Александр Жолковский
Русская инфинитивная поэзия XVIII—XX веков Антология
ОБ ИНФИНИТИВНОЙ ПОЭЗИИ
Наброски предлагаемой Антологии, да и первые догадки об инфинитивной поэзии как особом типе поэтического письма, заслуживающем пристального литературоведческого внимания, возникли у меня в результате восхищенного, хотя несколько запоздалого (1999), знакомства со стихотворением Сергея Гандлевского «Устроиться на автобазу…» (1985):
Меня поразила, как бы это поточнее сформулировать, закономерная оригинальность интонации – одновременно и на редкость свежей, и очень внятной, определенной, даже, пожалуй, давно знакомой, а потому побуждающей к поискам своей пока неведомой интертекстуальной основы. И сразу же оказалось, что два ближайших претекста наукой уже установлены: «Грешить бесстыдно, непробудно…» Блока (1914[1]; см.: Безродный 1996: 71–73) и «Леиклос. 2» Бродского (1971; см.: Лекманов 2000):
Оставалось, однако, ощущение недостаточности подобного точечного выявления наиболее вероятных непосредственных импульсов к созданию текста, на самом деле подспудно резонирующего с мощной поэтической традицией. В ранней статье об инфинитивной поэзии (Жолковский 2002) я рассмотрел несколько пришедших на память менее прямых, но типологически релевантных параллелей:
• длинный инфинитивный фрагмент из «Опять Шопен не ищет выгод…» Пастернака (1931):
• инфинитивную первую половину стихотворения «Февраль. Достать чернил и плакать…» (1912; № 278), обычно открывающего пастернаковские собрания:
• «Тринадцать лет. Кино в Рязани…» Симонова (1941):
…
• «Соседей» Межирова (1961):
На один прямой источник – инфинитивный финал послания Набокова «К князю С. М. Качурину» (1947):
– мне указал сам Гандлевский, который не исключил и влияния инфинитивного стихотворения «быть учителем химии где-то в ялуторовске…», написанного в том же 1985 г. его старшим собратом по цеху Алексеем Цветковым:
Обнаружение непосредственных источников «Устроиться…»[2] шло рука об руку с констатацией все более далеких интертекстуальных перекличек, заставляющих предположить распространенность и разработанность в русской поэтической традиции некого особого, инфинитивного письма (далее сокращенно – ИП)[3], способного претендовать на роль самостоятельного если не жанра, то модуса поэтической речи. В этом свете интертекстуальный статус «Леиклос» Бродского не сводится к генеалогическому посредничеству между текстами Блока и Гандлевского, определяясь соотношением с некоторыми существующими в рамках ИП типовыми вариантами.
Так, стихи, описывающие весь круг жизни обобщенного персонажа – от рождения до смерти (а не просто его типичное времяпровождение, как в «Грешить…» и «Устроиться…»), образуют особый подвид инфинитивной поэзии, одним из ранних образцов которого на русской почве является стихотворение И. И. Дмитриева «Путешествие» (1803; № 9):
Именно к этой ветви принадлежит «Родиться бы…» Бродского, которое – уже по другой линии – приводит на мысль менее престижный (нежели «Грешить…»), но, возможно, более непосредственный источник – «О родине» Твардовского (1946), естественно, перекликающееся с блоковским, но патриотическое уже по-советски, от чего Бродскому и предстояло оттолкнуться:
Этот беглый экскурс в интертекстуальный – генеалогический и типологический – фон одного инфинитивного стихотворения может дать первое общее представление о феномене инфинитивной поэзии. Перейдем к его более систематическому рассмотрению.
Под ИП мы будем понимать поэтические тексты, содержащие достаточно автономные инфинитивы одного из двух типов – А или Б.
А. Самый чистый случай – абсолютные инфинитивные конструкции, с одним или несколькими однородными инфинитивами в роли главного сказуемого независимого предложения типа
Случай полной абсолютности являет, например, двухчастное стихотворение Саши Черного «Два желания» (1909; № 180–181):
1.
2
Но такая эмблематическая краткость скорее редка: ИП тяготеет к структурной экспансии, представленной двумя основными вариантами. С одной стороны, это уже знакомое нам обилие однородных инфинитивов (как в блоковском «Грешить…»), с другой – доминирование одного-двух инфинитивов над многочленным, причудливо разветвленным периодом с множеством разнообразных падежных и предложных подчинений, обстоятельств, причастий и деепричастий, сочинительных синтагм, отрицательных оборотов и придаточных предложений, компенсирующих минималистскую монотонность базовой синтаксической схемы. Ср. образцовое в этом смысле стихотворение Зенкевича «В сумерках» (1926; № 227), относящееся к абсолютному подтипу А:
Б. Второй, менее впечатляющий, но широко распространенный тип ИП – достаточно длинные (не короче трех членов) инфинитивные серии, зависящие от управляющих слов/конструкций[4]:
Многочисленны, разумеется, пограничные случаи. Так, текст может быть на каких-то участках финитным, личным, на других – абсолютным. Ср.:
В этом стихотворении Парнок срединный фрагмент (
А «Заглянуть» Бальмонта (№ 113) абсолютно почти полностью (включая название) и лишь в конце соскальзывает в личный план (опять-таки ввиду появления
Но наиболее распространенный тип пограничности между зависимым ИП и абсолютным – это, конечно, длинные серии, подчиненные какому-то управляющему слову, но по мере удаления от него воспринимающиеся как все более автономные, практически абсолютные.
Таковы, например,
• две из четырех строф державинского «Снигиря» с десятком однородных инфинитивов:
• целые или почти целые строфы в «Евгении Онегине» (
• фетовское «Я пришел к тебе с приветом…» с его четырьмя анафорическими
• и только что рассмотренное «О тебе, о себе, о России…» Парнок.
К вопросам экспансии инфинитивных структур, их длины и степени автономности мы вернемся в разделах 5–9.
Развитие ИП в русской поэзии восходит к очень ранним источникам: к «Слову о полку Игореве», где обнаруживается пять инфинитивных фрагментов, к народным песням (в частности, колыбельным), к силлабическим духовным стихам и виршевой поэзии XVII в. Но эта предыстория русского ИП[6] остается за хронологическими рамками Антологии.
В ХVIII в. силлабическое стихосложение постепенно уступает место силлабо-тонике, однако такой крупный поэт, как Кантемир (1708–1744), продолжает держаться силлабической традиции, в частности в своем ИП, каковое у него (да и в течение последующего столетия) обнаруживает четкую ориентацию на иностранные – французские и латинские – образцы[7].
У Кантемира нет целиком инфинитивных стихотворений, но в его сатирах многочисленны инфинитивные серии, описывающие – в классицистическом духе – как порицаемое, так и одобряемое поведение персонажей. Ср.:
Последующая поэзия XVIII в. богато разрабатывает эти возможности. Пример иронического изображения харáктерного персонажа[8] – «Портрет» Ржевского (1763; № 3):
…
Оригинальный ход делает Державин, который в своем «Снигире» (1800) переадресовывает подобное сатирическое ИП положительному герою (покойному Суворову), создавая новый игровой – амбивалентный – эффект.
В «Евгении Онегине» (см. №№ 24–28) немало традиционно характерологических строф, причем об Онегине (начиная с эмблематической первой строфы, см. выше) в том же ключе, что о Зарецком. Ср.:
и
А в «Письме Онегина» (1831) происходит лирическая, от 1-го лица, апроприация дотоле отчужденного, в 3-м лице, сатирического дискурса типа «Портрета» Ржевского:
…
Очередной важный сдвиг в эволюции ИП открывает стихотворение Фета «Одним толчком согнать ладью живую…» (1887; № 55) – совмещением метапоэтического образа творчества с форматом абсолютного ИП.
За этим около 1900 г. следует мощный всплеск ИП, связанный, во-первых, с повальной эстетизацией «иного» – и как «возвышенно-творческого», и как «аморально-декадентского», а во-вторых, с общемодернисткой революцией в языковой практике, в частности – со стиранием граней как между изображаемыми объектами, так и между субъектом и объектом, что предрасполагает к абсолютному ИП как подрывающему традиционную субъектность (см.: Жолковский 2003; Жолковский, Смирнов 2004).
Новый подъем ИП приходит с поколением шестидесятников – у Ахмадулиной, Кушнера, раннего Бродского (см.: Жолковский 2000; 2004). В меньшей степени, но вполне явственно ИП представлено и в новейшей поэзии – у Льва Лосева, Алексея Цветкова, Ольги Седаковой (см.: Жолковский 2007), Тимура Кибирова[10], Бориса Рыжего (см.: Жолковский 2005б), уже упоминавшегося Гандлевского и даже у прозаиков – Саши Соколова и Владимира Сорокина (см.
Если (следуя пропповскому принципу «все сказки – одна сказка») увидеть в ИП корпус однородных текстов, построенных по некой инвариантной формуле, несущей (в духе теории Тарановского – Гаспарова и общей концепции «памяти жанра») определенный семантический ореол, то – согласно поэтике выразительности[12] – ИП можно рассматривать как своего рода поэтический мир, т. е. систему вариаций на единую центральную тему. Какую?
Говоря очень кратко, ИП трактует о некой виртуальной реальности, которую поэт держит перед мысленным взором, о неком ином, воображаемом «там». Это со– и противопоставляет ИП другому грамматически минималистскому стилю – назывному, который рисует описываемое как имеющее место здесь и сейчас[13]. Общий семантический ореол всего корпуса ИП это – в неизбежно схематизирующей рабочей формулировке – «медитация о виртуальном инобытии».
Тем самым ИП оказывается носителем некого обобщенно-размытого модального медитативного наклонения, не отраженного в грамматиках, которые сосредоточиваются на неавтономных инфинитивных конструкциях с более конкретными значениями – желательности, повелительности, невозможности и т. п. (ср. Золотова 1998
Каковы же типовые манифестации компонентов этой триады «медитативное – виртуальное иное – бытие»?
(1) Элемент «медитация» предстает в ИП в виде сослагательных глагольных форм с частицей
(2) Сема «виртуальное иное» отвечает за категории модальности, альтернативности, чужести, перемены, перемещения, превращения. «Иное» часто называется впрямую (ср. у Фета:
• уже названные харáктерные персонажи;
• женщины как носительницы особой женской доли;
• представители экзотических культур и идеологий (ср. ниже «Красногвардеец» Волошина; 1919; № 157);
• животные, как в «Весне» Багрицкого (1927; № 330; см. ниже);
• насекомые; ср. «Кавказской в следующей жизни быть пчелой…» Кушнера (1982):
• и даже растения; ср. «Сосну» Мея (1845; № 68):
(3) Третья составляющая формулы «медитация об ино-бытии» – это тема «бытия, жизни» (слова
Разумеется, мотивы, представленные в ИП, не сводятся к манифестациям собственно инфинитивной тематики. Ее развертывание накладывается на разработку «локальных» тем, важных для данного текста[15], хотя для ИП вроде бы и необязательных, посторонних. Они поступают как из общего лирического репертуара (любовь; поэзия; пейзаж), так и из занимающей поэта конкретики (от объявления войны, как в «Грешить…» Блока, до обеспечения прожиточного минимума, как в «Устроиться…» Гандлевского), в свою очередь, подводимой под или накладываемой на инфинитивные и общелирические мотивы. Некоторые типично инфинитивные темы одновременно являются и общелирическими (смерть, созерцание, иное), а другие естественно к ним возводятся. Так, резервуаром самого разного «иного» может служить пейзаж; к числу общелирических тем, облюбованных ИП, можно отнести и названные выше типовые манифестации «другости».
Структурным и неизбежно семантическим аккомпанементом очерченной выше инвариантной темы является стремление одновременно и к минимализму, единичности, замкнутости, и к максимализму, мощи, экспансии, всеохватности.
Эта двоякая тенденция присуща ИП в силу его характерной синтаксической энергетики. Его основу составляет одна-единственная грамматическая категория, к тому же лишенная параметров лица, числа и времени, но она берет на себя доминантную роль сказуемого и в этом качестве старается распространить свое предикативное господство на как можно больший синтаксический и лексический материал, чему неопределенность времени, числа и т. п. как раз способствует. Помимо семантической установки на всеохватность, длинные инфинитивные серии несут и важную формальную функцию, создавая своей повторностью четкий композиционный стержень текста. Эта функция приобретает особое значение в модернистскую эпоху ввиду отказа от традиционных структурирующих средств: строфики, метра, рифмы – и, в пределе, перехода к верлибру.
Итак, в согласии со своей центральной темой, ИП проникает, пусть мысленно, в некий виртуальный мир и пытается охватить целое инобытие, чему и служит нанизывание многочисленных инфинитивов и/или зависящих от них слов. Но эта экспансия уравновешивается установкой на минимализм: инфинитивы остаются гомогенными, чаще всего сочинительно однородными (впрочем, иногда они надстраиваются друг над другом, создавая подчинительную «двухэтажность», о чем ниже); иногда вся инфинитивная серия укладывается в рамки единого периода (т. е. одного, пусть очень сложного, предложения); стихотворение повествует об одном дне одного персонажа или о едином, упрощенно-типовом жизненном цикле.
Применяются и другие способы совместить экспансию с редукцией, например, насыщение серией инфинитивов всего нескольких строк (как в каждой из коротеньких частей минидилогии Саши Черного «Два желания»), причем иногда строк, развивающих тему «небытия», отсутствия, самоумаления, как в известном стихотворении Микеланджело по поводу его статуи «Ночь» и в сходной миниатюре Сологуба:
Целой сюитой отрицаний, отказов и исчезновений предстает приведенное выше «В сумерках» Зенкевича, сочетающее инфинитивный минимализм (всего 3 инфинитива на текст из 82 слов) с нарочитым обилием подчиненных им зависимых слов и конструкций, в том или ином отношении отрицательных:
В каком-то смысле обратный случай сочетания минимализма с максимализмом – не умиротворенного ухода, а страстного настаивания на безразличии – являет «Тоска по родине! – Давно…» Цветаевой (1934, опубл. 1935):
Характерная тропика ИП служит реализации его основных установок – как собственно смысловых, так и синтаксических. ИП тропогенно по своей природе, будучи в этом смысле одним из наиболее органичных проявлений общепоэтической установки на мета-форизм = пере-носность = «езду-в-незнаемое».
Наиболее активен в тропеическом отношении элемент «виртуальное иное», создающий необходимое сопряжение двух далековатых идей: «реального своего» и «мыслимого другого». Коренится эта оппозиция уже в самой неопределенности субъекта действия – принципиальной в абсолютных инфинитивных конструкциях (
Модально-альтернативное мерцание лирического «я» ИП – одновременно «человека вообще» и более или менее конкретного «другого» – задает некий метафоризм первой степени, каковой может далее наращиваться, например, приписыванием неопределенному субъекту «чужих» характеристик. Так, у Блока вслед за по-декадентски двусмысленным, но все же приемлемо «своим»
Устремление от реального своего к виртуальному чужому обладает богатым потенциалом переносности.
В плане смежности перенос может реализовываться буквальным – пусть мысленным и даже метафорическим – пространственным перемещением:
Часто это осуществляется с помощью соответствующих готовых предметов – транспортных средств: фетовской
В плане сходства перенос предрасполагает ко всевозможным приравниваниям – параллелизмам, наложениям, сравнениям, метафорам, метаморфозам.
Два основных способа переноса в иное переплетаются друг с другом:
Инфинитивные структуры тяготеют и к гиперболике. И само «иное», и модальное устремление к нему часто мыслятся как нечто «бóльшее»: возвышенное, далекое, мощное (
Описание более конкретной инфинитивной тропики может идти по многим признакам – тематическим, синтаксическим, версификационным, собственно тропологическим. Рассмотрим основной тип – моносубъектные приравнивания, т. е. такие, где субъект инфинитивов, переносно отождествляемый с кем-то или чем-то другим, совпадает с лирическим субъектом – подразумеваемым «я» стихотворения[16]. Выделим три характерных для ИП cюжета (охотно перетекающих друг в друга): протеическое всемогущество субъекта; любовное тяготение к объекту желаний; и тотальную фиксацию на таком объекте. Обладая сильным тропогенным потенциалом, они наглядно демонстрируют взаимодействие смежности, сходства и гиперболики.
Протеическая экспансия лежит в зоне пересечения всех трех установок – на смежность, отождествление и преувеличение. Характерный пример – «Желание» Хомякова (1827; № 35):
Мощное устремление субъекта во внешний мир гиперболично по определению и генерирует мысленные превращения в разнообразные природные объекты (
Наивная прямолинейность хомяковского стихотворения сделала его законной мишенью для пародирования, ср. «Желанье поэта» Козьмы Пруткова» (1854; см. ниже с. 89). Интересная особенность этой пародии – обнажение в заключительном четверостишии самого принципа метаморфозы и скрытой метапоэтической темы оригинала:
Любопытный негативный комментарий к проблематике протеического ИП – «Зачем» Бенедиктова (1857; № 38):
ИП здесь достаточно интенсивное, но интересным образом преимущественно вопросительное и даже отрицательное. Напрашивается мысль, что объявленной «рационалистической, антипоэтической» теме на формальном уровне соответствует обращение привычной инфинитивно-тропеической парадигмы вспять – ее субверсивная редукция. Вопросительно-отрицательные инфинитивы и управляющие ими предикаты последовательно подрывают стандартные связи по смежности (речь идет о неотрывании цветка, непоимке соловья, недосягаемости лучей зари и т. п.). Отвержению подвергается и ключевая в ИП вокабула «чужой»:
Невзирая на Пруткова и Бенедиктова, полвека спустя Брюсов обращается к той же протеической тропике, формально обогащая ее деепричастными конструкциями, а тематически – мотивами модернистской рефлексии (