгрывает — как в спортивном, так и в театральном смысле — сцену атаки венгров на ворота Советов; в действительности Коки не удалось тогда забить гол, из-за чего Дьюси бачи приходится теперь лишь изображать успешную атаку, посылая надувной мяч в раскрытый дверной проем между залами трактира и сопровождая свой удар восторженным воплем.

Дьюла: Видишь, малыш, меня знают везде! (Поет.) Сладкая мама, милая мама… Помнишь?.. Нет? Тогда слушай. Сладкая мама, милая мама… Любишь ли ты лапшу с творогом?.. Так я люблю ее, так обожаю, сладкое блюдо твое… (…)

Балог II (поет себе под нос): Так я люблю их, чудо-шиповки, ра-ля-ля-ра-ля-ля… (…)

Дьюла: Ими! Ими, малыш! Ты знаешь, кто это? Слабó? Ну, кто? Балог второй![101] Коки! Игрок национальной сборной Венгрии! Дай я тебя поцелую!..

Балог II (по-прежнему ворчит себе под нос): Один только раз, против русских![102]

Дьюла: Один раз? А если бы ты получил мяч на линии ворот? Ты был бы тогда сегодня Цуцу Божиком![103]

Балог II: Ну да, только я ведь тогда не попал.

Дьюла: Да без разницы! Ты все равно Балог Второй! Кто ты? Ну, ну?

Балог II: Кто я?

Дьюла: Хе-хе! Уже себя не помнит! Хорóш. Ну, гляди! Следи за мной, Коко! Дружеская встреча Венгрии и России! (…)

Дьюла: Это — ворота русских! (К Ими.) Иди сюда, мой мальчик. Иди, иди! Ну! Вот. Ты будешь Яшиным. Сними очки! Ну сними уже! Ты когда-нибудь видел вратаря в очках?.. Поцелуй за это маму… А я сейчас — Коки Балог! (…)

Дьюла: Тут по дуге приходит мяч, принимаю на грудь, в ворота сразу не лезу! (Отодвигает в сторону официанта.) Отойди на левый фланг, Оттончик! Передаю левому крайнему, снова получаю мяч! Бегу вовнутрь, еще глубже, перед воротами делаю вот этот пошлый финт: и — головой, легкими, губами — гол! Го-о-о-ол! Г-о-го-го-гол!

Балог II: Го-о-ол! Го-о-ол!

(Бросаются друг другу на шею и валятся вместе наземь.)

Дьюла: Коксичек! Мы разбили русских! Боже, если бы я мог играть в футбол, мой мальчик!..

Футбольная сцена, разыгранная как драматический этюд, превращает неудачу Балога II, для него несколько болезненную, в большую победу: «Мы разбили русских!» — подытоживает Дьюси бачи. При этом он безосновательно приписывает Балогу II ту большую карьеру в футболе, которая ожидала бы его, по представлению и настрою Дьюси бачи, в случае успешной атаки на ворота. Он также разыгрывает прекрасный проход, который завершается точным ударом (в данном случае — головой), который, собственно, не принес даже очка. Оптимистичному, радостному по натуре Дьюси это, впрочем, отнюдь не мешает, поскольку он с головой уходит в радость переживаний от исполненной в фильме театрально — возможно, не без подражания также и телевизионному репортажу — сцены футбольной игры. При этом он одновременно и актер, и режиссер, а вдобавок действует на глазах — разумеется, сильно замутненных выпитым — у Коки, который в свое время принимал в этой сцене самое активное участие. При этом, вероятно, импульсом драматичной футбольной инсценировки Дьюси бачи становится момент, когда Балог II своим вопросом «Кто я?» не только демонстрирует, насколько он пьян, если уже сам себя не узнает, но и в известной степени уступает свою собственную (историческую) роль в игре Дьюле, чтобы последний мог войти в образ и симулировать ход игры по своему усмотрению. Начало и конец этой игры в игре отмечены, однако, высказываниями Дьюси бачи, который, как режиссер сцены, дает указания и самому себе. Он устанавливает роль зрителя для Коки («Следи за мной, Коко!»), роль вратаря Яшина для Ими и роль крайнего левого — для официанта, который тоже подыгрывает, касаясь мяча, и, наконец, самому себе: «А я теперь Коки Балог!» Маркером завершения служит фраза: «Если бы я мог играть в футбол, мой мальчик!..», в которой он не только объявляет своим вымыслом смысл предшествующей сцены, но, как представляется, выражает и собственные сокровенные мечты. В этих мечтах не достигший цели удар Балога II, который Дьюси бачи переиначивает в решающий гол, конечно — хотя и не очевидно, — содержит отсылку и на поражение венгерской сборной в матче со сборной немецкой в 1954 году в Берне, в той прямо-таки легендарной встрече, исход которой, должно быть, многим виделся иным, поскольку ее ход даже долгое время спустя оставался популярным сюжетом в футболе и в разговорах, в фантазиях по поводу того, что было и что могло бы быть. Посредством выраженного Дьюлой резюме — «Мы разбили русских!» — сыгранная сцена успешной игры в не меньшей мере отсылает и к венгерскому восстанию 1956 года (сами венгры в рассказах о тех событиях почти всегда употребляют слово «forradalom» — «революция»), и «победе над русскими» в ином уже смысле соответствуют тогда страстные надежды тех времен. Общая фраза эта не просто напоминает о политических упованиях, она обращается к знаковому словарю, в котором слово ruszkik в особенности вызывает в памяти лозунги осенних дней 1956 года, когда на ставнях лавок, на вагонах трамваев и даже на баррикадах в Будапеште можно было прочесть требования, чтобы русские «убирались домой» («Ruszkik haza»). Комическим образом инсценированная в игре футбольная победа вместила в себя отзвуки двоякой тоски: по спортивному успеху венгерского футбола и самой «Золотой команды» и по представлениям о свободе, которую обещал было пятьдесят шестой год. В кинокомедии тема эта получает выражение в сцене встречи двух горе-игроков (Дьюси — закоренелого неудачника на скачках, и Балога II — несостоявшегося великого футболиста) — в несколько гротескном, драматическом изображении этих упований и этой тоски. Тем, что футбол в качестве выбранного для этой цели сюжета может вместить столь разноплановый смысл, он обязан именно факту (поэтики кинофильма), что в сцене выхода Балога II, на самом деле неудачного, атака не выглядит шутовством и что две как будто конкурирующие версии прохода в этой игре сосуществуют в игре вполне обоснованно как варианты футбольной встречи — точно так же, как легко себе представить, что игра Пушкаша в Вене, о которой вспоминает Менассе, была «отвратительна» по причине травмы — из-за особого рода испуга.

Если иконическое персонажей у Менассе, как и в фильме Кольтаи, лишь поверхностно связано со спортивными достижениями и, соответственно, неудачами (а следовательно, имеет в основе своей подлинные моменты игры), стихотворение Иштвана Кемени «Стела» (1994, Sztélé) имеет прямое отношение к личности известного игрока национальной сборной и многолетнего тренера Иштвана Пишонта (род. 1970); однако в поэтическом тексте не выносятся на передний план характерные черты футбольного мастерства Пизонта: приведенная о нем информация ограничивается констатацией его положения на поле да еще, благодаря упоминанию Кишпешта, XIX (района в Будапеште), предположением, что речь в данном случае может идти о каком-то игроке «Гонведа». То, что в дальнейшем эта информация не уточняется, может быть связано также с главным, выраженным в стихотворении Кемени намерением. Ибо в центре текста находится фраза, обозначенная «гордой» — лозунг, начертанный на стене дома: «Иштван Пизонт — величайший король!». Тот, о ком идет речь, сам рассказывает в опубликованной в этом издании беседе о происхождении этой речевки, которую скандировали болельщики «Гонведа» на трибунах кишпештского стадиона имени Йожефа Божика (или еще где-нибудь), задуманной как прямой ответ на оскорбления антицыганского свойства фанатов команд-противников в адрес самого Пишонта. Кемени обходится в тексте без явного упоминания этой взаимосвязи. В гораздо большей степени стихотворение подчинено анализу функции изречения и отдельных его элементов и содержит надежду на сохранение по крайней мере его структурного и формально-семантического содержания в будущем, которое посредством предположений и догадок также проецируется в тексте, причем расстояние проецирования постепенно увеличивается. И хотя вполне можно себе представить, что когда-нибудь Пизонт завершит свою футбольную карьеру (что, с точки зрения истории, уже и случилось), последнее сформулированное указание для будущего устанавливает прежде всего такое стечение обстоятельств, при котором «футбол некогда исчезнет», иначе говоря — возможность, которая из перспективы футбола скорее может показаться стоящей в сослагательном наклонении. Заглавие стихотворения обещает что-то вроде эпитафии, вместо которой обнаруживается, однако, глубокая рефлексия о незабываемом, которая получает выразительное развитие в речевке с футбольного стадиона, то есть в некоей форме (часто лирически и ритмически окрашенной) устного творчества, фиксация которой как ее сохранение в стихотворении «Стела» представлена в двояком смысле: как случай в тексте и как сам текст, который можно воспринимать в качестве надписи:

Путник! Раз уж довелось мне записать здесь то, что я прочел на стене дома в Кишпеште, собственно: «Иштван Пизонт — величайший король!», прошу тебя, позаботься об этой надписи так: когда Пизонт завершит свою активную карьеру, замени его имя именем другого полузащитника; когда же и тот станет слишком стар, пусть его имя сменит следующее. Если же футболу предстоит когда-либо исчезнуть, пусть его сменит имя какого-то героя в игре с мячом, которая будет в то время. А когда ни мяча, ни игры больше не станет, найди человека, который лучше всех будет отвечать условиям той гордой фразы, и впиши его имя в надпись. Следи особо за тем, чтобы король в будущем оставался королем, а слово «величайший» означало бы величайшего. Тщательно смотри по сторонам, не живет ли рядом величайший из королей: ведь ты сможешь быть свободен, как только впишешь его имя на свое место. Ступай дальше, живи счастливо![104]

Толкование изречения в тексте стихотворения не только придает ему ту гордость, которую, собственно, стихотворение и без того ему отводит (риторически); однако всегда подразумеваемая тема (возможности проецирования) исторического значения его отдельных частей позволяет более отчетливо проявиться способу его действия. В отличие, однако, от пророчества на стене, явившегося Валтасару в книге пророка Даниила, процитированное у Кемени изречение не содержит определенного высказывания о будущем, но обращено к настоящему. С другой стороны, в тексте стихотворения содержится тем не менее весьма спорный прогноз, в котором вызывает вопрос как минимум одно: не обеспечивается ли постоянство, которое, кажется, призвана выражать эта фраза, также и почтительной заботой, основанной, положим, на совете: «Тщательно смотри по сторонам». Нечто подобное должно было бы быть справедливо, следуя логике текста Кемени, и для «заботы» о ставших иконическими героях, то есть футболистах, к которой, возможно, был бы применим предложенный в стихотворении метод действия, что-то вроде программы (будущего) сохранения памяти о незабываемом и второстепенном, а равно и о предпосылках значения, связанных в целом с высказанной в «Стеле» неустойчивостью указательного характера знака.

Если пытаться свести к некоей обобщающей идее те взаимосвязи, которые толковались выше на трех примерах (Пушкаш у Менассе, Балог II / Дьюси бачи у Кольтая, Пишонт в «Стеле»), то получается, что функция иконического связана с сюжетом футбола. Следует указать и на другие примеры, например на роман Миленко Ерговича «Вилимовски» (2016, Wilimowski)[105], на гимно-политическое стихотворение Евгения Евтушенко «Лев Яшин» (1989) или на поэтизированную Богумилом Грабалом роль Нандора Хидегкути как художника в футболе, в искусстве которого можно разглядеть поэтику (1990, Kličky na kapesníku). Если же подходить диалектически, сюда же можно отнести и сатирическую критику футбола, которая вводит в эту игру типологию из другой сферы, философии, и упивается, наблюдая за столкновением обеих. Имеется в виду этюд «Футбольный матч философов» (1972) из телешоу «Летающий цирк Монти Пайтона», в котором на футбольном поле встречаются корифеи немецкой и классической греческой философии[106], чтобы, так сказать, испробовать на них модель футбола. В имитации репортажа с этого матча футбол как форма с соответствующим телевизионным комментарием, выдержанным тоже в «классической» по интонациям, просодике, эмоциональности форме, сталкивается с типизированной символической характеристикой каждого философа без исключения. Каждый философ на футбольном поле стоит на своем номере за свою философию, так что футбольное поле становится уже не только местом проведения спортивного состязания, но и игровым полем, распределенным между философскими позициями, пространством футбола, «сотворенным» заново философами.

Это выступление иконических фигур футбола в литературе и как литература, а равно и выступление корифеев философии (в скетче группы Монти Пайтон) в футболе оказывает влияние и на их харизматическую расстановку. При этом, наряду с привычкой превозносить отдельных игроков и наделять их (помимо спортивной исключительности) неким иконическим нимбом, выступает не менее исключительный семантический потенциал, который всегда обнаруживается в стечении обстоятельств. Так icon — культурный или спортивный — занимает свое пространство.

Повторное воспроизведение (заключение)

Представленная выше топография футбола в Восточной Европе, за которой стоит картография игр в Восточной Европе, вписывающая в это пространство haut lieux[107] международных соревнований и их финалов в 2018 году — Москву, Киев, Таллин, является описанием пространства, которое ставит культурно-историческую перспективизацию постановки вопроса на фоне Кубка Митропы на одну доску с литераризованным, фикционализированным пространством футбола как territoire de mémoire[108], которое описывают и представляют тексты. Это описание не содержит оценок, в большей степени оно следует за пространственной перспективой, диалектика которой еще видима и различима в том пространстве, в которое вписывается футбол. В особенности это справедливо для городского пространства благодаря формальным официальным названиям[109]. Так, на будапештском трамвае, следующем по маршруту № 1, можно «объехать» маленькую топографию футболистов — icon венгерского футбола.


Ил. 4. Будапешт, расписание движения трамвая № 1. Фото: Дирк Зуков, 2017


Ил. 5. Будапешт, вокзал Келети, локомотив «Араничапат» (оформление 2011). Фото: Штефан Краузе, 2015

От стадиона имени Ференца Пушкаша маршрут следует по Венгерскому бульвару до стадиона имени Нандора Хидегкути с остановкой на улице Героев, через четыре остановки после которой следует улица Альберта Флориана; почти нет смысла упоминать, что в этой поездке минуешь три места реальных событий: бывший «Неп-стадион» (сегодня назван в честь Ференца Пушкаша, на реконструкции примерно до 2019 года), стадион имени Нандора Хидегкути (открыт в 2016 году) клуба «МТК» и, наконец, стадион клуба «Фради» — «Ференцварош», который сегодня существует как «арена» (открыт в 2014 году) и носит имя спонсора. Этим все сказано, как если бы пространство города, которое нетрудно обойти или объехать, рассказывало путешественнику или праздношатающемуся краткую историю (венгерского) футбола, только если бы это происходило — в соответствии со следованием остановок некоторого трамвайного маршрута — якобы без какой-либо интенции и вместе с тем — в движении в пространстве. Кроме того, «Золотая команда», за которую играли Пушкаш и Хидегкути — два футболиста, в честь которых названы остановки и стадионы, катается сегодня по стране в строгом соответствии с расписанием движения Венгерских государственных железных дорог. Ибо один электровоз украшают портреты игроков и годы наибольшего их успеха.

Снова и снова прибывает он на вокзал Будапешт-Келети, через дебаркадеры которого парсуна Пушкаша «поглядывает» на стадион, названный в его честь. К стадиону спортивного общества «Уйпешт» (имени Ференца Сусы) в Уйпеште (IV район Будапешта), открытому в 1922 году в этом северном районе города, ведет к тому же Футбольная улица (Labdarúgó utca, дословно — улица Ловцов мяча: labda — «мяч», rúg — «встречать» → rúgó — «человек, который встречает, или ловит»), а ее пересекает опять же улица Бьющих по мячу (Labdaverő utca: ver — «бить» → verő — «человек, который бьет»).

Так как слово labdaverő в венгерском языке не семантизировано и не употребляемо, нетрудно догадаться, что название второй улицы, не лишенное смысла вообще, было выдумано («изобретено») в качестве дополнения к названию первой — так, словно оно должно было стоять как своего рода contradictio in adiecto[110] и словно здесь — в шутку — в очередной раз вмешались в дело философы.


Ил. 6. Будапешт, IV район, ул. Лабдаругаш и Лабдаверë. Фото: Дирк Зуков, 2017

Таким образом, футбольная топография предстает как игровое и сценическое пространство, как место игры или как поле деятельности, в котором, по крайней мере в первом тайме, играют так, чтобы восходящее солнце светило в спину, в сторону ворот противника, перед которыми для обозначения выхода за рамки дозволенного («штрафную он перешагнул», как писал Евгений Евтушенко о Льве Яшине)[111] в правом углу поля тянутся прочерченные известью линии. Во втором тайме — часто решающем — случается, что солнце снова светит в спину, в сторону ворот, на восток. Здесь, на земном шаре, ротационное движение мяча и его полет за пределы штрафной полосы и ворот — независимо от того, побывал мяч в космосе или нет[112], оказывается подверженным эффекту Магнуса.


Ил. 7a и 7б. Стадион в Кишкёрёше; спортивная арена Turbine Halle, 2017. Фото: Штефан Краузе и Дирк Зуков, 2017

Перевод с немецкого Антона Вознесенского

Соединенные

Яцек Подсядло Как люблю я мгновенья на стадионах, пять голов наши забили, но уже пофигу матч, хотя никто уходить не торопится. Люди радостно флагами машут, поют, а кто-то рыбалку на завтра обсуждает, все братья друг другу, и каждый улыбается каждому, громада воскресной радости —  в жестах. Пожилых мужчин охватила внезапная Нежность при мысли о женах усталых, грузных —  ждут к обеду. Парни —  на стадион девчонки их провожали — обнимают тех крепче обычного, странно осмелевшие. Счастливы будьте! И не идет из головы ни на минуту, что мне с самого начала исход игры был безразличен, а флаги, рыбалка, обеды воскресные —  обрыдло все это, обожаю святой порыв скопления народа. Такое испытываешь после многолюдных рок-концертов, когда музыканты ко сну укладывают гитары, завернув в полотняные ткани, гаснут рефлекторы, рабочие по сцене стелятся, распутывая кабеля клубок змеиный. Странно одетые люди с длинными волосами проглатывают булки, запивая их молоком, спать ложатся прямо на земле, и все быстрее вольный бег сигареты от руки к руке. Один кого-то кличет, а другой кружит, собирая деньги на железнодорожный билет, а заодно — и пустые бутылки, завтра решает домой возвратиться, неблизкий предстоит ему Путь. Задержался под деревом рядом и без стеснения отливает, глядя при этом в небо, будто молится. Перевод с польского Елены Твердисловой

Яцек Подсядло родился в 1964 году в Шевно, в Польше, и живет в Ополе. В 1983–1985 годах работал на металлоперерабатывающем комбинате, потом был разнорабочим, домовым техником и охранником на Польском радио в Ополе, где с 1992 года работает журналистом. Его литературный дебют состоялся в 1984 году с публикацией стихотворений «Как будто это я» (Jakby ja) и «Умирание» (Umieranie) в еженедельнике Na Przełaj. С 1984 года он получает премии на польских литературных конкурсах — например, в 1985 году на Поэтическом соревновании и в 1990 году на конкурсе «Весна поэтов» в Лодзи. В качестве редактора Polski Radio Opole он делает передачи — например, выходившую до 2008 года передачу Studnia об альтернативных культурах или же Zielone granice о музыке. В 1991–1992 годах Подсядло издает поэтическую серию «Поэзия быстрого обслуживания» (Poezja Szybkiej Obsługi), выходившую в Staromiejski Dom Kultury в Варшаве. Начиная с 1990-х годов Подсядло постоянно публикуется в изданиях Lampa i Iskra Bożej, Kartki, Kresy, NaGłos, Nowy Nurt, Opcje, Odra, Po Prostu. С конца 1990-х годов занимается литературной публицистикой и пишет колонки (2000–2007) в популярном журнале Tygodnik Powszechny. Его стихи печатаются в журналах Res Publica Nowa, Lampa и Znak. В 1999–2005 годах он совершает длительные путешествия на велосипеде на Украину, в Белоруссию, Румынию и Албанию и верхом на лошади в Эстонию. В 2012 году Подсядло опубликовал рассказ «Что футбольный мяч делает с человеком» (Co piłka robi z człowiekiem?) в одноименной антологии, в которой, наряду с текстами о футболе современных польских авторов напечатаны и отрывки из его романа для юношества «Красная карта для Спренжина» (Czerwona kartka dla Sprężyny).

Литературные тексты Подсядло переведены на двенадцать языков. Он лауреат многочисленных литературных премий — в том числе премии Костельского (фонд Костельского в Женеве, 1998), премии Чеслава Милоша (2000). В 2015 году он получил Поэтическую премию Силезии.

Его стихотворение «Соединенные» впервые переведено на русский язык. По-русски опубликована подборка стихов в переводе Дмитрия Веденяпина в журнале «Иностранная литература» (2001. № 9).

Город как стадион

Футбол, спортивная культура и градостроительство в Лужниках в Москве Александра Кёринг

«Широкие народные массы наливают обширный амфитеатр, любуются состязаниями и играми своих граждан, слушают поэтов, историков и ораторов, восхищаются произведениями искусства»[113]. Так в начале 1920-х годов сотрудник Управления строительства Москвы описывал свое видение гигантского Международного Красного стадиона. В этом раннем проекте Красный стадион оказывался символом гармоничного общества, олицетворением пригодного для жизни города, который предоставлял бы возможности в равной мере и для развлечений в свободное время, и для повышения культурного уровня. Спортивные состязания чередуются здесь с самыми разнообразными мероприятиями. Впрочем, впервые идея Красного стадиона была сформулирована в военном ведомстве. В пользу строительства в Москве универсального спортивного сооружения, которое в первую очередь должно было бы использоваться в рамках программы «всеобщего военного обучения» (всевобуча), насаждаемой тогда большевиками, высказался влиятельный военный деятель Николай Ильич Подвойский (1880–1948)[114]. Подобная «паравоенная» спортивная программа и представление о спортивной культуре развития, процитированное в начале статьи, в ранние годы советской власти были конкурирующими моделями спорта, обслуживавшими различные концепции тела человека и на протяжении десятилетий порождавшими градостроительные дискуссии о городских культурах свободного времени и активного отдыха.

Реализация строительства Красного стадиона затянулась до 1956 года, когда в Лужниках — районе у подножия Ленинских (прежде Воробьевых) гор в излучине Москвы-реки — был открыт наконец вмещавший 100 000 зрителей стадион имени В. И. Ленина. Стадион, который в наше время называется Олимпийским[115] и который в преддверии Чемпионата мира 2018 года прошел широкомасштабную реконструкцию, являет собой итог многолетнего и конфликтного процесса проектирования, отмеченного оживленными спорами об особенностях советского спорта. Наряду с основополагающим вопросом о военной функции спорта, предметом дискуссий была и ориентация: на массовый, любительский спорт или профессиональный — зрительский. Государственная политика в области спорта, следуя идее коллективного устройства общества, после революции ориентировалась поначалу именно на массовый спорт и концепцию гигиенической «физической культуры». Пропаганда всеобщей физической подготовки восходила к представлениям о здоровом образе жизни конца XIX века, которые, следуя физиологической модели организма, основывались на взаимосвязи телесного и духовного опыта[116]. Позже, по мере формирования новых кадров и элит в 1930-х годах, на передний план спортивно-политических программ вышел «большой» спорт; в качестве составляющих социалистической культурной дипломатии в период холодной войны свою роль в равной мере играли как спорт, ориентированный на участие масс, так и «большой», нацеленный в контексте конкуренции систем на победы на международных соревнованиях[117]. Конкуренция между массовым спортом и «большим» постоянно тормозила проектирование Красного стадиона, а с 1930-х годов — Центрального стадиона имени И. В. Сталина. Крупные соревнования и футбольные игры проходили, между тем, на сравнительно скромно оборудованном стадионе «Динамо», для массовых же спортивных мероприятий вроде парадов физкультурников использовался центр города с Красной площадью в качестве трибуны. Какие силы стояли за тем, что в послевоенные годы проект центрального стадиона вошел в новый генеральный план реконструкции Москвы и в конце концов был реализован, на каких аспектах спорта были сделаны акценты при его воплощении в жизнь? Современные градостроительные планы и средства массовой информации обозначают комплекс сооружений в Лужниках как «спортивный парк». Ибо одновременно со стадионом Ленина была торжественно открыта обширная парковая зона, включавшая, кроме самого стадиона, оборудованного по последнему слову медиа— и спортивных технологий, две малые спортивные арены, дворец культуры и около девяноста открытых тренировочных и игровых площадок. Какие ранние концепции были учтены при строительстве стадиона, а какие отвергнуты, каким образом использовался впоследствии стадион — все это суть темы настоящего исследования.

Красный стадион — утопический проект 1920-х годов

При проектировании спортивного парка в Лужниках архитектурные эксперты и политические функционеры часто ссылались на провидческий проект своих предшественников 1920-х годов[118]. Идея Красного стадиона отчетливо оставалась в памяти, поскольку в течение нескольких десятилетий после революции порождала одну из главных дискуссий советского градостроительства, в которой участвовали выдающиеся деятели культуры и политики, прежде всего — военный деятель Н. И. Подвойский, о котором упоминалось выше, театральный режиссер-экспериментатор Всеволод Мейерхольд, архитектор-авангардист Николай Ладовский, а также влиятельный в 1920-х годах деятель культуры, в прошлом профессиональный боксер Аркадий Харлампиев (1888–1936)[119]. Полифония мнений позволяет лучше представить себе их спектр, в котором — применительно к спорту — развивались ранние советские концепции тела. Последние, в свою очередь, дают представление о том, какая роль в совершенствовании советского человека отводилась градостроительству.

Для участников проектировочного процесса не было однозначно, нуждается ли Красный стадион вообще в каких-то постоянных архитектурных сооружениях, раз цель его — всеобщее вовлечение в спортивное движение: «нет зрителя, все действующие»[120], — гласил лозунг, который поначалу в значительной степени направлял дебаты. Спорили о том, отчего этой цели не отвечало бы некое открытое сооружение («амфитеатр») в естественном окружении ландшафта Ленинских гор с какими-то разве что эфемерными строениями. Аркадий Харлампиев как активный деятель культуры и инструктор спортивных мероприятий высказывался в основном против «спектакля»: спорт и физкультура представляют собой скорее соединение «природы, труда, общества», что обозначалось им также как «эмоциональный тонус»[121]. «Эмоциональный тонус» Харлампиев с его преимущественно научно-профессиональным подходом к физиологии выводил из собственных представлений о живом организме и объявлял «тонус» воспроизводством связи с природой. Поэтому он предлагал мероприятия на открытом воздухе с разнообразной программой — это должны были быть танцы, марши, хоровое пение, оживленное действо, в ходе которого шеренги участников разбегались бы по сторонам и вновь соединялись в центре[122]. Предусматривались также «аттракционы», известные еще по дореволюционным народным гуляниям — показ зверей, павильоны с кривыми зеркалами и пр. Предлагались и различные народные игры — «равновесие на ноге с картошкой», «третий лишний, к кому спиной» и что-то вроде «музыкальных стульев»[123]. При этом Харлампиев вступал в открытый конфликт с Подвойским, полагавшим, что подобные мероприятия означали бы хаос, неопределенность и мало способствовали бы укреплению дисциплины[124]. Политики его типа рассматривали стадион как место, где революция осознается как массовое движение и где в сознании людей укрепляется наглядно представленный революционный дух. В соответствии с таким пониманием требовалась некая стационарная структура, которая позволяла бы планировать направление взгляда и тем самым добиваться наиболее выразительной инсценировки представлений, а также наибольшего эмоционального подъема от увиденного[125].

Реализация проекта была возложена на основанное в 1923 году Общество строителей Международного Красного стадиона (ОСМКС). Работа над проектом продолжилась в рамках архитектурного конкурса, в котором принимали участие самые разные группы и архитектурно-художественные направления. Класс Николая Ладовского на архитектурном факультете ВХУТЕМАСа произвел на жюри впечатление своими экспрессивными проектами, благодаря чему Ладовскому предложили возглавить строительный отдел ОСМКС[126]. Красный стадион был темой дипломных работ на курсе Ладовского. В проектах, разработанных его учениками, нашли выражение выработанные в этом учреждении специфические позиции об отношении восприятия человека, пространства и тела[127].


Ил. 1. Михаил Коржев. Проект Международного Красного стадиона. Ок. 1925. Карандашный рисунок. Ок. 40 × 26 см. Государственный музей архитектуры имени А. В. Щусева. Фонд Коржева

Ученик Ладовского Михаил Коржев, например (ему предстояло сделать имя в качестве ландшафтного архитектора[128]), очевидно находился под влиянием психофизиологической архитектурной теории рационализма, которую представлял его учитель. Рационализм основывался на предположении, что тело человека воспринимает пространственные структуры как сигналы, благодаря чему могут быть усилены известные движения[129]. Коржев набрасывает просторное сооружение, раскинувшееся по обоим берегам Москвы-реки, которое фланкируют протяженные трибуны. Архитектурное решение комплекса определяет естественный рельеф склона Воробьевых гор и лежащей напротив равнины.

В эскизе Коржева отчетливо выявлена энергетическая связь полюсов: очертания комплекса обегает размашистый эллипсоид. Арена становится энергетическим центром, спорт — общим динамичным действом. Коржев гипостазирует тело человека как часть некой текучей массы, включающей в себя и спортсменов, и зрителей. На полях эскиза архитектор набрасывает план транспортно-технической инфраструктуры, которая, по аналогии с подвижным «телом» стадиона, олицетворяет безграничную мобильность.

В конце 1920-х годов по многим причинам проект Красного стадиона оказался под сукном. Объяснялось это и тем, что затягивались геодезические изыскания, и финансовыми трудностями; не в последнюю очередь сказалось и то, что градостроительная политика была сосредоточена теперь на Генеральном плане реконструкции Москвы[130].

Проектирование городских зон зеленых насаждений и проекты Центрального стадиона имени И. В. Сталина

Дискуссия о большой спортивной арене в столице, начало которой положил проект Красного стадиона, продолжалась параллельно с замыслами модернизации города, получившими конкретные очертания в Генеральном плане реконструкции Москвы 1935 года. Территории, на которой планировалось построить Красный стадион, непосредственно касались проекты, прежде всего, Дворца Советов и парка имени М. Горького. Согласно генеральному плану в Лужниках проектировалась зона зеленых насаждений, стадион здесь не планировался[131], а была предусмотрена протянувшаяся с Воробьевых (с 1935 года Ленинских) гор к центру города монументальная ось с аллеями и фонтанами, крайними точками которой должны были служить высотное здание Университета имени М. В. Ломоносова на Ленинских горах, с одной стороны, и Дворец Советов — с другой. Лужники, находящиеся по соседству с заложенным по другую сторону Москвы-реки парком Горького, являлись, таким образом, частью идеологически окрашенного проекта озеленения города и должны были представлять собой некий оазис в городском центре. «Зеленая Москва» восходила к циничному представлению Сталина о ставшей «лучше и веселей» социалистической жизни[132]. Образцы сталинского паркостроительства отмечены особым вниманием к воспитательным задачам социалистического парка, сформулированным наперекор недолговечной практике культуры отдыха американских и европейских парков[133]. Вопреки провидческим концепциям пространства и тела, на которых базируются проекты Красного стадиона, здесь обнаруживается иной диапазон возможностей. Зеленые насаждения на Ленинских горах в меньшей степени были нацелены на прогулку со множеством впечатлений. Они представлялись скорее панорамой живописных видов, наглядной метафорой некоего воображаемого социального порядка[134]. Городские парки часто становились еще и тренировочными площадками; впрочем, возможные в этих зеленых зонах занятия были в большей степени приятным времяпрепровождением. Места для занятий спортом не ассоциировались больше с народными гуляниями (ил. 2), как в ранних проектах Красного стадиона; зато парады и все больше соревнования проводились теперь в формате спортивных мероприятий и продолжали совершенствоваться в соответствующих технических и медийных условиях.

Центральный стадион имени И. В. Сталина, согласно Генеральному плану, должен был располагаться не в Лужниках, а в Измайлове. Проектирование его было передано Московскому отделению Комитета по физической культуре и спорту. После преобразования в 1929 году ОСМКС занималось исключительно концепциями массовых мероприятий. Стадион Сталина предназначался для проведения массовых шествий. Сооружение проектировалось как монументальная арена для демонстрантов в форме подковы. Трибуны должна была украшать скульптура, в соответствии с дидактической задачей сооружения представлявшая в образах рабочего и солдата идеальные формы тела человека[135]. Восприятие было рассчитано на продолжительные мероприятия на стадионе и таким образом позволяло авторам проекта отмежеваться от принципов функционирования коммерческого спортивного сооружения на Западе («взяли деньги, кончилось представление и убирайся поскорее»)[136]. Воспитательная функция спорта в отношении спортсменов и зрителей на практике представала как архитектурно-строительная проблема, поскольку при обсуждении проектов оставалось спорным, каким образом со всей возможной интенсивностью можно передать зрителям восприятие пространства, чтобы они его усвоили, и при этом избежать потребительского отношения, которое, как представлялось, в извращенных формах капиталистического спортивного учреждения влекло за собой самые серьезные последствия для поведения человека.



Поделиться книгой:

На главную
Назад