Например, о рождении Фридочки Сашка узнал много позже, чем предполагала Поля. Но главное, что узнал. «Теперь так мы уж точно погоним врага! Пожалеет, что на свет родился!» — писал Сашка и мечтал, как он вернется, обнимет дочку, как они будут по Волге кататься, дыни с арбузами кушать, по городу гулять, на парады ходить. Просил своих девочек беречься и жалел, что некому за ними присмотреть. А присмотреть, к тому времени, как раз появилось кому.
В город эвакуанты приехали, — с Украины, из Белоруссии, из других угрожаемых городов. Из Ленинграда вместе с предприятиями и учреждениями тоже несколько человек прибыло.
В можаевский флигелек женщину-преподавателя из Ленинградского университета поселили. Супруг ее, актер маленького Ленинградского театра, ушел на фронт добровольцем и теперь строил оборонительные рубежи где-то под Вологдой. Сын их, к счастью, с прошлого года у бабушки в Алтайском крае отдыхал, там и оставался.
Потом нежданная и такая дорогая гостья появилась — Женечка Раевская с сыном. Женечка к тому времени вышла замуж, родила мальчика и работала преподавателем в музыкальной школе, а супруг ее — реставратором в известном музее. В 1941-ом бронь ему давали, но он военкором пошел. Сынишка учился, шахматами и музыкой занимался, очень умненьким рос, только здоровье подводило, сердечко, говорили, слабенькое. Оттого и в Саратов отправили, — чтобы заодно подлечиться мог.
Тогда-то Поля увидела, узнала, что такое блокада и что такое дух человеческий. Конечно, приравнять истощенных, измученных голодом, похожих на стариков ленинградцев к здоровым людям было немыслимо. Но в чем-то необъяснимом, в чем-то самом главном, самом важном для человека они покрепче остальных были.
Казалось, и голодом их морили, электричества, водопровода, канализации лишили, завыванием фокеров, бомбежками, артобстрелами изводили, — как тут человеком остаться? А они мало того что работать продолжали, еще и город защищали, и вооружение производили, и людьми оставались: газеты, книги читали, лекции слушали, в библиотеки ходили, за чистотой и порядком следили. Вот этого, человеческого, из ленинградцев не вытравили.
В Саратов приехали тоже отсиживаться не стали, — кто в больницу, кто учиться, а кто работать сразу устроился. И работали не меньше других, и ни в чем снисхождения себе не давали.
И редко-редко выпадет тихий вечер, Поля с Женей на кухне усядутся, уже и папы Васеньки нет, и Зинаиды Ивановны, и у Жени мама умерла, — а подруги будто не расставались. Поля про Сашку рассказывает, про Фридочку, Женя — про отца, про то как его смерть супруги (Жениной мамы) изменила, как будто всю его душу изнутри выморозила, и как ни надеялась Женя, что лед тот растает, да только он видно из тех мерзлот, что в камень превращаются. Так и говорила о нем, как о больном, которому особый подход требуется да за сына беспокоилась… А рядом радио трещит, всегда включенное в ожидании сводок, керосинка помигивает. И так хочется, чтобы все плохое поскорее закончилось и снова можно было спокойно жить, любить, дружить и радоваться.
В 1942–1943 гг. напряженное сопротивление дало победные всходы.
В длившейся с 17 июля 1942 года Сталинградской битве немецкая армия потеряла свой воинственный пыл. «2 февраля 1943 года историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск», — сообщил голос Левитана.
И Поля плакала от счастья. Да, это был ее милый, уютный Царицын[85], городок, где школьницами, они гуляли с Женечкой, — но теперь он войдет в историю как Сталинград, покончивший с мифом о непобедимости вермахта, как город, запустивший обратный отсчет времени для всей этой фашистской бесовщины.
Плакал Иван Данилыч. Плакал от счастья, что успел дожить до победы. (К тому времени был он совсем плох, но узнав о победе Красной Армии, ушел из жизни успокоенный и чуть не счастливый).
Плакала Розочка, плакала от страха, боли и счастья. Где-то под Сталинградом был тяжело ранен Семочка, — тот самый, унаследовавший основательность и степенность Можаевых. И вот сбит в бою, но главное, — выжил! И теперь Роза умоляла Степку быть осмотрительней, осторожней, от неразумной удали удерживаться, словом не безумствовать в желании отомстить за брата.
Плакала Женечка, — такая долгожданная, такая трудная победа! Выдержал Сталинград, значит, и Ленинград выстоит. И теперь, когда жизнь доказала, что враг может быть разбит, — он будет разбит! И блокада будет прорвана! Враг так и не ступит на землю Петра. И не напрасны были их испытания.
Плакала преподавательница университета, от супруга пришло письмо: тоже тяжело ранен, но… для лечения направляется в Саратов, и скоро она его увидит, обнимет, и первые дни отходить от него не будет.
Плакали и смеялись во дворе и на улицах, на заводе и в госпиталях.
В августе 1943 года в Курской битве Красная Армия показала всю свою мощь, переломив ход войны.
И снова долго не было писем от Сашки. Поля хоть и догадывалась, что Сашка где-то там, вместе с остальными «перешел в наступление», но на сей раз почти не волновалась, почти знала, что все с Сашкой хорошо. Вот только писем опять долго ждать пришлось.
18 января 1943 года — «… после семидневных боев войска Волховского и Ленинградского фронтов… соединились и тем самым прорвали блокаду Ленинграда».
И снова все плакали.
Женечка тут же засобирались домой. Но в комиссии по реэвакуации попросили подождать. Враг еще на подступах к Ленинграду, сама эвакуация слишком рискованна, к тому же только осложнит военную обстановку.
Осталась и преподавательница университета, ухаживала за мужем, который лежал в госпитале. Зато, когда он, выйдя из госпиталя, появился в людской, жизнь у Можаевых потекла веселее, ярче, бурливее. Высокого роста, с гусарскими усами, удивительно жизнелюбивый и галантный, — чего он только не знал! С Розочкой мог часами об истории еврейского народа рассуждать. С Женей обнаруживал глубокое понимание музыки. С Полей о живописи беседовал, о немецком языке (и сам его прекрасно знал), о театре. При этом выглядел эдаким Господином Актером столичного театра, на фоне которого его собеседница чувствовала себя провинциалкой с поправкой на историю и своеобразие Немгостеатра (впрочем, любой провинциальный театр по-своему неповторим).
Но лучше, искреннее и теплее других был он с детишками, которые висели на нем гроздьями, то и дело норовя «пощекотаться об усы». И конечно, главной его любимицей была самая маленькая обитательница флигелька — Фридочка. Да и не только его.
Фрида же, будто чувствуя всеобщее обожание, являла миру особый победительный шарм, невероятную для маленького ребенка красоту и сходство с отцом. Белокурая, как большинство детишек, глазки зелененькие, носик аккуратный, тонкий, отцовская ямочка на подбородке и характер живой, бойкий, — во всю о своем, о детском рассуждает, взрослых веселит-умиляет. Да и тем уже умиляет, что тут же, в кроватке сидит, а то все в яслях да в яслях. Поля бывает так соскучится, — аж сердце болит; зато уж как вместе домой «придут», на доченьку наглядеться не может.
В 1944 году уже целые предприятия в родные края засобирались, — тут и людей не удержишь. Женечка с преподавательницей в военкомат как на службу ходили, — ничего обнадеживающего не узнают, так хоть других ленинградцев увидят, прошлое вспомнят, новости обсудят.
Тогда же Поля сразу несколько писем от Сашки получила. Впрочем, одно из них, последнее, написано было кем-то незнакомым, хотя и от имени Сашки. Говорилось в нем, что все у него хорошо, просто бои трудные выдались, зато сейчас враг отброшен, а ему, Сашке, отпуск обещают, что скучает он по своим девочкам, «об остальном потом расскажет». Но самое удивительное, что в самом письме даже указано было, что отправлено оно из Ленинградской области, а вот номера части на конверте не было.
Почудилось ли Поле, что находится Сашка в госпитальной палате? Сердце ли подсказало? Тут ведь с этим письмом ничего не поймешь, а ну как происки диверсантов? А если и впрямь дадут ему отпуск, уж не по ранению ли? И сколько дней в том отпуске? А из них до Саратова и обратно, — сколько на дорогу уйдет? Да в военное время. И сколько от того отпуска останется? А если не так все, совсем не так? Что тогда?
К счастью, Женечка еще не уехала, — было с кем тревогами поделиться. А та с отцом решила посоветоваться. Надо сказать, что отец ее все время блокады в Ленинграде оставался, и как человек и специалист большим уважением пользовался. Оттого многое смог. И Сашку почти нашел (тот, по сведениям Ленинградского ОГВК[86], действительно находился в одном из областных госпиталей); дочери кучу адресов, имен-отчеств, каких-то номеров и цифр надавал, которые в итоге должны были помочь ей вернуться домой, причем, предложил и Полю с Фридой захватить, если у тех желание будет.
И пусть на заводе эту поездку Поли, да еще с трехлетней дочкой, в только что разблокированный город, многие безумием сочли, но что оно по сравнению с тремя годами в ожидании сводок и писем или с голодом 30-ых! Вместе с Женечкой, да навстречу Сашке, — какие могли быть трудности!
Из дневников Зины III
Юность, училище
Ну вот и закончила школу, — говорят, взрослой стала. По такому случаю даже «подарок» получила — инвалидность. Эпилепсия сказывается. Бабушка думает, что мне эта болячка от папы Васеньки досталась. Как по мне, так от кого бы ни досталась, — и тому нелегко было. А что до папы Васеньки, — так даже лучше. Человек он был очень светлый, добрый, и хворь эта его не сломила. Революцию с нею пережил, голод, гражданскую… А мне что! Это в прошлом эпилептиков людьми божегневными считали и стороной обходили, а в наше время и жизнь спокойнее, и медицина лучше, вот только учиться мало куда допускают.
Несколько училищ и техникумов для инвалидов — это пожалуйста. Но мамочка их не признает, — только вузы. Из вузов совершенно законно я могла бы поступать на библиотечный факультет института культуры. Но тут другая беда, — оказалось, что там работает друг моего отца, и сама возможность моей встречи с «той стороной» пугает мамочку больше, чем все училища и техникумы.
Еще раз для ясности. Какой-никакой отец у меня имеется. Живет он в другом городе, с другой семьей. В Ленинграде у него — давний друг. То есть друг, может, и не один, но речь о том, который в институте культуры преподает. А мамочка — уж не знаю, какие подозрения живут в ее красивой головке, — почему-то до ужаса боится, что если я в институт поступлю, то обязательно на отца выйду или он на меня, и случится нечто страшное и непоправимое. Странно, я ведь не маленькая, прекрасно понимаю, что если мы с ним и встретимся, — это будет встреча чужих людей. Да и кому она нужна, эта встреча? Столько лет спокойно жили друг без друга, а тут вдруг чувства из ничего возьмутся? Не бывает такого.
Но мамочка так искренне расстраивалась, — столько боли, столько мольбы в голосе, — что я, дабы освободить ее от воображаемых кошмаров, поступила в училище на озеленителя. Там много инвалидов учится. Не вуз, конечно, зато для мамы никаких «призраков прошлого». Хотя ей и это не просто. Одно дело — приступы время от времени, а в остальном все как у всех: планы, работа, возможности… А тут вдруг инвалидность: дочка-эпилептик вместо дочки-ого-го. Вот мама меня и стыдится. Да и болезнь, — нет чтобы попроще что-нибудь. Однажды мы с ней к врачу пошли. Пока в очереди ждали, она «на минутку» отошла, да так и не вернулась. Пришлось мне один на один с врачом беседовать. Что поделаешь, — у каждого свои силы. Мне, в любом случае, от болезни не уйти, — вот и свыкаюсь, а мамочке трудно все это. И со стороны приступы мои выглядят и правда страшно. Бедная, бедная мама!
Неприятно было понять, что не оправдываю маминых надежд, но жизнь продолжается.
Вот, учусь и еще устроилась дворником, причем в собственный двор. И не столько ради денег, сколько от желания хоть куда-нибудь деться, зачем-то но пригодиться. По зарплате это очень мало. Поэтому дворники обычно по несколько участков берут. Я пока два взяла. Так и зарплата побольше, и голова свободна: убирайся и думай «о чем» жить.
Это я себе после одного разговора с Господином Актером так придумала. На одной из бабушкиных Ассамблей он вдруг заинтересовался, кто из писателей мне нравится. Я назвала несколько фамилий, а под конец Корсакова вспомнила, — это из дореволюционных саратовских знаменитостей. Сегодня его мало кто знает, а я случайно в каком-то сборнике пару рассказов прочла, потом уж прицельно его читала. Хорошо, просто, сердечно писал. Конечно, о природе много. Но самое интересное, что в череде книг о грустном и мучительном, он, как и Аксаков, о счастье говорил. Господин Актер и завел: книги о счастье… писать о… радоваться о…
А я додумалась, что и жить тоже можно «о». Это когда призвания своего наверняка не знаешь, про смысл ничего не придумала, но чувствуешь, куда сердце стремится. Не в смысле профессии и работы, а в самом простом, человеческом смысле, — в смысле доброты и мудрости.
Для меня то что надо.
Познакомилась с Екатериной, маминой приятельницей. Уж где они пересеклись не знаю, а только мама в полном восхищении была. Мне хоть и интересно было это знакомство, но узнать Екатерину самой — возможности не было. Да и сама эта мысль нелепой казалась: это же мамина знакомая, не моя. Хорошо им, и ладно.
А тут оказалось, что у Катерины тоже собака есть, вот мы и встретились: я с Томом гуляла (он хоть и пудель, и умница редкий, а как начнет носиться — настоящий Мефистофель: весь черный, уши развеваются, глаза горят, красный язык огнем пышет!), а Катя со своей Зорькой (ирландский сеттер). Пока любовались на хвостатиков наших, — разговорились.
Человеком она оказалась несколько иного склада, чем мне представлялось. Православием очень интересуется, говорит, кто-то из ее пращуров священником был, но нет в ней ни картинной угрюмости верующих, ни признаков суровости и страдальчества. Зато с какой радостью говорит она о православных книжках, о церковной жизни… Я уже давно для себя хотела кое-что из религиозной области прояснить. У нас же вся культура на православии выросла, а я многого так и не понимаю, не знаю, на потом оставляю. Теперь вот, спасибо Катерине, этот мир для себя открываю.
Правда, ее увлеченности митингами и политикой не понимаю. Зато именно это свело их с мамой. И пока они вместе, — мне даже спокойнее.
Благодаря моему дворничеству, и бабушка больше на свежий воздух выбираться стала. Здоровье ее все чаще подводит. На прежние прогулки сил уже не хватает. А тут я, — прежде чем начать убираться, во двор ее выведу, Тома прихвачу, и вот, гуляют, мои хорошие. А я за ними приглядываю и радуюсь.
Как-то весной в дальней части двора, которая пейзажный сад напоминает, крокусов насажала (еле в продаже нашла), а бабушке специально ничего не сказала. Зато как она обрадовалась, когда они зацвели! Это, конечно, не изящные степные брандушки, но чем-то похожи…
Мастер, хоть и отругала за самоуправство, но только для виду, для порядка:
— Не предусмотрено, — говорит. — Вот станешь озеленителем, будем планировать, согласовывать, утверждать. А пока не твое это дело. Будут жалобы, — сама разбирайся.
Но жалоб не было. Сердилась только мама, и то не из-за крокусов, — неприятно ей, что весь дом видит, как я дворничаю. И не один дом. Участков-то два, и на каждом по несколько домов. Зато на работе обещали, если буду справляться и еще участок возьму, — маневренную жилплощадь дадут. Правда, это исключение, ее же только иногородним предоставляют. Но дай бог, чтоб повезло, не хочется маму лишний раз собственным видом нервировать. Не получается у меня успешно и богато, — стараюсь хотя бы честно и тщательно. А выше головы не прыгнешь.
Ходили с Екатериной проповедь слушать. И вот уже несколько дней я о ней думаю, хотя проповедь короткой была, — всего несколько минут. Батюшка про «дух времени» говорил. Говорил, что это не простая метафора, а реальный, вернее, персональный дух. Как ангелы-хранители или падшие ангелы. Это он, дух времени, отвлекает человека от главного, от тех чувств, которыми человек мог бы жить вечно. Отвлекает суетой, спешкой, пустяками. Научиться б еще понимать, где пустяки, а где что-то важное, научиться бы самой «жить с прилежанием» сейчас. Тогда и дух времени не так страшен.
И пусть мои маленькие усилия добросовестно и аккуратно прожить сегодняшний день кажутся смешными или мещанскими, но иногда этого достаточно, чтобы воздух вокруг оставался свежее и чтобы от больших бед удерживаться.
ЛЕНИНГРАДСКИЕ ГЛАВЫ
Глава 12
Ленинград военный
Путь был долог. Поезд то и дело задерживался, уступая составам поважнее, и часто останавливался, чтобы выпустить одних пассажиров и подобрать других. Попутчицы все время менялись, и Полина Васильевна опять и опять рассказывала, что в Ленинград они с дочкой едут, чтобы встретиться с отцом Фридочки, с человеком, у которого такие же зеленые глаза и ямочка на подбородке, едут, чтобы дочь с отцом впервые в жизни увидели друг друга. И всякий раз женщины (а большинство в теплушке были именно женщины) так искренне, так сердечно поздравляли Фриду: счастливая! с папкой встретишься! — что надо было как-то на это отвечать, а Фрида все не могла понять, почувствовать, о каком счастье все говорят, и прижималась к Полине Васильевне. Та гладила доченьку по золотистым волосикам и целовала в раскрасневшиеся щечки: ничего, ничего, папка у тебя такой замечательный! необыкновенный! как увидишь, — сразу полюбишь! И при этом сама так сияла, так хорошела, что Фрида верила ей безо всякого понимания и готовилась однажды почувствовать себя счастливой.
Только всё в этом городе шло не так.
Всю дорогу, — а ехали они, казалось, вечность, — их сопровождало чудесное, тихое, мягкое лето, но в день приезда погода испортилась. Шквалистый, холодный ветер хлестал так, что даже дышалось с трудом. В трамвае не от ветра, так от влажности душно было, но хоть на город в окошко посмотреть можно.
Фриде картинка не понравилась. Дворцы, памятники, — это да, этого сколько хочешь. А еще грядки прямо на улицах, рытвины какие-то, горы песка и не пойми чего, — и все серо, уныло, пасмурно.
А вот Полина Васильевна ничего этого будто не замечала, сохраняя на протяжении всего пути мечтательную, едва заметную улыбку, отчего Фрида даже успокаивалась, хотя снова не понимала, чему улыбается мама.
Раевские тоже вглядывались так радостно, будто только и мечтали, — о таком вот ненастье. И всю дорогу от остановки до дома шли не торопясь, отмечая следы бомбежек и обстрелов, кое-где зарытые щели[87], вспоминая тот Ленинград, откуда уехали, и сравнивая его с тем, что видели.
Дом, где они жили, сохранился на удивление хорошо. Несколько выбоин от осколков мин, несколько горелых кирпичей и наверху два-три окна, все еще заделанных то ли жестью, то ли фанерой, — вот, пожалуй, и все. Даже двор был приведен в порядок, и в углу красовалась аккуратно собранная поленница. (В доме, несмотря на водопровод и центральное отопление, сохранялись печи и камины.)
Но стоило Полине Васильевне с дочкой подняться в квартиру тети Жени, очутиться в комнате, которую отвели им Раевские, — и Фриду обдало холодом неуюта. Обращенная окнами в крохотный дремучий двор (совсем не тот, откуда они вошли), сырая и холодная, — эта комната напугала бы любого. Все годы блокады она, — впрочем, как и соседняя, куда вселились тетя Женя с сыном, и общая зала, — простояла заколоченной и даже законопаченной, чтобы не забирать драгоценное тепло из отцовского кабинет, и только недавно приняла жилой вид. Но пока это был только вид. К счастью, стоило тете Жене затопить камин в своей комнате, и воздух начал прогреваться (камин выходил торцевой стенкой в комнату гостей), так что Фрида скоро успокоилась и даже задремала, но проснувшись, испугалась снова, не найдя Полины Васильевны рядом, — та ушла по делам. А дел хватало, время-то военное: за каждый шаг, каждое движение отчитываться надо было.
Так прошло несколько дней, — просыпаясь, Фрида не знала, кто окажется рядом: мама, тетя Женя или соседка. Но пока в разговоры взрослых вплетались «комендатура», «управа», «участок», Полина Васильевна еще находила время повозиться с доченькой, погулять с ней, порисовать, фигурки бумажные поскладывать, а когда появилось слово «госпиталь», — увидеться с мамой Фрида могла только поздно вечером, но и тогда Полина Васильевна была беспокойна, встревожена, то грустила, то радовалась. Фриде эти перепады материнского настроения очень не нравились. Но однажды Полина Васильевна вернулась необычно веселая, смеялась, взяла Фриду на руки, и чуть не пританцовывая объявила:
— Папку, папку нашего не сегодня завтра выписывают!
Пусть Фрида и не знала отца, — только фотографии его видела, — но верила, что он самый хороший, добрый, и любит ее, а потому всей душой ждала этой встречи, но снова все вышло не так.
Пришел огромный незнакомый дядька, противно пахнущий потом и табаком. Полина Васильевна всполошилась, засуетилась, а дядька прямиком к Ридишке: где тут чудесная девочка с золотыми локонами и зелеными глазками? Схватил ее на руки: «Дайте-ка, — говорит, — посмотреть на это чудо!» — и даже над собой приподнял. Ридишке плохо, страшно стало, а главное, обидно, что мама на них смотрит и ничего не делает, смеется только, будто ей даже нравится, что дядька этот на Фриду набросился.
К слову, Полина Васильевна хоть и смеялась, а сквозь смех просила Сашку потише с Фридочкой, — маленькая она, его впервые в жизни видит, вот и боится. Сашка, как ни хотел дочь подольше удержать, все-таки нехотя отпустил, неловко посадив на кроватку, и даже одеяльцем прикрыл. Ридишка сразу поглубже в постель занырнула, чтобы совсем незаметной стать, чтобы этому незнакомцу снова в голову не пришло ее на руки хватать.
Меж тем и у взрослых беседа поначалу напряженно, клочковато складывалась, — как шпионы какие, обрывками, недомолвками обменивались, пока Сашка не заметил, что дверца гардероба хозяйского перекошена. Вот как со шкафом завозился, — так и напряжение растаяло, и воспоминания рекой полились, даже над первой встречей в ДК посмеялись, а там уж о мелочах, дорогих сердцу, заговорили, потом и до новостей дошло.
И чем свободней и душевнее становился их разговор, тем больше сердилась маленькая Ридишка, которая только и ждала, чтобы дядька этот поскорей ушел. А он не уходил и не уходил. Хуже того, ночевать остался. Проснувшись утром, Фрида совсем перепугалась, — он спал на полу, прямо возле ее кроватки, а Полина Васильевна с тетей Женей о чем-то радостно болтали на кухне. Но позвать маму, даже тихонечко, Фрида никак не могла, страшно было разбудить дядьку, и поэтому бояться пришлось тихо-тихо.
Наконец, спустя вечность, Поля появилась с подносом, на котором было больше посуды, чем еды. Гость по-военному быстро привел себя в порядок, Поля позаботилась о доченьке и все вместе сели за стол. Но Фрида и за завтраком оставалась настороже. К счастью, взрослым, похоже было не до нее, — глаза их сияли так, будто им весь стол вкусностями уставили. Потом в комнату зашли тетя Женя с сыном, и все вместе отправились посмотреть город.
Но и вблизи город Ридишке не понравился. Да, все тут было большим: дворцы, дома, проспекты, зато люди наоборот, совсем маленькими казались, да и люди были… — некрасивые, вялые, тихие, старые. Даже те, что получше, — бледные и болезненные.
Единственное, что облегчало Фриде эту мучительную прогулку, — рассказы тети Жени про тех, кто жил в этом городе давным-давно. Больше всего ей запомнилось, что каждый царь, каждый граф собственный дворец себе строил, а иногда и два, и три. Зачем одному столько? Хотя она бы с удовольствием для себя дворец построила, для нее с мамой, — и даже тетю Женю со всем семейством туда приглашала бы. «А дядька, которого отцом называют, пусть бы себе отдельно жил, — распоряжалась она воображаемыми зданиями. — А еще лучше, ну их, все эти дворцы! домой вернуться». К слову, сам Саратов вспоминался ей все туманнее, но она точно знала, что там ей было лучше, а потому Фрида терпеливо дожидалась, когда этот отец оставит их в покое, и они с мамой отправятся обратно. Так все задумывалось изначально.
Однако едва Александр Шефер отбыл в часть, а Полина Васильевна, оплакав расставание, начала готовиться к возвращению в Саратов, на ее имя пришла телеграмма «оставайтесь ленинграде тчк ждите письма тчк роза». А несколькими днями позже пришел срочный пакет.
Увы, ни воспитание «нового советского человека», ни очистительное горнило Священной войны — ничто не изменило природы человеческой и не сделало людей одинаковыми. Вот и жили рядом умный и глупый, трудяга и лентяй, честный и подлый, и что для одного дом родной, для другого — бандитский интерес. В Саратове таким интересом стал для разбойников можаевский флигелек.
Ленинградцы, преподавательница университета с супругом, к тому времени уехали; Иван Данилыч еще в сорок третьем упокоился; Ариша с супругом и сынишкой сначала в клиническом городке жили, но к тому времени пропали (днем еще в госпитале были, а вечером соседи заметили, что двери в их комнату настежь распахнуты, внутри никого, и следов никаких; искали их, конечно, с милицией искали, но так и не нашли); Петя Можаев неделями на железной дороге работал; Розочка на фабрике шила, а в тот злополучный день в депо, к супругу отправилась: от сыновей, Степки и Семы, письма пришли, сразу несколько, — вот и хотела мужу показать. Дверь флигелька как обычно, на ключ заперла, и пошла потихоньку.
Что за люди в отсутствии хозяев на домик накинулись, погром устроили, утварь, мебель перебили, даже кроваток детских не пожалели, иконы забрали (только семейная икона Николая-чудотворца одна и сохранилась, потому что за лавку упала), — того никто не видел. У милиции времени на такие дела не хватало, но уж все необходимые документы в участке составили; справки, акты и копии Розочке вручили, и с бывшими жильцами самой разобраться приказали. Вот и пришел на адрес Раевских пакет на имя «Шефер П. В.», вот и остались Полина Васильевна с Фридой без дома.
И не столько домика было жалко Полине Васильевне, не вещей, не имущества, но с ними будто жизнь ушла, довоенная жизнь можаевского семейства: уветливая Кузьминишна с заботливым Трофимычем, упокоившийся Ванечка, великолепная и деятельная Зинаида Ивановна, папа Васенька со своей обезоруживающей добротой, Фая, Петька Можаев с Розочкой, молчаливый, всепонимающий Иван Данилыч, Сашка, тележня его, художники… да мало ли еще кто! а потом война, рождение Фриды, эвакуанты из Ленинграда, — это ведь тоже людская. И все это уничтожить, сжечь, — зачем? Ну ограбили бы, и ладно. Хотя что там грабить? А может, со злости и сожгли, — потому что золота-бриллиантов не нашли. Так их и не было. Впрочем, что теперь с этого? Теперь с Ленинградом Полину Васильевну связывало больше, чем с Саратовом: Женечка Раевская, единственная за всю войну встреча с Сашкой, и… ожидание новых писем от него.
Отец Жени, вникнув в суть дела, взялся во всем помочь гостьям. Так что скоро Полина Васильевна была официально прописана у Раевских и поступила на завод. Ей даже место в заводском общежитии предложили, — очень заводу квалифицированные рабочие нужны были, но те же Раевские убедили у них остаться, — вместе и детей поднимать легче и жить веселее.
Фридочку в заводской детский садик взяли, — там и воспитатели хорошие, и программы занимательные, и сверстники… словом, скучать девочке не дадут. Правда, с питанием не очень хорошо, но с каждым месяцем все лучше, — помощь со всей страны идет.
И скоро жизнь начала обретать все более четкий, размеренный ход. Фрида, поступив в садик, стала там всеобщей любимицей, и это мирило ее с городом. Полина Васильевна освоилась на заводе. Раз в месяц они ходили в гости к Внучке Того самого Павла Матвеевича на Петроградскую сторону.
Жила эта Внучка одна-одинешенька, чем-то болела, поэтому Полина Васильевна всегда старалась принести ей вкусненького, обрадовать чем-то и Фриду просила быть с ней поласковее. И хотя Фриде эта родственница казалась ужасно скучной и некрасивой, зато на обратном пути можно было зайти в Зоосад, посмотреть на разных необычных животных.
Но уже в начале 1945 года все снова расстроилось. Полине Васильевне пришло уведомление о том, что ее супруг, Александр Шефер, «пропал без вести», — и началось нечто несусветное.
Приходили незнакомцы с холодными глазами, осматривали всю квартиру, все шкафы, все ящики, даже кроватку Фриды перетряхнули, о чем-то долго беседовали со взрослыми на кухне. Приходили женщины с завода, где работала Полина Васильевна, советовали отказаться от мужниной, немецкой фамилии: «Чем тебе девичья,?Можаева» не хороша? Ведь тут не шутки, тут?без вести пропал». Это, милочка, не то же, что убит или погиб. Это всякое может значить. Тем более сейчас, когда Красная армия к Европе приближается. И дочке твоей в? Можаевых» легче будет». И даже Внучка того же мнения придерживалась: «Вы поймите, Саша ваш сейчас — призрак, но немецкой крови, с немецкой фамилией, с неизвестной судьбой, и этот призрак вам так настоящую жизнь поломать может, — мало не покажется. А если не призрак, если вернется, — неужто вас не найдет? неужто не поймет, почему так нужно было?»
Раевские, единственные, кажется, понимали и желание Полины Васильевны сохранить фамилию мужа, и ее страх за дочь и за себя, но помочь ничем не могли. Помогла Мария Васильевна Горская, сестра Полины Васильевны, вернувшаяся в Ригу из эвакуации.
В самый разгар споров вокруг фамилии Шефер, Поле пришло письмо из Риги. Шло оно долго, почему-то через Москву, потом Саратов, но все-таки дошло. Сестра рассказывала, что еще до войны родила дочку Аниту (Нюшеньку), что на время войны усилиями заботливейшего Антона Андреевича обе были отправлены в Башкирию, где она с кем только не перезнакомилась (а там такие люди были, что и представить сложно), но теперь счастлива, что вернулась в родную Ригу, что все ее знакомые живы-здоровы, что все самое страшное позади. А дальше — обилие мирных и милых мелочей и неизменная Машина жизнерадостность. Возможно, поэтому Поле и приятно было читать письмо сестры, видя расстояние, разделявшее их, и понимая, насколько сильна их родственная связь.
Однако, над ответом пришлось подумать. Ввергать сестру в свои проблемы Полина Васильевна не хотела, а потому о себе написала очень коротко, но уж материнских тревог скрыть не сумела, и как можно осторожнее, деликатнее поведала о смуте вокруг немецкой фамилии и об угрозе, нависшей над белокурой головкой Фриды.
А скоро к Полине Васильевне пришел важный человек с большим портфелем и долго говорил с ней на кухне, потом приходила женщина в какой-то форме, потом еще люди, — и наконец, Полина Васильевна предложила дочке новое путешествие, на сей раз в Ригу, к родственникам, которых Фрида ни разу в жизни в глаза не видела, и ничего хорошего от них не ждала, потому что ни родство с «отцом», ни походы к болезненной Внучке ее совсем не радовали. Но Полина Васильевна не уступала. Говорила, что «тетя Маша» очень добрая и веселая, что у нее дочка Анита — почти ровесница Фриды, и вместе им будет хорошо. И хотя Ридишка упрямо отказывалась, но взрослые все меньше ее упрашивали и все решительней настаивали на своем.
А когда Поле пришла повестка в какой-то «большой дом», о котором все говорили шепотом, — беспокойства и разговоры в доме Раевских сменились молчаливым напряжением, и отныне, как бы ни противилась Фрида, ее согласия никто не спрашивал, — Ридишку отправляли к неведомой тете Маше.
Словом, ехали Полина Васильевна с дочкой в Ленинград, чтобы с отцом встретиться, а получилось, что отец пропал, домик саратовский сгорел, а теперь Фриде предстояло ехать неизвестно куда и к кому. И хотя все говорили, что это ненадолго, что надо просто потерпеть, Ридишка ничему не верила, — слишком часто ее обманывали.
Но что было больнее всего, — что под разговоры о любви к дочке, Полина Васильевна отправляла ее прочь от себя. «Если так любит, почему не хочет, чтобы мы оставались вместе», — не понимала Фрида, но выразить этого словами не могла, оттого и на вокзале не плакала, — сердилась, уворачиваясь от всех этих провожатых с их печальными взглядами и ласково протянутыми к ней руками.
Дознавателей по делу Полины Васильевны Шефер было двое.
Одного, похожего на пупса-старичка, Полина Васильевна боялась до ужаса, боялась тем животным страхом, который прежде испытывала лишь в далеком детстве при мыслях о Горском. Но тот был тощ, угловат, черен, а этот — округл, розов, гладок, с лучиками добродушия вокруг глаз. И все-таки стоило ей раз увидеть эту пластмассовую миловидность, — и она знала, что такие доброхоты, однажды приметив жертву, уже не отпускают ее, не получив страшной дани. А потому принимала боль и терпела оскорбления, не пытаясь что-то объяснять или оправдываться.
Вторым дознавателем был Иван Петрович. Казался ли он лучше на фоне «пупса» или действительно был добрее и убедительнее в своем желании изучить дело «Шефер П. В.» во всей полноте, — пощады Поля не ждала ни от кого и послушно отвечала ему за все, что было в ее жизни, и конечно, в жизни Александра Шефера и маленькой Фриды.
Отвечала, что в Ленинград приехала на встречу с мужем, дочь взяла, чтоб показать отцу, которой прежде ее ни разу не видел. Поселилась у знакомых. Муж ее, Александр Шефер, сначала лечился в госпитале, затем получил отпуск по ранению, который они провели все втроем вместе с дочерью, после чего отбыл в часть, располагавшуюся на тот момент в Ленобласти. Уже после его ухода, продолжая жить у знакомых, Полина Васильевна получила известия о том, что саратовский дом Можаевых сгорел. Поэтому, благодаря Раевским и в силу договора с заводом, покидать Ленинград не торопилась. Потом пришло извещение, что муж «пропал без вести», и вскоре она впервые была вызвана в это неприветливое здание. Фридочку отправила не столько в Ригу, сколько к Марье Васильевне, потому что та сама предложила принять у себя племянницу на время неприятного разбирательства. (Все ответы гражданки Шефер тщательно протоколировались, а затем подкреплялись соответствующими документами, отчего папка раз от разу заметно распухала.)
Впрочем, все эти допросы представлялись Поле бессмысленными. Здесь и так умели получить любые сведения. Стоило им заинтересоваться жизнью Полины Васильевны и они уже знали не только ее биографию, но и семейную историю Можаевых. Знали о личном дворянстве Широких-старшего, некогда почетного дворянина города Саратова; о его жене, после гибели Александра II отказавшейся от российского подданства; о банковских капиталах Николая Сергеевича Широких, национализированных революцией; о гибели камышинских Можаевых; о приятельстве папы Васеньки с товарищем Ванеевым, объявленным «врагом народа», а затем и расстрелянном; о знакомстве Поли с Ольгой Фриш, актрисой Немгостеатра, однажды не вернувшейся из зарубежных гастролей. И о выстреле Того самого Павла Матвеевича в царя — тоже знали, и о знакомстве Зинаиды Ивановны Можаевой с Варей-легендой революции, и с ее сестрой Любинькой. Вот только к чему были все эти знания, чего именно хотели от Поли дознаватели, — этого она никак не могла взять в толк. Говорить об этом с пупсом не хотелось, а Иван Петрович отвечал одно: война. И все продолжалось по-прежнему: Поля ходила на допросы, дознаватели спрашивали, ждали подтверждений и ответов, собирали характеристики, вызывали всех, кого можно было, и каждый раз отпускали, предупредив об обязанности явиться по первому требованию.
И с каждый разом Полина Васильевна все менее радостно отмечала, что буря снова прошла стороной (иногда казалось: уж лучше бы разразилась, только бы Фриду не задела), и неспешно, чтоб успокоиться по пути, направлялась домой.
Добиралась она медленно, иногда после бесед с Иваном Петровичем несколько трамвайных остановок проходила пешком, непроизвольно отмечая как хорошеют улицы и площади города, как разбираются противотанковые ежи и надолбы, снимаются маскировочные сети, как свежо и ярко разгорается свежая позолота, как празднично смотрятся свежеокрашенные здания, как хорошеют сами горожане, и как медленно и неохотно отступают ужасы войны: «Годы и годы еще понадобятся, и кто-то будет возвращаться, кто-то умирать от старых ран и душевных мучений. Но это ничего, это и подождать можно, только бы все были живы», — уговаривала себя Поля, и уже взяв себя в руки, входила в квартиру Раевских, которые умели все понять без слов, а потому не задавали никаких вопросов.
Поля проходила в маленькую комнатку, где однажды все Шеферы были вместе, а теперь не чувствовалось ничего кроме холода пустоты и одиночества, и вспоминала, как уверенно говорил Сашка: «врага одолеем, а там разберемся». «Одолейте, милые, одолейте, — просила она неизвестно кого. — Совсем без вас плохо. Дети без отцов, жены без мужей, разве это жизнь?» — ворочалась Поля, стараясь поскорей забыться. А с утра шла на завод давать норму, запрещая себе гадать, когда и чем все это кончится.
Кончилось в конце апреля 1945 года. Пупс-дознаватель, вызывавший в ней нутряной страх, чуть не урча от удовольствия сообщил, что несколько бывших однополчан ее супруга уверенно свидетельствовали, что в конце 1944 года старший лейтенант, командир танкового взвода Александр Шефер был убит в бою под Ленинградом, а потому отныне признан погибшим, в связи с чем дело в отношении самой Полины Васильевны прекращено. Возможно, не такой жертвы жаждала его пластмассовая душа, но дань свою он все-таки получил, и, вероятно, только потому и отпустил сомнительную гражданку, — так поняла кривую ухмылку этого злого божка Полина Васильевна. И тем более вежливо попрощалась с ним.
А потом было долгое-долгое горе. Больница. Врачи. Женечка Раевская. Соседки по палате. Сестрички с капельницами. Двое Сашкиных однополчан, из тех что свидетельствовали о его гибели в «доме всеведения». Рассказывали, как Сашка их, Полю с Фридой, любил, как тонко и чутко понимал, все, что у доченьки на душе творилось, как проклинал фашистов и мечтал поскорее вернуться, чтобы Фридочке все-все объяснить и услышать однажды, как она его папкой назовет… Поля хоть и кивала, а все не верилось, — ну не мог, не мог Сашка погибнуть, никак не мог: пусть всеведение, пусть «своими глазами», но ведь под Вязьмой выжил, под Прохоровкой жив остался, а теперь, когда дочку увидел, разве мог он погибнуть? Просто ошибся кто-то, война ведь, каких только ошибок не случается! Но тут же взглянув на уставшие, перерезанные морщинами и шрамами лица его однополчан, понимала, что такие ни ошибаться, ни путаться не будут, — слишком хорошо изучили они войну, слишком дорого обошлась им эта наука. И горе наваливалось с новой силой.
И снова была Женечка. И коллеги с завода. И какой-то солдатик с большущей коробкой: куколка Аксиньи, старая гравюра, несколько саратовских акварелей, даже перстень, подаренный Николаем Широких супруге в честь рождения сына (папы Васеньки), бумажные фигурки, детские пинетки и… Сашины письма. Полина Васильевна как-то сразу поняла, что все это — подарки Ивана Петровича. Дорогие по тем временам подарки и великий человеческий дар.
А несколько дней спустя, — и как время нашел? как не поосторожничал? — и сам даритель пришел, и удивительного гостя привел. С этим гостем Полина Васильевна в Саратове познакомилась, во время войны, когда к ним во флигелек подселили эвакуантов из Ленинграда. И теперь он, Господин Актер столичного театра (и друг детства Ивана Петровича), высокий, улыбающийся, в визитке и в цилиндре, стоял перед ней, торжественно держа в руках огромную алую розу и терпеливо ожидая, пока сестрички придумают, куда поставить это чудо… И только когда белоснежно-стеклянно-металлическая суета утихла, обратился к расчувствовавшейся больной:
— Ну что, Полина Васильевна, отдохнуть решили? Место для отдыха, смотрю, так себе выбрали.
Иван Петрович тут же подхватил дружеский тон:
— Для отдыха… Вы спросите, где трудится наша уважаемая Полина Васильевна!
И разговор быстро принял домашний характер. А через несколько дней Господин Актер предложил Полине Васильевне после выписки заходить к нему в театр для предметного разговора относительно ее будущего. За годы войны и блокады театр потерял многих актеров и служителей, и требовалось пополнять труппу, менять репертуар… А талантливых артистов, да с таким опытом как у Полины Васильевны, еще поискать надо!
К тому же к Женечке Раевской наконец-то вернулся муж, и теперь уживаться как прежде было уже трудновато, а театр готов был предоставить актерам жилплощадь, хотя и коммунальную, требующую ремонта (да где ты в послевоенном Ленинграде другую найдешь?), но в центре, в хорошем доме…