Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Десятый дневник - Игорь Миронович Губерман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ни от каких самых мелких тем не отказывался этот сочинитель – «лёгкое перо», как именовали его критики (не без налёта осуждения, конечно). И лишь однажды отказался наотрез. Притом – от лестного и перспективного зазыва. Ему Шаляпин (а дружили они много лет) предложил – точнее, попросил его – написать либретто к опере «Алеко», по Пушкину. Музыку сочинил когда-то сам Рахманинов – это была первая его опера, написанная при окончании консерватории. Необычайной силы была музыка, как уверял Шаляпин. Он мечтал именно в этой опере сыграть свою последнюю роль – спеть Алеко в гриме под Пушкина. И резко отказался Дон-Аминадо. Он сказал, что слишком почитает Пушкина и что никак не может калечить пушкинский текст, приспосабливая его под оперные арии. И никакие уговоры не помогли. А вскоре Шаляпин умер.

Но вот ещё что: Дон-Аминадо писал афоризмы (несколько тысяч этих острых и коротких мыслей он насочинял и напечатал). Это он, кстати, вполне банальную (но столь же остроумную) пустил по миру поговорку, что «лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным». Кто сказал первым (а ведь мы до сих пор при случае это говорим), что «Каин убил Авеля за старые анекдоты»? Мы восхищаемся сегодня Ежи Лецем и Борисом Крутиером, но и это ведь потому, что всё, сочинённое ими, – на злобу нашего сегодняшнего дня. Но, как у них, у Дона-Аминадо были мысли, сохранившие свой смысл до сих пор. Не верите? Тогда я приведу десяток, как не более, его вполне сегодняшних афоризмов.

Стрельба есть передача мыслей на расстоянии.

Живя в болоте, не рискуешь, что тебя захлестнёт волной.

Ничто так не мешает видеть, как точка зрения.

Утешайся тем, что международное положение ещё хуже.

Декольте – это только часть истины.

Живите так, чтобы другим стало скучно, когда вы умрёте.

Скажи мне, с кем ты раззнакомился, и я скажу, кто ты таков.

На свете очень много хороших людей, но все они страшно заняты.

Терпение и труд хоть кого перетрут.

Люби человечество, но не требуй взаимности.

Лучше остаться человеком, чем выйти в люди.

Не старайтесь познать самого себя, а то вам противно станет.

Аминадав Петрович Шполянский (на самом деле его отца звали Пейсах) написал, как я уже говорил, великое множество стихов, исполненных иронии и горечи. Стихов не приведёшь, но фраза из письма Цветаевой сполна объяснит: «Вся Ваша поэзия – это самосуд эмиграции над самой собой».

Этот всеобщий увеселитель много понимал о людях. Он пережил оккупацию, всё знал уже о лагерях уничтожения евреев, и в сорок пятом году написал в одном писем слова, точнейшие по горечи и боли за человечество: «Поразило меня только одно: равнодушие… Вообще говоря, все хотят забыть о сожжённых».

Он сочинял с непостижимой скоростью. И остроумием он обладал – неисчерпаемым. Но время засушило большинство его произведений. Очень жалко. Мне когда-то он весьма помог существовать.

Вернусь теперь я в город Елисаветград. Здесь стоит памятник ангелу-хранителю Украины. Здесь в каждом апреле расцветает в Дендропарке сто тысяч тюльпанов. Здесь бывали Мицкевич, Кутузов и Суворов. Здесь сидел в тюрьме Котовский (пятнадцать лет был этот человек бандитом-налётчиком, а после ещё семь – знаменитым полководцем в Красной Армии). А выступать мне довелось – в первом на Украине театре, том самом, который так обожал юный Дон-Аминадо. А ещё здесь был первый в России погром. За время Гражданской войны через город этот прошли все до единой банды, что гуляли некогда по Украине. И евреи города (а их была почти что треть населения) – зарезаны были или расстреляны. А потом опять понаехали. Удивительна эта наша национальная страсть упрямо вновь селиться в местах, где нас убивали. А водку мы после концерта пили в буфете этого театра с такими дивными людьми, что я ещё раз вспомнил слова Дона-Аминадо о великой теплоте провинциальной жизни.

И ещё одна некрупная печаль случилась у меня за это время. Я не раз ведь и в стишках, и в прозе тихо сетовал, что никогда не получал какую-нибудь премию достойную. И вдруг мне это счастье улыбнулось: меня на праздник Хануку позвал во дворец кремлёвский совет еврейских общин (с большой, наверно, буквы следует его писать, но я в этом не очень-то уверен). И не просто пригласили бедного провинциального иностранца, а чтобы премию вручить по номинации «Человек-легенда». А к той премии, по слухам, даже денежку какую-то давали. Красота!

Но тут я отказался. Мне давно казалось, что евреи не должны свои высокие праздники отмечать на кремлёвском подворье, как-то мне это виделось наглостью и даже неким святотатством. Что евреям это некогда припомнят и предъявят, я ничуть не сомневался. Да ещё пришлось бы всяким падлам руку пожимать, а их у нас, как и у всякого народа, – полный ассортимент. Ну, словом, отказался. Мягко и с благодарностью. А премии мне жалко до сих пор.

Сага о нищем миллионере

Я почему-то чувствовал, что этот полюбившийся мне город (Елисаветград – Зиновьевск – Кировоград – Кропивницкий) подарит мне какой-нибудь сюжет или историю. И не ошибся. Во второй мой приезд туда – спустя полтора года – мне принесли книжку (надписанную автором) с названием вполне простым: «Коллекционер Ильин. Двадцать лет спустя», и я с головой окунулся в жизнь загадочного, но вполне понятного мне человека. Десятки газет писали о нём когда-то, отголоски той шумихи сохранились в Интернете, даже фильм о нём был снят с тремя или четырьмя актёрами, игравшими Ильина в разные годы его жизни, главным было во всём – удивление перед размахом интересов этого неприметного человека.

Тридцать лет ходил по улицам города рядовой электрик треста ресторанов и столовых (позже – пенсионер) Александр Борисович Ильин. В сильно ношеной рабочей спецовке (или в неказистом пиджаке, надетом на футболку), стёршихся кирзовых ботинках и мятых брюках – он полностью соответствовал своей профессии и той нищенской рабочей зарплате, которую получал. Многие в городе знали его как любителя старинных книг и вообще всякой старины, переплётчика и реставратора икон. Впрочем, о его последнем ремесле знали только священнослужители разных приходов, привозившие ему иконы для приведения их в божеский вид. Тем более что денег он за реставрацию не брал, расплачивались с ним книгами и другими иконами.

Всё собранное им никто никогда не видел, в дом к себе он никого не впускал. Были несколько человек, вхожие за порог, однако не дальше кухни. С остальными он беседовал в саду под грушей, отчего и делились приходившие на «запорожцев» и «подгрушников». Никто, впрочем, и не порывался войти дальше, репутация нелюдимого чудака прочно закрепилась за Ильиным. В доме жили вместе с ним племянник и племянница, она-то и готовила немудрёную еду. К еде Ильин был абсолютно равнодушен, часто ел в столовых треста, где работал, – как там ели, с лёгкостью представят себе те, кто жил в это окаянное время. Ни жены, ни детей у него не было, женщин он к себе не приводил, не пил совсем (единственная необычность) и не курил. Словом, личностью был серой и неприметной. Это уже впоследствии коллеги по собирательству вспоминали, что был он невероятно эрудирован и начитан, а в вопросах книгоиздательства всех времён – глубочайшим образом осведомлён.

Всё началось после его смерти от инфаркта в девяносто третьем году. В последний путь провожали его племянники и несколько соседей, а неказистый крест из водопроводных труб поставил на могиле сердобольный смотритель кладбища. Даже поминок не было, зарыли усопшего, и память о его убогой жизни быстро бы и навсегда истёрлась.

Но спустя месяца два после его смерти в городском книжном магазине появилась некая редкая книга с его пометками – он когда-то позволил библиотеке снять с неё ксерокопию, потому-то её и узнал знакомый ему коллекционер. И этот его коллега тут же, движимый невнятным патриотизмом, написал куда-то очень наверх, что ценная, возможно, для государства коллекция может постепенно раствориться безо всякой пользы для державы. Сверху поступила рекомендация, она быстро обросла юридическим обоснованием (абсолютно, кстати, незаконным), и в дом покойного собирателя вломилось целое воинство судебных исполнителей и взятых с собой экспертов.

И обомлели эти люди. Дом Ильина был снизу доверху забит книгами, иконами и прочими предметами старины. Точно так же был забит разными ценностями чердак и подвал. Главным содержанием коллекции были, безусловно, книги. В некоторых газетах сообщалось потом о нескольких десятках тысяч томов, но городской библиотеке досталось только семь тысяч. Но какие это были книги! Например, Острожская Библия – первое издание Библии на церковнославянском языке (XVI век) из типографии Ивана Фёдорова. Там вообще было полное собрание книг этого первопечатника (многие из них считались безвозвратно утерянными). Рукописное Евангелие XIV века. Переписка Екатерины с Вольтером. «Византийские эмали» – эта редкостная книга была некогда издана тиражом всего двести экземпляров, и стоимость её на книжном рынке – два миллиона долларов. Это единственная цена, которую я назову, ибо подлинная стоимость многих книг просто не установлена. Там была уникальная книга «Великокняжеская, царская и императорская охота на Руси» с рисунками Репина, Сурикова, Васнецова, Бенуа и нескольких других (прошу прощения, если кого-то из художников не упомянул или сгоряча назвал излишнюю фамилию – сам я этой книги отродясь не видывал – ну разве в Интернете). Перечислять можно до бесконечности, но ещё там обнаружились рукописи Гоголя и Пушкина, список грибоедовского «Горя от ума» (образец когдатошнего самиздата) и среди большого количества картин – портрет Екатерины работы знаменитого художника Дмитрия Левицкого (считался утерянным). Этот портрет, кстати, – некая историческая загадка: царица одета в мундир гетмана Запорожской Сечи, хотя именно она положила конец её существованию.

А ещё – невообразимое количество икон, среди которых – множество в серебряных окладах и с многоцветной эмалью. Многие из них покрыты были пылью, плесенью, испорчены грибком – до них не доходили руки их владельца-реставратора. И то же самое – с книгами: в ящиках на чердаке уже возились мокрицы. В доме был сундук, набитый наиболее любимыми Ильиным книгами – он и сидел на нём, однако же и там уже густо цвела плесень. В этом немыслимом количестве старины были микроскопы разного времени, граммофоны, монеты разных стран и веков, телескопы и ордена в большом ассортименте, бронзовые и чугунные статуэтки, вазы из фарфора и хрусталя. Впечатление было, что собирал он всё подряд, на чём лежал хотя бы слабый отпечаток канувшего времени.

А ещё обнаружилось двести килограмм серебра. Но не серебряного лома, не монет серебряных, а произведения знаменитых мастеров давнишнего времени – Хлебникова, Фаберже и других. Корм для домашних кур в этом доме размешивали ложкой Фаберже.

Всё это грузили в мешки и выносили, чтобы вывезти. Набралось около пятнадцати или двадцати грузовиков. Словом, это было чистой воды ограбление, устроенное государством. А в основе его лежало – отсутствие форменного завещания. Слабых возражений племянницы, что ещё не прошло положенных шести месяцев, никто не слушал. Когда она позднее обратилась к адвокатам, ни один из них не осмелился выступить против воли всесильного государства.

Всего было изъято четыре тысячи предметов и несчётное количество икон и книг.

Что же за личностью был этот владелец самой большой в России (а то и в целой Европе) частной коллекции? Это выяснилось постепенно и далеко не полностью.

Многое стало ясно из туманной биографии этого человека, одержимого страстью. Родился он в двадцатом году, а начало коллекции положила его мать, женщина явно незаурядная. Была она старинного дворянского рода Римских-Корсаковых (нет, никакого отношения к композитору), знала три европейских языка, много читала, получила отменное образование и сумела что-то из семейного наследия сохранить в те годы повсеместного изъятия. Эх, знала бы она, что именно изъятие постигнет спустя десятки лет её удачно утаённые от грабежа любимые вещи! (Книг на французском и других языках было довольно много в собрании Ильина, а сам он, по всей видимости, ни одного не знал.) Она вышла замуж за пролетария, очень способного человека (дорос он до директора большого завода), тоже не чуждого собирательству. Так что их сын с раннего детства окунулся в атмосферу любви к уходящему предметному миру, а в частности – обучился переплётному мастерству. На фронт он не попал (незнамо как обретённый белый билет), поступил в торфяной институт, бросил его после первого же курса, выучился на электрика, а дальше – четырнадцать лет пропуска в трудовой книжке. Известно, что какое-то время он жил в Киево-Печерской лавре, сохранились его снимки в монашеском одеянии, но занимался он переплётом книг и реставрацией икон. И достиг в этом больших успехов. Настолько больших, что ему был доверен ключ от библиотеки лавры, и когда в шестьдесят первом году её закрыли (это Хрущёв боролся с религией) и приехал Ильин к родителям в Кировоград, следом за ним прибыли два больших контейнера книг и церковной утвари. Нет, я ничуть его не осуждаю: нет на свете коллекционеров без чёрных пятен в их собирательской практике. Так и появился в городском тресте ресторанов и столовых новый электрик.

Это уже был человек единой всепоглощающей страсти – мании собирательства. Такой характер издавна описан специалистами в нашей закоулистой и непрозрачной психологии.

Академик Павлов полагал, что собирательство – «…это есть тёмное, нервное, неодолимое влечение, инстинкт…». А многие философы, психологи и психиатры пытались добраться до корней и истоков этой загадочной мании, присущей чуть ли не трети человечества. Теорий было множество, но малоубедительны они все. Ибо собирательство простирается от вкладывания денег до безумной страсти к накопительству совершеннейшей чепухи.

Ильин был собиратель породы редкостной: его привлекал запах старины – отсюда и поразительное разнообразие его коллекции. И ещё скрытность резко отделяла его от великого множества собирателей, склонных свою коллекцию выставлять на общее обозрение и хвастаться ей. Он был великим и необычным коллекционером. Мир праху этого загадочного человека! Огромный камень дикой породы поставили на его могиле городские энтузиасты. А на камне этом – замечательные чьи-то слова: «Книги и вещи на расстоянии дыхания дарили ему радость быть, а не только иметь».

А под каштанами – пещеры

Прямо накануне отлёта вдруг вспомнил я, что уже давно знаю одного гражданина той страны, куда мы собрались в лечебных целях. В Иерусалиме был какой-то вечер, на котором выступал Любимов. После завязалась лёгкая пьянка, я подошёл к нему со своим стаканом и сказал слова, которые он встретил весьма приветливо. «Юрий Петрович, – нагло попросил я, – позвольте с вами чокнуться. Вам это хуйня, а мне – мемуары». Потом я в качестве шофёра привозил к нему Зиновия Гердта и вдоволь понаслаждался неспешной беседой двух этих замечательных людей.

Потом ещё (совсем недавно) мы с ним встретились в доме наших общих друзей – ну, словом, с этого я начал не затем, чтоб ненароком похвалиться, а к тому, что мы летели в Венгрию. У жены моей неладно с лёгкими, а там под Будапештом объявилась (мы об этом слышали впервые) некая подземная пещера, для таких больных целительная. Постоянная в ней температура – 14 градусов (по счастью, плюс 14), а влажность – 98 процентов. Если посидеть в ней каждый день по три часа, то будет изумительный эффект – мы это всё прочли в рекламе и польстились.

По своему глобальному невежеству я ничего почти о Венгрии не знал. Поэтому все первые дни сидел в гостинице (на острове посреди Дуная) и читал усердно книжки, мне заботливо принесённые местными друзьями. Оказалось, что и раньше что-то я слыхал или прочёл, только теперь это совсем иначе зазвучало – и гораздо убедительней. И было увлекательно узнать – а впрочем, я немедля этим поделюсь. Прости меня, читатель, если это всё давно тебе известно.

Венгры появились в Европе в IX веке, прибредя огромным племенем из Зауралья и Сибири. Их ближайшие сородичи (по языку) – это ханты и манси, удмурты и мордвины. О причине, побудившей необозримое скопище людей уйти в неведомые дали, учёные спорят, а меж тем языковое угро-финское единство учиняет фестивали, конкурсы и всякое общение между такими нынче разными народами. Я вдруг себе представил очень ясно, как какой-нибудь певец из Удмуртии, повидав жизнь венгров, молча проклинает своих древних предков за нерешительность в те годы общего исхода. Я как раз недавно в Салехарде наблюдал и хантов, и манси, а теперь вот оказался среди их, по сути, родственников. А разницу легко себе представить. Летописи, кстати, подтверждают это великое переселение, ибо по дороге, длившейся годами, всякие случались мелкие войны, столкновения и дружелюбные союзы.

А про венгров нашей современности узнал я нечто вовсе новое – признаться, поразившее меня. Ко времени угасания Первой мировой войны в России оказалось чуть не полмиллиона военнопленных венгров. Сведущие люди объяснили мне, что венгров гнали на фронт при очевидной нехватке оружия для них, еды, одежды и транспорта – отсюда и такое количество сдававшихся в плен. И именно они сделались крепчайшей опорой молодой советской власти. Даже в штурме Зимнего участвовали венгры. Дух миражей, навеянный революцией, глубоко проник в их души. Когда в апреле 18-го года только что образовалась Красная Армия, в ней было всего двести тысяч человек, венгров было в ней – уже 85 тысяч. В сорока крупнейших городах России возникали воинские формирования венгров, вставших за революцию. И отнюдь не только латышские стрелки охраняли Кремль, работали в ЧК, подавляли восстание эсеров, воевали всю Гражданскую войну – венгров среди тех, кто насаждал советскую власть, было несравненно больше. Это безумно радовало Ленина, всю Россию почитавшего за спичку, которая разожжёт всемирный пожар. Воины-интернационалисты (так их называли в то время) были очевидным признаком сбываемости этой жуткой утопии. А для коренных россиян они все были на одно лицо – отсюда, очевидно, и тот миф о повсюдных латышах, что засел когда-то напрочь в заскорузлом моём сознании – да и не только, впрочем, моём. А всего их в Красной Армии было более ста тысяч, даже в дивизии Чапаева воевало множество венгров.

И только тут я услыхал впервые, что в нашем лагере (мира, социализма и труда) Венгрия была «самым весёлым бараком». Отсюда и восстание лагерное подняли они первыми. В 56-м году. В крови утопленное, замолчанное миром восстание. И я рад был узнать, что его подняли студенты. И сперва ведь к этому прислушались в Кремле и вывели часть советских войск, но всё не прекращались наглые демонстрации и митинги, и на маленькую Венгрию обрушилось целое войско – несколько десятков тысяч солдат и шесть тысяч танков. Это здесь был впервые опробован автомат Калашникова. Восставшие венгры вполне в духе времени требовали, в сущности, немногого – социализма с человеческим лицом. Только чтоб лицо это было не русским и не еврейским. Советские солдаты, между прочим, были искренне убеждены, что борются они с поднявшим голову фашизмом. А венгры до сих пор помнят с гордостью и отмечают этот яростный порыв к свободе.

Ну, а нас с женой из Будапешта повезли в город Тапольцы, где были вожделенные целебные пещеры. Километров двести мы проехали по густо-зелёной Венгрии (для моего израильского взгляда это было чудом), по дороге, огибая озеро Балатон, налюбовались дивными курортными городками, даже рюмку местной водки палинки я выпил на одной из остановок. А потом был небольшой провинциальный город, окружённый невысокими горами, и гостиница, стоявшая на подземных пещерах. В них надо было сидеть по три часа в день.

Изумительно красивой оказалась эта сеть огромных пещер. Тысячелетия назад здесь протекал могучий поток, оставивший после себя дно из мелкого галечника и невероятно театральные своды сегодняшних пещер, бывшего своего русла. Бесчисленные вымоины, впадины самых прихотливых очертаний, даже небольшие пещерки – память о растворявшихся породах. И повсюду – узкие удобные кровати для больных (астмой, бронхитом – список весьма велик). По три часа надо сидеть-лежать в чистом подземном воздухе. Большинство пациентов мирно спит в этом уютном подземелье, повадился там спать и я. А так как я во сне храплю неистово, то вскоре после моего засыпания обитатели нашей пещеры тихо перебирались в соседние. Так, во всяком случае, объясняла мне жена опустелость нашего обиталища.

А ещё возле гостиницы был отменный парк из неизвестных мне деревьев. Нет, каштаны я различал по висящим на них плодам, и сосну от ели я отличаю почти сразу, но тамошние узнавал не все. Забавно, что всего метров через двести-триста от наших целебных подземелий находилась ещё одна сеть пещер, и там текла река, где-то впадавшая в городское озеро. Она описывала под землёй некий круг, и по нему можно было прокатиться на лодке. Я, конечно же, туда повлёкся. Лодка оказалась аккуратно склёпанным цинковым корытом, к ней вручили мне весло. Я сперва огорчился было видом этой лодки, но быстро понял, что деревянная мгновенно истрепалась бы в щепки, плывя по узкому каналу и непрерывно ударяясь о каменные стены. А когда я с трудом (и восторгом) совершил этот плавательный круг, на берегу меня ожидало приятное происшествие. На пристани стояла очередь желающих прокатиться, и была то – русская группа туристов. Меня узнали, тут же завязалась фотосессия, и первая из окликнувших меня с гордым пафосом произнесла подругам: «Я знала, что сегодня случится что-то необыкновенное!» Так что семьдесят ступенек наверх я поднимался очень окрылённо.

Потом мы вернулись в Будапешт. Я не слишком тяготел к архитектурным красотам города, мне хотелось выкурить сигарету всего в трёх местах, и нас с женой свозили туда.

Прежде всего я хотел постоять у дома (хотя дома уже нет), где родился Теодор Герцль. Эта безусловно историческая личность вызывала у меня очень странные чувства. До тридцати четырёх лет – процветающий и остроумный журналист с высшим юридическим образованием, автор нескольких успешливых пьес, убеждённый сторонник ассимиляции евреев и растворения их в народах, среди которых они живут. Потом была идея поголовного их перехода в христианство и запись (кажется, в дневнике), что «идеи в душе моей крались одна за другой». Ещё одна цитата о нём: «В то время, как говорили, будущий вождь сионизма был пижоном, денди с бульвара, обожал слушать оперы Рихарда Вагнера, модно одеваться, сплетничать в кафе и фланировать по проспекту».

Но в 1894 году, будучи в Париже корреспондентом какой-то газеты, он стал свидетелем дела Дрейфуса. Даже присутствовал на гражданской казни этого облыжно обвинённого офицера-еврея: с него публично сорвали знаки отличия и сломали его шпагу. Герцль ничего ещё не знал о невиновности Дрейфуса и поразило его другое: толпа народа, кричавшего «Бей евреев!». Вот тут и ощутил он ту жёсткую убеждённость, за которую впоследствии его прозвали «сумасшедшим мечтателем». Спустя всего года полтора появилась его знаменитая книжка – «Еврейское государство», сразу же переведенная на несколько языков.

А вот история, рассказанная самим Герцлем: он читал эту нетолстую утопию своему близкому другу – тот вдруг заплакал и убежал. А после объяснился: «Он подумал, что я сошёл с ума, и, как друг, был сильно огорчён моим несчастьем». С той поры вчерашний журналист и драматург отдался без оглядки идее создания еврейского государства. Он был готов основать его где угодно – на Кипре, в Африке, совсем не обязательно в Палестине. Помешали соратники (их возникло множество). Он принялся убеждать банкиров, он виделся с турецким султаном и немецким кайзером, с министрами Англии и России. Он проявлял вулканическую энергию и чрезвычайное личное обаяние. Ему сочувственно кивали и отвечали уклончиво. Он собрал в Базеле первый Сионистский конгресс (поставив, кстати, непременным условием, чтобы все явились во фраках). После чего записал в дневнике: «В Базеле я создал еврейское государство». А как его во всём мире поносили раввины разных уровней известности! Ведь всё, что он пытался сделать, было прерогативой Мессии – уж не возомнил ли он таковым себя, земного выскочку?

Зачем я это всё пишу, я объясню немедленно. Сверхценная идея и маниакальная одержимость ею – немедленно вызывают у психологов (и психиатров) настороженное внимание. Таким, очевидно, и казался Теодор Герцль тем сановным и влиятельным лицам, у которых он просил понимания и поддержки. Справедливо отчасти: в то время это выглядело как беспочвенный бред. И мне кажется, что случай Теодора Герцля – это действительно явление высокой и благородной свихнутости сознания. А бранить и осуждать меня можно сколько угодно, только именно от восхищения этим замечательным душевным расстройством я и хотел постоять у дома Герцля. Тем более что его маниакальная мечта впоследствии блистательно сбылась.

Тут я невольно вспомнил одну дивную байку (легендарную, скорей всего) про Бен-Гуриона. Ему принесли на утверждение какой-то грандиозный проект, на который уже и деньги нашлись, и был большой список очень известных участников. Но он отказался подписать этот проект. Его спросили удивлённо – почему? В этом списке нет ни одного сумасшедшего, якобы ответил он, а значит – ничего не получится.

Вторым местом, где я хотел побывать, был дом, в котором жил и работал Рауль Валленберг. Уже и книги о нём написаны, и огромное количество статей, сняты фильмы, поставлены в десятке городов мира памятники ему, приколочены мемориальные доски, только что бы я ни прочитал, снова и снова захлёстывает меня восторженное изумление.

Он ведь меньше чем за год своего пребывания в Будапеште спас от верной гибели несколько десятков тысяч евреев. И целиком – население городского гетто, где ожидали вывоза в лагеря (точнее – в газовые камеры и печи) пятьдесят тысяч евреев-смертников.

Он приехал в Будапешт как первый секретарь шведского посольства и почти сразу по приезде принялся выдавать евреям внушительные бланки с гербом Швеции посреди листа. Это были охранные паспорта – свидетельства того, что предъявителю разрешён въезд в Швецию и он только ждёт отправки. Нет, евреи не толпились возле виллы, нанятой Валленбергом для работы, – всё происходило в глубочайшей тайне: спасительные паспорта развозили и раздавали его сотрудники. Он снял в Будапеште тридцать домов, на которых значились вывески: «Шведский культурный центр», «Шведская библиотека» и другие охранные наименования – всё это были жилые дома для приюта и укрытия множества еврейских семей. Туда доставлялись и продовольствие, и лекарства. Он учредил больницу, где работали врачи разных профилей. Он снял три больших склада, ибо еда и лекарства привозились и в гетто. Он общался с невероятным количеством самых разных людей – от венгерского начальства до гестаповцев, ибо был человеком невероятного обаяния и такой же находчивости в разговорах. Он как-то даже с Эйхманом пообедал. Подробности их застольного разговора никому, естественно, не известны, но в чьих-то воспоминаниях промелькнула одна фраза Эйхмана, много сказавшая о его глубинном мировоззрении. Рауль Валленберг выразил, очевидно, осторожное сожаление, что так много людей подвергается унижению и арестам, на что Эйхман добродушно возразил:

– Но ведь евреи – не люди.

Эйхман приехал в Венгрию, чтобы ускорить отправку евреев в лагеря, и очень успешно выполнял свою задачу (был он эффективным менеджером): всего за два месяца на верную смерть были депортированы 450 тысяч венгерских евреев. А Валленберг множил и множил охранные паспорта. Он писал своей матери, что сейчас переживает самое интересное время в его жизни. Он порой даже вытаскивал несколько десятков людей из толпы, уже собранной для отправки в лагерь. Его спасали мужество, уверенная настойчивость и дипломатическая неприкосновенность. Очевидно, он щедро раздавал взятки разного рода высоким чинам, но кого-то удавалось напугать и неизбежным возмездием – Красная Армия уже была совсем близко, Будапешт периодически бомбили. Только его усилиями обречённых обитателей гетто не успели отправить в печи Освенцима.

А когда пришла советская армия, то Валленберг таинственно исчез. Очень нескоро выяснилось, что его арестовали сотрудники Смерша и тайно перевезли в Москву. Он более двух лет содержался в тюрьмах то Лубянки, то Лефортово, а добивались от него, скорее всего, просто сотрудничества. Он ведь очень много знал, ибо с великим множеством людей общался. А после категорического отказа – застрелили. Или вкололи яд – была при Лубянке и такая специальная лаборатория. К архивам доступа нет, а домыслы множатся до сих пор.

Третье место тесно связано со всем рассказанным выше. Оно находится на берегу Дуная. Дело в том, что в конце сорок четвёртого года в Венгрию вошли немецкие войска. Их раньше тут не было – ведь Венгрия была союзником Гитлера. Но адмирал Хорти, правитель Венгрии, объявил всенародно, что его страна выходит из войны, и тогда в страну вошли немцы. Тут же произошёл, естественно, государственный переворот, и во главе правительства стал некий Салаши, глава фашистской партии «Скрещённые стрелы». Начались еврейские погромы. Салашисты отлавливали евреев на улицах и врывались в квартиры. Каждый день под вечер на берег Дуная приводили пять-шесть десятков схваченных евреев, связывали их по трое и стреляли в среднего. Он падал в воду, увлекая двух других – спастись у них возможности не было.

В память этих погибших на берегу Дуная стоит очень необычный памятник. Это пар тридцать женских, мужских и детских туфель и ботинок разного фасона и размера. Они сделаны из железа и прикреплены к невидной (под землёй) железной полосе. Они распахнуты, как будто их только что сняли с ноги. Это потрясающее зрелище. В памятные дни возле них зажигают свечи.

Тут я и выкурил свою третью экскурсионную сигарету. Больше никуда идти не хотелось, хотя в Будапеште полным-полно различных туристических соблазнов.

А после мы уехали – с великой благодарностью к этой зелёной процветающей стране. Бог даст, мы ещё приедем сюда.

Рыбалка на полярном круге

Это название – к тому, что я снова побывал в Салехарде. А он, как известно, стоит на Северном полярном круге – шестьдесят шестая (с чем-то) параллель. И даже специальный там огромный знак поставлен: ты пересекаешь очень важную черту. И выдаётся грамота, что пересёк, такая у меня уже висит. Мне, правда, рассказывали, что знак этот стоит слегка южнее Салехарда – чтобы, не дай Бог, не отобрали северные льготы.

Я приехал выступать по личному приглашению губернатора (грех не похвалиться этим фактом – первым в моей актёрской жизни). Даже обсуждалось по телефону с моим импресарио, не полечу ли я на вертолёте на губернаторскую дачу (всего час лёту) и что именно я там выберу: сидение у камина с выпивкой или роскошную подлёдную рыбалку. Я было собрался отказаться от обоих соблазнов, но догадался промолчать, и судьба сама легко распорядилась моим досугом.

Губернатор оказался жестоко занят в эти дни: в Салехарде открывался съезд коренных малочисленных народов Севера. Я даже не знал, что их так много, этих малочисленных народов. А приехали коряки, ненцы, селькупы, ханты, эвены, камчадалы, орочи и якуты. А ещё приехали буряты, эскимосы, долганы, манси, нанайцы и тувинцы. Словом, сорок малочисленных народов прислали человек пятьсот своих представителей. И все они жили в одной гостинице со мной. Ну, может, и не все, но я стоял и молча любовался этим невиданным мной ранее обилием лиц, мягко говоря, не европейских. И вдруг ко мне подошёл пожилой (и почему-то грустный) еврей, который принялся уныло хвалить мои стишки и прозу.

– А вы-то здесь кто? – невежливо спросил я его.

– Я мэнээс, – ответил он, и я обрадовался, что сразу понял. Младший научный сотрудник – типичная для еврея должность.

– Нет, – опроверг он мою догадку. – Я – малочисленный народ Севера.

– Но это съезд коренных народов, а вы разве коренной? – упёрся я.

– А где мы коренные? – укоризненно ответил он.

«В Израиле!» – чуть не закричал во мне израильский патриот.

Он молча пожал плечами и вернулся в пёструю толпу коренных народов Севера.

Так что губернатор Ямало-Ненецкого округа даже не пришёл на моё выступление. А уж на следующий день ему было вовсе не до меня: отмечался ежегодный День оленевода. Были оленьи гонки в упряжках, прыгали через нарты, боролись и перетягивали палку многие участники праздника. В магазинах было запрещено продавать выпивку (у северных народов плохо с какими-то ферментами, которые перерабатывают алкоголь), поэтому традиционно поживились таксисты: он у них стал стоить впятеро дороже. А я уже с утра знал, на что обречён: мне прямо в номер принесли две огромные сумки с полным снаряжением северного охотника: три пары штанов (включая кальсоны), две тёплые рубашки, тёплые носки и сапоги невероятной высоты (глубокий снег или болото, догадался отпетый горожанин). А ещё была отменная шерстяная шапка с прорезью для глаз – такие видел я не раз в кино про грабителей.

И привезли нас прямо к вертолётной площадке, и мы полетели в дико гремящем вертолёте. Правда, дали всем наушники, чтоб тарахтение ослабить. Меня было поручено опекать местному министру культуры – очень симпатичному и очень молодому человеку. А второй был сильно старше и пока что молчалив. А ещё один был явно на подхвате (позже это подтвердилось). Я смотрел в окно на снег под нами, на редкий и малорослый подлесок и всем сердцем чувствовал, что человеку жить в этих местах не стоит. А про что я думал эти полтора, а то и два часа полёта, я чуть позже расскажу, поскольку это очень важно.

Мы опустились около огромного озера, где ещё вчера были пробурены лунки и опущены ко дну шнуры с приманкой. Мы вылезли из вертолёта, я неловко встал на широкие и короткие охотничьи лыжи (был заботливо спрошен, катался ли я когда-нибудь на лыжах, и соврал, что да), и стали ждать, покуда трое на таких же лыжах обходили лунки. Меня просто пожалели брать с собой, поскольку лёд был тонким кое-где, а я был гость. Щук было четыре или пять, одна – огромная, и я с ней тут же сфотографировался. А что поймал её не я – сущая мелочь для истинного рыболова. Я уже начал входить во вкус мероприятия.

Потом ещё один короткий перелёт, другое озеро, а тут на берегу – роскошный дом охотничий. И пробурили лунки, и раздали удочки, и я тут же догадался, что я должен делать. А червяков на два крючка быстро и ловко насадил второй мой опекатель. Поплавок дёрнулся почти сразу, я чуть подсёк и вытащил первого окуня. Последующие часа полтора-два я был заядлый и азартный рыболов. А рыба всё клевала и клевала. Я поймал в итоге сорок окуней, из которых штук пятнадцать были по килограмму – рыбины впечатляющей, впервые мною виденной комплекции. И часть из них немедля увезли – там возле дома уже вовсю готовилась уха. Меня совсем не гордость распирала, а тупое упоение. И даже второй мой опекатель, который каждый раз мне помогал снять рыбину с крючка, чтобы червяк на нём остался, одобрительно мне в спину буркнул, что мастерства не пропьёшь. Потом нам свистнули, и мы вернулись в дом. А там уже был стол накрыт, уже уха дымилась, и горячие котлеты щучьи горкой высились, а водку по моей просьбе заменили на виски. Вкус был у этого всего – неописуемый.

И мы часа примерно два проговорили ни о чём. Министр культуры притворялся молчаливым, я припомнил два замшелых анекдота, а мой друг (и он же – импресарио), когда-то державший маленький колбасный завод, с упоением рассказывал о жутких злоключениях колбасного фарша. Он человек непьющий (да ещё в хоккей играет, наплевав на возраст), и поэтому две первые же рюмки сильно развязали ему язык. А хозяин – устроитель нашего полёта и пирушки, веский и неторопливый Василий Николаевич, повествовал о своих обильных пахотных землях где-то в степной России. Я так о нём и думал: бизнесмен средней руки, а нас выгуливает по просьбе занятого губернатора. Ах, алкогольный дурак, я не впервые ошибался! Уже вернувшись, узнал, что на рыбалку нас возил создатель и генеральный директор огромной авиакомпании «Ямал», заслуженный пилот России, облетавший и полмира, и, конечно, из конца в конец весь Ямал. Как бы я хотел его о многом расспросить! Но было уже поздно. Впрочем, то, о чём я расспросить его хотел, навряд ли он бы согласился мне рассказывать, и это чуть утешило меня.

Ведь в этой непригодной для жизни тундре, над которой мы летели, шло когда-то грандиозное строительство. Рябой палач, отец советского народа, лично благословил эту «стройку 501» – дорогу от Воркуты до Игарки, сквозь Уральский хребет, в параллель Северному морскому пути. И десятки тысяч заключённых гибли здесь от холода и непосильного труда, осуществляя заведомо обречённый проект. И вовсе не случайно это строительство было почти сразу названо Мёртвой дорогой и прекращено по смерти «эффективного менеджера», как ныне именуют палача. Природа севера стремительно переварила всё, что успели рабы построить. Но воспоминания уцелевших остались.

Сидя в вертолёте, мне почему-то показалось, что мы находимся недалеко (всё сверху кажется недалеко) от посёлка Абезь, где была когда-то в лагерные времена огромная больница для инвалидов, стариков – ну, словом, для всех, кого уже сломал жестокий север. Среди множества памятных крестов и прочих мемориальных сооружений здесь есть одна небольшая памятная доска со словами гениально лаконичными: «Здесь лежат тысячи».

Тут умер великий религиозный философ (а ещё – историк и поэт) Лев Карсавин, здесь умер незаурядный искусствовед Николай Пунин (муж Анны Ахматовой), здесь, по счастью, выжил изумительный поэт Самуил Галкин (вот везение по-советски: он из-за инфаркта был вычеркнут из расстрельного списка его коллег по Еврейскому антифашистскому комитету, брошен в лагерь, уцелел и ещё пять лет прожил на воле).

А ещё здесь содержался никому почти не известный писатель со странным псевдонимом Дер Нистер. У каббалистов это слово означает – «скрытый», так именовались мудрецы-праведники, до поры скрытые для глаз современников. Хорошо, что он взял себе псевдоним, а то был бы однофамильцем великого мерзавца нашего времени: от рождения он – Пинхас Каганович. Но нехорошо (задним числом судя), что, уехав из России в 21-м году, он спустя четыре года возвратился. Ему до́ смерти хотелось увидать воочию, как живут евреи при советской власти, совершающей такой великий эксперимент. Он даже в Биробиджан съездил ненадолго – в сущности, с этой же целью. Он писал на идише и переводил на идиш – Лондона, Золя, Толстого и Тургенева. И усердно он оправдывал свой необычный псевдоним: был тих и не заметен никому. Это спасало его какое-то время. А потом постигла участь миллионов. Как-то недавно была о нём большая журнальная статья – она отменно называлась: «Скрытый классик еврейской культуры». Он написал большой роман, принесший ему всемирную славу (а недавно и на русском языке изданный) – «Семья Машбер». А умер он – от неудачной операции в лагерной больнице.

Нет, я, конечно, не об этом расспросить хотел бы Василия Николаевича (Крюк – фамилия его), для этого он слишком молод, но ведь на Ямале столько повидал – ну, что теперь жалеть и убиваться. Мы уже прилетели обратно, и хватило сил у меня вернуться, чуть поспав, в красивый город.

А Салехард и вправду очень красив. Дома в нём – ярко разноцветные (чтоб уберечься от депрессии среди повсюдной снежной белизны). Замечательна большая деревянная скульптура сидящего с бубном шамана – дань уважения коренным местным жителям. Огромная скульптура мамонта – вообще дивное зрелище, возле него снимаются все приезжие, уж больно уникальный памятник. И старый паровоз – как память о 501-й стройке, памятник вполне фальшивый, ибо провальна и гибельна была эта стройка, и природа победила человека, засосав её остатки. А про смерть десятков тысяч зэков я ещё вспомню чуть пониже, уже в музее. Он носит имя Иринарха Шемановского, присланного сюда когда-то (в ещё XVI, что ли, веке) насаждать православие и сеявшего культуру: это он собрал тут огромную библиотеку и основал музей. Всё тут вполне музейно: гигантский скелет мамонта, скелет могучего овцебыка, чучела птиц и животных разных видов (зря такой безжизненной казалась мне тундра из вертолёта). Несколько картин на стенах, и возле одной я постоял недолго, смеясь и радуясь. Ибо называлась она – «Ленин на Ямале». И не в том была прелесть, что вовеки на Ямал не заезжал Ильич, а в том, что он стоял перед ненецким чумом, вовсе не тепло одетый, а как будто он в Кремле стоит, и явно что-то говорил, а ему почтительно внимали несколько случившихся возле чума нанайцев в своих одеждах из оленьего меха. Словом, было много всякого музейного богатства. Не было только ни единого экспоната, посвящённого 501-й стройке – самого, пожалуй, исторического времени в тихом заполярном Салехарде. С горестным недоумением по этому поводу я и обратился к министру культуры (это он меня сюда привёз и мне сопутствовал). Он ответил мне вполне политкорректно (ненавижу это слово, пахнущее лицемерием и блядством, но другого слова не найду):

– А зачем людей зря печалить? У нас в запасниках есть много экспонатов с этой стройки, мы иногда выставку специально устраиваем.

Я изготовился произнести монолог о том, как месяц всего назад мы были с женой в Берлине и нас три дня подряд водил по нему очень знающий свой город человек. И везде, везде, где было что-то связанное с фашизмом, стояли аккуратные столики на четырёх железных ножках и лежали под стеклом документы и свидетельства об этом позорном времени всеобщего затмения умов. И не потому ли ставятся сейчас в России памятники Сталину, убийце миллионов, что в музеях даже (не во всех, по счастью) нету ничего о крови и смертях того погибельного времени.

Но я остыл мгновенно. Это ведь не он решал, что́ надо выставлять в музее города, где нечто античеловеческое свершалось и происходило. Вечером я только выпил крепко, чтобы остыло мерзкое во мне кипение.

А кстати, выступление моё прошло отменно – я про зрителей тут говорю, прекрасные живут в городе люди. А когда в антракте я сидел, надписывая книги, проходивший мимо человек сказал беззлобно:

– Это ж надо, один еврей такую очередь из русских сколотил!

И должен я ещё покаяться в некрупном воровстве: я рыбацкую ту шапочку с прорезями для глаз не вернул хозяевам, а тихо зажухал. Вдруг мне доведётся банк какой-нибудь ограбить?

Недалеко от Москвы

Тут недавно довелось мне завывать мои стишки в городе Малоярославец. Я оттуда вынес два убеждения, одно из которых весьма банально, а второе – требует обоснования, которым я и займусь в этой главе.

Убеждение первое (банальное) состояло в том, что реальную историю России бережно хранят энтузиасты – более надёжно, чем казённые историки. Вторым было открытие, что на примере маленького городка можно вполне наглядно показать историю России в прошлом веке.

Город Малоярославец расположен от Москвы всего в ста двадцати километрах. То есть он был идеальным городом для тех несчастных, кто был вынужден (скорее – обречён) поселиться на сто первом километре – границе для тех, кому был запрещён въезд в Москву. Поэтому в тридцатые, сороковые и пятидесятые годы город оказался густо заселён людьми, отбывшими концлагерь или просто выселенными из Москвы. Нет, были и другие, по такой же неволе оказавшиеся тут, и я о некоторых расскажу. Ибо Галина Ивановна Гришина (создатель и руководитель культурно-просветительского центра) задумала учредить музей, посвящённый этим людям, – музей сто первого километра. Ей-то я и обязан своим неожиданным знанием о необычном населении этого маленького городка в те кошмарные годы. Галина Ивановна и её сподвижники собрали огромное количество свидетельств и документов, фотографий и воспоминаний, их даже хватило на четыре больших альманаха, названных сдержанно и достойно – «Имена и время». Естественно, что музей этот весьма раздражал местные власти, и его уже два раза лишали места, ныне он ютится (а точней – ютился, но об этом ниже) в небольшой комнате Дома культуры, а вскоре займёт подобающее ему место в одном достаточно известном в городе доме. Но только дом этот полусожжён, и чтоб его восстановить, нужны какие-то деньги. Очень горжусь, что сумма, собранная за билеты на мой концерт, тоже пошла в эту некрупную копилку.

А дом принадлежит семье священника Михаила Шика, с которого поэтому я и начну перечень обитателей города в те уже туманные и страшные годы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад