А для нее перспектива грядущих приключений скоро вытеснила последние остатки грусти. Она плохо разбиралась во внешней политике и, по ее признанию, не осознавала значимости происходящего в Германии. Гитлер представлялся ей «клоуном, похожим на Чарли Чаплина»[147]. Подобно многим другим гражданам тогдашней Америки, да и других стран, она не могла предположить, что он продержится у власти достаточно долго, и не понимала, что к нему следует относиться серьезно. Что касается положения немецких евреев, то по этому вопросу она придерживалась двойственной позиции. Будучи студенткой Чикагского университета, она ощущала воздействие «неявной, подспудной пропаганды, нацеленной на учащихся» и сеющей ненависть к евреям[148]. Марта обнаружила, что «даже многие преподаватели завидовали более одаренным коллегам и студентам-евреям». А сама она? «Я была немного антисемиткой. Я тоже считала, что внешне евреи не так привлекательны, как представители других национальностей, и что их не следует особенно привечать»[149]. Кроме того, она замечала, что начинает разделять представление, согласно которому евреи действительно талантливы (как правило) и богаты (всегда), что они напористы и бесцеремонны. Это представление разделяла и значительная доля американцев, что подтверждалось результатами опросов общественного мнения, проводившихся в 1930-х гг., когда они только начали использоваться. По данным одного опроса, 41 % респондентов считали, что евреи пользуются в США «слишком сильным влиянием»[150]. Согласно результатам другого опроса, каждый пятый респондент хотел бы «изгнать евреев из США». (Аналогичный опрос, проведенный спустя несколько десятилетий, в 2009 г., покажет, что доля американцев, считающих, что евреи захватили слишком много власти в стране, сократилась до 13 %[151].)
Одна из соучениц Марты отмечала ее сходство со Скарлетт О’Хара, называла ее «обольстительной, роскошной блондинкой с голубыми глазами и бледной, полупрозрачной кожей»[152]. Марта считала себя писательницей и надеялась в будущем профессионально заниматься сочинением рассказов и романов. Сэндберг поддерживал ее намерения. «Ты уже яркая личность, – писал он ей. – Время, уединение, труд – вот что тебе нужно: простые и хорошо известные условия, которые можно считать главными. У тебя есть и почти все остальное для того, чтобы заниматься литературным трудом»[153]. Вскоре после отбытия Доддов в Берлин он в очередном письме призвал ее писать обо всем, что происходит вокруг, и «поддаваться любому порыву делать короткие зарисовки, записывать впечатления, внезапные лирические фразы – у тебя такой дар переносить все это на бумагу»[154]. Но главное, настаивал он, «выясни, из чего сделан этот самый Гитлер, чтó заставляет работать его мозг, из чего сделаны его кости и кровь»[155].
Торнтон Уайлдер тоже дал Марте совет на прощание[156]. Он предостерегал ее от писанины для газет, потому что «поденщина» не позволит сосредоточиться на серьезных текстах. При этом он рекомендовал вести дневник и описывать «внешнюю сторону происходящего в переживаемые нами времена бурных политических событий, слухи и мнения». В будущем, писал он, такой дневник будет «представлять огромную ценность и для тебя, и – о боже! – для меня». Некоторые друзья Марты полагали, что ее отношения с ним носят романтический характер, однако на самом деле он был увлечен не ею. Впрочем, у Марты был медальон с его фотографией[158].
На второй день плавания Додд, прогуливаясь по палубе лайнера «Вашингтон», увидел знакомое лицо. Он узнал раввина Уайза, одного из еврейских лидеров, с которым встречался в Нью-Йорке три дня назад. Путешествие продолжалось еще неделю, и за это время они успели поговорить о Германии «раз пять или больше», как сообщал Уайз другому еврейскому лидеру – судье федерального Апелляционного суда[159] Джулиану Маку[160]. Уайз добавлял, что Додд «держался весьма дружелюбно и благожелательно и ему, несомненно, можно доверять»[161].
Додд, верный себе, пускался в пространные рассуждения об американской истории. В какой-то момент он сказал раввину: «Сейчас еще рано писать всю правду о Джефферсоне и Вашингтоне. Люди еще не готовы, они должны созреть»[162].
Эти слова поразили Уайза. Позже он напишет: «Это была единственная тревожная нота за всю неделю». И далее: «Если людей нужно готовить к принятию правды о Джефферсоне и Вашингтоне, что же Додд сделает с правдой о Гитлере, когда ее узнает, – учитывая его государственную должность?!»
Уайз также напишет: «Я несколько раз говорил ему, что лучшее, что он может сделать и для своей страны, и для Германии, – сказать канцлеру правду, ясно дать ему понять, что общество, в том числе представители христианских и политических кругов, настроено против Германии ‹…› но он снова и снова отвечал: “Не могу этого обещать, пока не поговорю с Гитлером. Если я увижу, что могу последовать вашему совету, то буду вести себя с ним откровенно и скажу ему все”».
Беседуя на борту лайнера с Доддом, Уайз пришел к выводу, что «У. Э. Д. считает себя представителем США, призванным насаждать в Германии американский либерализм». Раввин цитировал последнее замечание Додда: «Если я не справлюсь со своей задачей, это приведет к очень серьезным последствиям – и для либерализма, и для всего того, за что выступает президент и за что выступаю я сам».
Действительно, к тому времени Додд пришел к убеждению, что его обязанности посла не должны ограничиваться наблюдением и отчетами о происходящем. Он считал, что обязан, с одной стороны, оказывать смягчающее влияние на Гитлера и его окружение (с помощью логики и личного примера), а с другой стороны – убеждать США отказаться от изоляционистского курса и перейти к более активному участию в международных делах. Он полагал, что оптимальный подход – проявлять как можно больше сочувствия к немцам и непредвзятости. Следует попытаться понять, почему Германия считает, что весь мир относится к ней не так, как она того заслуживает. Додд полагал, что в какой-то мере несправедливость в этом отношении действительно имела место. В дневнике он писал, что ненавистный Гитлеру Версальский договор и в самом деле «во многих отношениях несправедлив, как и все мирные договоры»[163]. Позже его дочь Марта в своих воспоминаниях выразилась более определенно: она утверждала, что отец «осуждал» Версальский договор[164].
Додд много лет неустанно изучал историю, и у него постепенно сложилось представление, что люди действуют рационально, поэтому разумные доводы и методы убеждения в конце концов сработают и нацисты прекратят преследования евреев.
Своему другу, помощнику госсекретаря Уолтону Муру, он сообщал, что скорее подаст в отставку, чем «останется лишь протокольной и светской фигурой, декоративным чиновником, ни на что не влияющим»[165].
Додды прибыли в Германию 13 июля 1933 г., в четверг. Додд полагал, что все приготовления к его приезду уже сделаны, но он ошибался[166]. Когда после долгого и скучного путешествия на пароходе, медленно ползущего вверх по Эльбе, Додды наконец сошли на берег в Гамбурге, оказалось, что никто в посольстве не только не забронировал им частный вагон, положенный послу согласно дипломатическому протоколу, но даже не заказал билеты на обычный поезд до Берлина. Один из сотрудников посольства, советник Джордж Гордон, который встречал семейство на пристани, бросился покупать билеты на древний поезд – самый обыкновенный, сильно отличающийся от знаменитого «Летучего гамбуржца», который домчал бы пассажиров до Берлина за два часа. Еще одну проблему представлял семейный «шевроле». Сын Додда Билл планировал доехать на нем до Берлина, однако вовремя не подготовил документы, необходимые для проезда на автомобиле по немецким дорогам. Когда проблема наконец разрешилась, Билл сел в машину и отправился в путь. А Додду-старшему пришлось экспромтом отвечать на вопросы репортеров, среди которых был и сотрудник еврейской газеты
Чем дальше, тем больше Додды проникались неприязнью к советнику Гордону. Это был второй человек в посольстве; он руководил работой первых и вторых секретарей, стенографисток, делопроизводителей, шифровальщиков и других сотрудников, – у него в подчинении было около 25 человек. Он отличался чопорностью и высокомерием, одевался как аристократ XIX в., не расставался с тростью и подкручивал усы[168]. Лицо его пылало румянцем и казалось воспаленным (признак «вспыльчивого характера», по выражению одного сотрудника посольства)[169]. Марта писала, что говорил он «четко и вежливо, снисходительным тоном»[170]. Гордон даже не пытался скрыть пренебрежительное отношение к вновь прибывшему семейству, выглядевшему не слишком солидно, и недовольство тем, что Додды не привезли с собой батальон прислуги, включая горничных и водителей. Предыдущий посол, Сакетт, нравился Гордону куда больше, – он был богат, и в берлинской резиденции его обслуживали десять человек. Марта решила, что членов ее семьи Гордон отнес к категории людей, «с которыми он, видимо, не позволял себе якшаться на протяжении большей части своей сознательной жизни»[171].
Мать с дочерью ехали в одном купе, уставленном букетами, врученными им на пристани. Миссис Додд – Матти – в ожидании «новых обязанностей и изменения жизненного уклада» чувствовала себя неловко и грустила, вспоминала потом Марта. Положив голову на плечо матери, она вскоре заснула[172].
Додд и Гордон, расположившиеся в другом купе, приступили к обсуждению посольских дел и германской политики. Советник предупредил Додда: скромный образ жизни и твердое намерение жить на одно жалованье, выплачиваемое Госдепартаментом, затруднят новому послу налаживание отношений с гитлеровским правительством. Гордон напомнил Додду, что тот теперь не какой-то там университетский профессор, он – важная птица, дипломат, которому придется иметь дело с надменными представителями режима, уважающего только силу. Значит, Додду придется изменить подход к повседневной жизни.
Поезд мчался через очаровательные городки и лесистые долины, пронизанные лучами послеполуденного солнца. Примерно через три часа семейство прибыло в Берлин. Состав, пыхтя, остановился на берлинском вокзале Лертер, одном из пяти крупнейших вокзалов Берлина, расположенном у излучины Шпрее, там, где река протекает через самое сердце города. Здание вокзала со сводчатым потолком и рядами арочных окон доминировало в городском пейзаже, как готический собор.
Сойдя на платформу, Додды увидели целую толпу американцев и немцев, ожидавших их прибытия. Здесь были, в частности, сотрудники министерства иностранных дел Германии, а также репортеры с фотоаппаратами и специальными приспособлениями, которые уже тогда называли «вспышками». Энергичный человек ростом около 170 см и скромной комплекции («сухой, желчный, сердито растягивающий слова», как позже описывал его историк и дипломат Джордж Кеннан) выступил вперед и представился[173]. Это был не кто иной, как Джордж Мессерсмит, генеральный консул, сотрудник Дипломатической службы Госдепартамента США. Это его пространные депеши Додд читал в Вашингтоне. И Марте, и ее отцу он сразу понравился: оба решили, что это человек искренний и принципиальный, с которым они, скорее всего, подружатся. (Эту оценку им впоследствии придется существенно пересмотреть.)
Мессерсмит тоже сначала отнесся к новому послу доброжелательно. «Додд мне сразу понравился, – писал генконсул. – Он держался очень скромно, вел себя просто»[174]. Однако генконсул отметил, что Додд «производит впечатление человека довольно хрупкого».
В толпе встречающих Додды увидели двух женщин, которые на протяжении нескольких последующих лет будут играть важную роль в их жизни. Одна из них была немка, другая – американка из Висконсина, вышедшая замуж за представителя одной из самых уважаемых немецких династий ученых.
Немку Беллу Фромм чаще называли тетушка Фосс, как весьма уважаемую газету
Белла Фромм тоже записала в дневнике свои первые впечатления о Доддах. Марта показалась ей «ярким примером образованной молодой американки»[175]. Нового посла она описала так: «Он выглядит как типичный ученый. Его едкий юмор пришелся мне по душе. Он наблюдателен и точен. Говорит, что полюбил Германию еще в юности, когда учился в Лейпциге. Обещает приложить все усилия для того, чтобы установить прочные дружеские отношения с Германией»[176].
Далее она добавляла: «Надеюсь, он и президент Соединенных Штатов не слишком разочаруются в результатах своих усилий».
Вторая встречающая, американка Милдред Харнак, представляла Берлинский клуб американских женщин. Внешне она была полной противоположностью Беллы Фромм: стройная блондинка, очень сдержанная – просто эфирное создание. Марта и Милдред сразу прониклись друг к другу симпатией. Позже Милдред писала, что Марта – «здравомыслящая, талантливая девушка, стремящаяся понять происходящее в мире. Значит, у нас много общих интересов»[177]. Она почувствовала, что в этой «девушке, которую серьезно интересует писательство» обретет задушевную подругу[178]. «Плохо работать в одиночестве, без связи с другими людьми. Идеи рождают идеи, а любовь к писательству заразительна», – писала она.
На Марту Милдред тоже произвела хорошее впечатление. «Меня мгновенно потянуло к ней», – писала она[179]. Сочетание внутренней силы и внешней хрупкости придавало Милдред особую привлекательность: «Она не спешила говорить и высказывать свое мнение, она молча слушала, ее большие серо-голубые глаза смотрели серьезно и вдумчиво ‹…› взвешивая, оценивая, стараясь понять».
Советник Гордон усадил Марту в машину молодого секретаря посольства, ответственного за протокол, который должен был отвезти ее в отель, где Додды планировали жить, пока не снимут подходящий дом. Ее родители вместе с Гордоном, Мессерсмитом и его супругой поехали на другой машине. Автомобиль, в котором ехала Марта, двинулся на юг – по мосту через Шпрее и затем в центр города.
Длинные прямые бульвары напоминали аккуратную сетку чикагских улиц, но на этом сходство кончалось[180]. В отличие от леса небоскребов, через который Марта, когда жила в Чикаго, в последнее время по будням шла на работу, большинство зданий были невысокими (как правило, пятиэтажными), что делало город приземистым, а городской пейзаж – плоским. Большинство домов выглядели очень старыми; с ними резко контрастировали новые строения со стеклянными стенами, плоскими крышами и изогнутыми фасадами. Это были творения Вальтера Гропиуса, Бруно Таута и Эриха Мендельсона[181]. Нацисты сурово осуждали такую архитектуру как декадентскую, коммунистическую и (разумеется) еврейскую. Город так и кипел красками и энергией. Повсюду разъезжали двухэтажные омнибусы, городские поезда, ярко раскрашенные трамваи со штангами-токоприемниками, то и дело рассыпающими сверкающие голубые искры. С басовитым шорохом проезжали приземистые автомобили, в основном черные, хотя встречались и красные, и кремовые, и синие. Многие автомобили были незнакомых Марте марок: восхитительные «опели» модели 4/16 PS, «хорьхи» с угрожающим украшением в виде вложенной в лук стрелы на капоте, вездесущие «мерседесы» – черные, с низкой посадкой и хромированными деталями. Энергичный ритм большого города задавала одна из его главных торговых улиц, Курфюрстендамм, которая на самого Йозефа Геббельса произвела такое впечатление, что он даже посвятил ей эссе, в котором, правда, отнюдь ею не восхищался и называл «нарывом на теле города». «Звенят трамваи, гудят и лязгают автобусы, под завязку набитые людьми; такси и изысканные частные авто с тихим гулом катят по асфальту, гладкому как стекло, – писал Геббельс. – Проплывают удушливые облака духов. С лиц модниц, искусно накрашенных и похожих на пастельные портреты, не сходят блудливые улыбки. Там и сям горделиво расхаживают так называемые мужчины, сверкая моноклями и настоящими и поддельными драгоценностями». Берлин, продолжал он, – это «каменная пустыня», полная греха и разврата, по которой люди «радостно бредут к своим могилам»[182].
По дороге сотрудник протокольной службы указывал Марте на разные достопримечательности. Та задавала бесчисленные вопросы, не отдавая себе отчета в том, что испытывает терпение молодого дипломата. В начале пути они выехали на просторную площадь, на которой высилось колоссальное строение из силезского песчаника с шестидесятиметровыми башнями по углам. В одном из знаменитых путеводителей Карла Бедекера такие здания относили к «цветистому стилю итальянского Возрождения». Это было здание рейхстага (Reichstagsgebäude), в котором заседал немецкий парламент, пока, за четыре месяца до приезда Доддов, здание не подожгли. По обвинению в поджоге арестовали бывшего коммуниста, молодого голландца Маринуса ван дер Люббе и четверых других подозреваемых, которых объявили его сообщниками. Впрочем, ходили слухи, что Рейхстаг подожгли сами нацисты, чтобы внушить людям страх перед большевистским восстанием и тем самым заручиться поддержкой таких мер, как приостановка действия гражданских свобод и разгром Коммунистической партии Германии. О предстоящем судебном процессе говорил весь Берлин.
Но Марта смотрела на исполинское строение и недоумевала. Хотя она читала в газетах о поджоге, здание выглядело целым и невредимым. Башни не рухнули, на фасадах не было видно никаких повреждений.
– А я-то думала, все сгорело дотла! – воскликнула она, когда автомобиль проезжал мимо здания. – Похоже, Рейхстаг в полном порядке. Расскажите мне, что случилось[183].
После еще нескольких подобных проявлений интереса к происходящему (Марта позже и сама признавалась, что вела себя неблагоразумно) сотрудник протокольной службы наклонился к ней и прошипел:
– Тс-с! Юная леди, вы должны научиться вести себя так, чтобы вас было видно, но не слышно. Вы не должны столько говорить, задавать так много вопросов. Вы не в Америке, здесь нельзя говорить все, что думаешь[184].
Марта замолчала и до конца поездки не проронила больше ни слова.
Наконец они добрались до отеля «Эспланада», расположенного на очаровательной тенистой улице Бельвюштрассе. Марте и ее родителям показали номера, заказанные лично Мессерсмитом.
Додд пришел в ужас. Марта была в восторге.
Отель считался одним из самых роскошных и изысканных в Берлине. Здесь были и гигантские люстры, и камины, и два внутренних дворика под стеклянной крышей, один из которых – «Пальмовый» – славился чаепитиями с танцами (именно здесь берлинцы учились танцевать чарльстон). В отеле останавливалась сама Грета Гарбо[185]. Бывал здесь и Чарли Чаплин. Мессерсмит заказал для Доддов «имперский люкс» – номер в несколько комнат, включая просторную спальню с двуспальной кроватью и отдельной ванной, две спальни на одного человека (тоже с отдельными ванными комнатами), гостиную и зал для совещаний. Апартаменты включали комнаты под четными номерами – со 116-го по 124-й. Стены двух помещений для приемов (гостиной и зала) были обиты блестящей парчой. «Имперский люкс» наполняло весеннее благоухание цветов, присланных доброжелателями[186]. Как вспоминала Марта, букетов было так много, что «почти некуда было ступить: орхидеи, лилии с каким-то редкостным ароматом, другие цветы всех сортов и оттенков»[187]. Она писала, что, едва войдя в номер, они «ахнули при виде такого великолепия».
Но вся эта роскошь противоречила джефферсоновским идеалам, следовать которым Додд стремился всю жизнь. Еще до прибытия в Германию он дал понять, что ему нужно лишь «скромное обиталище в скромной гостинице», писал Мессерсмит[188]. Генконсул понимал желание Додда жить «как можно проще и скромнее», но знал, что «немецкие чиновники и немецкий народ этого не поймут».
Следовало учитывать и еще одно обстоятельство. Именно в «Эспланаде» всегда останавливались американские дипломаты и сотрудники Госдепартамента. Поселиться в другом отеле значило вопиющим образом нарушить протокол и традицию.
Семейство начало устраиваться на новом месте[189]. Предполагалось, что Билл на «шевроле» приедет еще не скоро. Додд с книгой удалился в спальню. А Марта почувствовала, что с трудом понимает происходящее. В номер продолжали доставлять открытки от доброжелателей и все новые и новые букеты. Они с матерью сидели, потрясенные и восхищенные обстановкой, и «отчаянно пытались найти ответ на вопрос: “Как они за все это заплатят, не продав душу дьяволу?”»
В тот же вечер несколько позже семья спустилась в ресторан при отеле, где Додд, стряхнув пыль со своего немецкого (он не говорил на этом языке уже несколько десятков лет), попытался в своей суховатой манере шутить с официантами[190]. Марта писала, что он пребывал «в отличном расположении духа». Официанты, привыкшие к тому, что высокопоставленные иностранцы и нацистские чиновники ведут себя надменно, не знали, как реагировать на шутки Додда, и, по словам Марты, были учтивы до подобострастия. Еда показалась ей вкусной, но тяжелой, типично немецкой, требующей моциона после трапезы.
Выйдя на улицу, Додды повернули налево и двинулись по Бельвюштрассе. Сквозь ветви деревьев пробивался свет фонарей. На тротуар ложились тени. Приглушенное освещение напомнило Марте атмосферу погруженных в сон американских городков где-нибудь в сельской глубинке. Она не увидела ни солдат, ни полиции. Вечер был мягким и чарующим. «Все было, – писала она, – такое мирное, романтичное, странное, ностальгическое».
Додды дошли до конца улицы, пересекли маленькую площадь и вошли в Тиргартен – берлинский аналог нью-йоркского Центрального парка. В переводе с немецкого название парка означало «зоосад», или «сад зверей», или, если хотите, «сад чудовищ», что указывало на долгую историю этого места: когда-то здесь были королевские охотничьи угодья. Теперь в парке площадью более 250 га росли деревья, были проложены широкие пешеходные дорожки и аллеи для верховой езды. Сад украшали статуи. Вся эта красота раскинулась к западу от Бранденбургских ворот и граничила с богатым жилым и торговым районом Шарлоттенбург. Северную границу Тиргартена омывала Шпрее. В юго-западной части располагался знаменитый городской зоопарк. Вечером и ночью парк выглядел особенно привлекательно. «В Тиргартене, – писал один британский дипломат, – среди деревьев мерцают маленькие лампочки, а в траве, как огоньки тысяч сигарет, горят звездочки светлячков»[191].
Додды вышли на Зигесаллее (аллею Победы), по обеим сторонам которой стояли 96 статуй и бюстов прусских вождей прошлого. Здесь были и Фридрих Великий, и другие, не великие, Фридрихи, а также Альбрехт Медведь, Генрих Дитя, Отто Ленивый[192] и другие немецкие герои, чьи звезды некогда светили так ярко. Берлинцы прозвали эти изваяния Puppen – куклы. Додд пространно излагал биографию каждого вождя, демонстрируя детальное знание исторического наследия Германии, полученное в Лейпциге 30 лет назад. Марта видела, что его дурные предчувствия рассеялись. «Я убеждена, что это был один из наших самых счастливых вечеров в Германии, – писала она. – Нас наполняло чувство радости и покоя»[193].
Ее отец обожал Германию еще со времен учебы в Лейпциге. В то время одна девушка каждый день приносила в его комнату свежие фиалки. Теперь, в тот первый вечер, когда семья шла по аллее Победы, Марта тоже ощутила симпатию к этой стране. Город, вся его атмосфера были совсем не похожи на то, чего она ожидала, читая в Америке новости из Германии. «Я решила, что пресса очень несправедлива к этой стране, и я хотела во всеуслышание объявить о сердечности и приветливости немцев, об этом мягком летнем вечере, напоенном ароматом зелени и цветов, о безмятежности улиц, по которым мы шли»[194].
Было 13 июля 1933 г.
Часть II
Квартирный вопрос в Третьем Рейхе
Глава 6
Соблазны Берлина
Первые дни в Берлине Марта провалялась с простудой. Когда она лежала в постели в люксе в «Эспланаде», приходя в себя, ее навестила Зигрид Шульц – американка, вот уже 14 лет работавшая берлинским корреспондентом газеты
Вначале Зигрид и Марта поболтали о всяких пустяках, но вскоре разговор коснулся стремительного преображения Берлина в течение полугода пребывания Гитлера на посту канцлера. Зигрид поведала некоторые факты, указывающие на гонения на евреев, коммунистов и вообще всех, кто, по мнению нацистов, не сочувствовал революции. В некоторых случаях жертвами становились и граждане США.
Марта возражала, что в Германии в разгаре процесс исторического возрождения и что неприятные инциденты, несомненно, являются следствием охватившего страну безумного энтузиазма. За несколько дней пребывания в Берлине Марта не увидела решительно ничего, что подтверждало бы правоту Зигрид.
Но последняя настойчиво рассказывала ей о расправах, о том, как нацисты без суда и следствия отправляют людей и в «дикие» лагеря – импровизированные тюрьмы, под управлением нацистских военизированных формирований выросшие как грибы по всей стране, и в «традиционные» тюрьмы – так называемые концентрационные лагеря (Konzentrationslager, сокращенно KZ). Один такой лагерь был открыт 22 марта 1933 г.[197] Об этом на пресс-конференции объявил 32-летний партайгеноссе Генрих Гиммлер, в прошлом фермер, занимавшийся разведением кур, а ныне начальник мюнхенской полиции. Лагерь располагался в помещении бывшего оружейного завода близ очаровательной деревушки Дахау. До него можно было быстро добраться на поезде из Мюнхена. В лагере томились сотни (а может быть, и тысячи – никто не знал точно) заключенных. Большинство из них оказались за решеткой не по каким-то конкретным обвинениям, а вследствие «защитного ареста». Это были не евреи (ими займутся позже), а коммунисты и члены либеральной Социал-демократической партии. Режим в лагерях был очень строгий.
Марту начали раздражать попытки Зигрид испортить ее радужное настроение, но сама посетительница ей понравилась. Марта поняла, что эта женщина может стать доброй подругой, поскольку у нее было множество знакомых среди журналистов и дипломатов. Расстались они вполне дружески, однако встреча не поколебала уверенности Марты в том, что набирающие силу революционные изменения – героический эпизод в истории страны, в результате которого родится новая, здоровая Германия.
«Я не верила всему, что она говорила, – позже писала Марта. – Мне казалось, что она сильно преувеличивала и вообще немного нервничала»[198].
Выйдя из отеля, Марта не заметила никаких проявлений насилия, не увидела людей, съежившихся от страха, не ощутила атмосферы репрессий. Город восхищал ее. То, что осуждал Геббельс, приводило ее в восторг. Повернув направо и оставив в стороне прохладную зелень Тиргартена, она вскоре вышла на Потсдамерплац, одну из самых оживленных в мире площадей со знаменитым светофором на перекрестке пяти улиц (считалось, что это был первый светофор, установленный в Европе). В то время в Берлине насчитывалось лишь 120 000 автомобилей, но, когда бы вы ни оказались на этой площади, создавалось впечатление, что все они слетаются сюда, как пчелы к улью. За водоворотом машин и толпами пешеходов можно было наблюдать, сидя за уличным столиком «Кафе Йости». Здесь же располагался «Хаус Фатерлянд» – пятиэтажный ночной клуб с 12 ресторанами и кафе, которые могли одновременно обслуживать до 6000 посетителей; в баре «Дикий Запад» официанты щеголяли в огромных ковбойских шляпах, а на «Рейнской винной террасе» над посетителями каждый час разражалась небольшая искусственная гроза с молниями, громом и (к большому огорчению дам, облаченных в натуральные шелка) брызгами дождя. «Здесь так и веет юностью, беззаботностью, романтикой, здесь так чудесно, отсюда не хочется уходить до утра! – писал один из посетителей. – Это самое веселое местечко в Берлине»[199].
Двадцатичетырехлетней женщине, не обремененной работой и финансовыми заботами, а кроме того, планирующей вскоре вырваться на свободу из изжившего себя брака, Берлин предлагал нескончаемую череду соблазнов. Не прошло и нескольких дней, как Марта уже шла на дневное «свидание-чаепитие» со знаменитым американским корреспондентом Хьюбертом Никербокером (друзья называли его просто Ник[200]), писавшим для нью-йоркской
Но это было давно, а теперь Марта с Ником танцевали в чайном зале «Эдема». Ник, невысокого роста, костлявый, рыжеволосый и кареглазый молодой человек, вел партнершу умело и грациозно. Разговор, разумеется, зашел о Германии, и Никербокер, как и Зигрид Шульц, попытался кое-что рассказать Марте о политике страны, о гитлеровском режиме. Но Марту это не интересовало, и Ник переключился на другие темы. Больше всего молодую американку забавляли веселящиеся немцы и немки. Ей нравилось «смотреть на их смешную, чопорную манеру танцевать, слушать непонятную гортанную речь, сопровождаемую непринужденными жестами, наблюдать за их поведением – они были как дети, желающие получить от жизни все»[202].
Пока ей нравились немцы, с которыми она познакомилась; во всяком случае, они нравились ей больше, чем французы, которых она встречала во время учебы в Париже. Она писала, что, как ей казалось, немцы, в отличие от французов, «не склонны к воровству, не эгоистичны, им не свойственны ни торопливость, ни холодность, ни суровость»[203].
Оптимистический взгляд Марты на происходящее разделяли многие иностранцы, посещавшие тогда Германию, и прежде всего столицу – Берлин. Дело в том, что в городе почти все выглядело и работало как прежде. У отеля «Адлон» (Унтер-ден-Линден, 1), как и прежде, продавались сигары (а Гитлер, как и прежде, сторонился этого отеля – он предпочитал расположенную неподалеку гостиницу «Кайзерхоф»). Каждое утро берлинцы гуляли в Тиргартене, многие – верхом. Тысячи жителей таких районов Берлина, как Веддинг или Онкель-Томс-Хютт, приезжали в центр города на поездах и трамваях. Нарядные мужчины и женщины сидели в «Романском кафе», пили кофе и вино, курили сигары и сигареты, блистали остроумием, которым славились берлинцы. Звучал берлинский диалект – так называемый Berliner Schnauze (буквально – «берлинская морда»)[204]. Со сцены кабаре «Катакомбы» Вернер Финк[205], как и прежде, высмеивал новый режим, рискуя быть арестованным. Во время одного из выступлений кто-то из зала громко обозвал его «вшивым жидом». Артист мгновенно парировал:
– Я не еврей. Я только кажусь умным[206].
Зрители расхохотались.
Даже дни, как и прежде в это время года, стояли чудесные. «Сияет солнце, – писал Кристофер Ишервуд в своих «Берлинских рассказах»[207], – а Гитлер – хозяин этого города. Сияет солнце, а десятки моих друзей ‹…› томятся в тюрьме, а может быть, уже погибли»[208]. Хотелось верить, что в городе все идет как обычно. «Я увидел отражение своего лица в зеркальной витрине магазина и поразился, заметив, что улыбаюсь, – писал Ишервуд. – В такую прекрасную погоду невозможно было удержаться от улыбки». Как обычно, по городу разъезжали трамваи. Как обычно, по тротуарам шли пешеходы. Все вокруг казалось «странно знакомым, удивительно напоминающим о былом, таком привычном и приятном – так бывает, когда смотришь на хорошую фотографию».
Но за этим фасадом стремительно разворачивались грандиозные преобразования, революционные изменения, затрагивающие все стороны повседневной жизни. Они происходили без лишнего шума и, как правило, незаметно. Центральное место в них занимала государственная кампания, нацеленная на захват контроля над всеми общественными и политическими процессами в стране, – гляйхшальтунг[209], целью которого была идеологическая унификация, выстраивание граждан, министерств, университетов, культурных и общественных институтов в единую линию в соответствии с представлениями и планами национал-социалистов[210].
Гляйхшальтунг осуществлялся с головокружительной скоростью и затрагивал даже те сферы жизни, которые не регулировались законом напрямую. Немцы сами, по доброй воле, отдавали себя под власть нацистов. Это явление называли «самоконтроль»[211]. Перемены происходили так быстро и таким широким фронтом, что немцы, на какое-то время уезжавшие из страны (по делам или на отдых), вернувшись, не узнавали ее. Они чувствовали себя персонажами фильма ужасов, возвратившимися в родной город и увидевшими, что люди, которые когда-то были их друзьями, клиентами, пациентами, покупателями, изменились, причем не так-то просто было понять, как именно. Социалистка Герда Лауфер писала, что испытывала «глубокое потрясение», видя, как люди, которых она давно знала и считала друзьями, «мгновенно менялись»[212].
В отношениях между соседями исчезла доброжелательность. Из мелкой зависти они писали друг на друга доносы в СА (Sturmabteilung (SA) – штурмовые отряды) или недавно созданную тайную государственную полицию (Geheime Staatspolizei), которую почти сразу начали называть «гестапо», используя аббревиатуру, пущенную в ход одним смекалистым почтовым служащим, которому было лень каждый раз писать на почтовых отправлениях полное название структуры[213]. Гестапо считалось всеведущей и способной на любое злодеяние службой, что объяснялось, во-первых, политическим климатом, в котором критика правительства уже считалась достаточным основанием для ареста, и, во-вторых, готовностью простых немцев не только следовать линии партии и добровольно вовлекаться в гляйхшальтунг, но и из корыстных соображений доносить на сограждан, якобы «задевающих чувства» нацистов. В ходе одного исследования нацистских архивов было установлено, что из 213 изученных доносов 37 % были продиктованы не искренними политическими убеждениями, а банальными конфликтами доносчиков с их жертвами[214]. Так, в октябре 1933 г. продавец бакалейной лавки донес на скандальную покупательницу, упорно требовавшую сдачу в три пфеннига[215]. Он обвинил ее в том, что она не платит налоги. Немцы поливали друг друга грязью с таким наслаждением, что нацистское руководство даже призывало их более внимательно относиться к основаниям для обращения в полицию. Сам Гитлер говорил министру юстиции: «Мы тонем в море доносов и человеческой подлости»[216].
Одной из главных составляющих гляйхшальтунга была «арийская поправка» к законам, касающимся гражданской государственной службы, по сути запрещавшая евреям занимать какие-либо должности в органах власти. Новое законодательство и враждебное отношение немцев к евреям серьезно ограничивали возможности последних заниматься врачебной и адвокатской практикой. Эти ограничения были весьма обременительны и резко меняли жизнь евреев, но туристы и другие сторонние наблюдатели их не замечали – в том числе потому, что в Германии проживало не так уж много евреев. По состоянию на январь 1933 г. их доля в общей численности населения страны (65 млн человек) составляла лишь около 1 %, причем большинство евреев проживали в крупных городах; в других районах страны их почти не было[217]. При этом около трети немецких евреев (чуть больше 160 000 человек) жили в Берлине, но их доля в общей численности населения столицы (4,2 млн человек) не превышала 4 %. К тому же они, как правило, проживали компактно, в районах, обычно не включавшихся в путеводители для туристов.
Но и многие немецкие евреи не сознавали истинного смысла происходящего. Лишь 50 000 человек поняли его вовремя – и уехали из Германии в первые же недели после назначения Гитлера канцлером[218]. Большинство осталось. «Мало кто думал, что угрозы в адрес евреев следует воспринимать всерьез, – отмечал Карл Цукмайер, немецкий писатель еврейского происхождения. – Даже многие евреи считали безумные антисемитские разглагольствования нацистов не более чем пропагандистским трюком, от которого нацисты откажутся, как только получат власть в стране, как только общество даст им официальные полномочия»[219]. И хотя одна из популярных у штурмовиков песенок называлась «Когда мой нож еврейской кровью обагрится», ко времени прибытия Доддов в Германию гонения на евреев начали понемногу ослабевать. Нападения на них теперь происходили сравнительно редко, их можно было считать единичными. «Нетрудно было поверить, что все наладилось, – писал историк Джон Диппель, пытаясь ответить на вопрос, почему многие евреи в 1930-х гг. решили остаться в Германии. – На первый взгляд могло показаться, что повседневная жизнь во многом осталась прежней, такой же, как до прихода Гитлера к власти. Нападения нацистов на евреев были как летние грозы, когда тучи внезапно сгущаются и так же быстро рассеиваются, оставляя после себя странное, зловещее спокойствие»[220].
Наиболее заметным результатом гляйхшальтунга стало быстрое распространение пресловутого гитлеровского приветствия (Hitlergruss). Для иностранцев оно тогда было в новинку; генеральный консул Мессерсмит даже посвятил ему отдельную депешу (от 8 августа 1933 г.). У этого жеста, писал он, нет аналогов в современности, если не считать узкопрофессиональных обычаев – например, в армии младшие по званию при встрече обязаны отдавать честь старшим по званию[221]. Новую традицию следовало считать уникальной, поскольку салютовать должны были все и всем при каждой встрече. Лавочники приветствовали салютом покупателей. Дети должны были салютовать учителям – по несколько раз в день. Новая традиция требовала, чтобы в театре после спектакля зрители вставали, вскидывали руку в нацистском приветствии и хором пели сначала гимн Германии «Германия превыше всего», а затем гимн штурмовых отрядов «Песня Хорста Весселя», названный по имени автора, громилы-штурмовика, убитого коммунистами и впоследствии превращенного нацистской пропагандой в героя. Граждане Германии с такой готовностью приняли новое приветствие, что непрестанное вскидывание руки выглядело почти комично, особенно в коридорах государственных учреждений, где все, от скромного курьера до самого высокопоставленного чиновника, салютовали друг другу, восклицая «Хайль!», из-за чего даже посещение мужского туалета превращалось в долгую и утомительную процедуру.
Мессерсмит отказывался салютовать и в случае необходимости просто вытягивался по стойке «смирно». Он понимал, что простым немцам этого бы не простили. Иногда и он ощущал явное недовольство его поведением. Так, по окончании одного делового завтрака в портовом городе Киле все присутствовавшие встали и, вскинув правую руку, хором запели сначала государственный гимн, а затем «Песню Хорста Весселя». Мессерсмит тоже встал – из уважения к немцам; точно так же он поступил бы в Америке при звуках «Звездно-полосатого флага». Многие другие приглашенные, в том числе несколько штурмовиков, недовольно косились на него и перешептывались, словно пытаясь угадать, кто он такой. «Я понимал, что мне еще повезло – завтрак проходил в помещении, и большинство присутствовавших были вполне разумными людьми, – писал он, – но, если бы дело было на уличном собрании или демонстрации, никто не стал бы задаваться вопросом, кто я такой, и со мной, скорее всего, обошлись бы очень сурово»[222]. Мессерсмит рекомендовал американским туристам вести себя осмотрительно и в случае необходимости присутствия на мероприятии, предполагающем хоровое пение и вскидывание руки в нацистском приветствии, советовал уходить пораньше.
Когда Додд время от времени в шутку приветствовал его вскидыванием руки, он не находил в этом ничего забавного[223].
Уже на второй неделе пребывания в Берлине Марта поняла, что ее надежды забыть прошлое оказались напрасными, – оно напомнило о себе.
Ее муж Бассет приехал в столицу Германии в надежде вернуть Марту. Он называл эту попытку «берлинской экспедицией».
Бассет поселился в отеле «Адлон». Муж и жена несколько раз виделись, но Бассет не добился возобновления отношений, слез примирения и всего того, на что так надеялся. Со стороны Марты он встретил лишь доброжелательное равнодушие. «Ты наверняка помнишь, как мы катались на велосипедах по парку, – писал он ей позже. – Ты была приветлива, но я чувствовал, что нас многое разделяет»[224].
К тому же незадолго до отъезда Бассет серьезно простудился и слег в постель – как раз когда Марта собиралась в последний раз навестить его перед отъездом.
Едва Марта вошла в комнату, он понял, что «берлинская экспедиция» провалилась. Его жена привела с собой брата Билла.
По сути, это было жестоко. Марта знала, что Бассет правильно интерпретирует этот поступок. Она устала. Когда-то она любила его, но их отношениям мешали непонимание и отсутствие общих интересов. На месте любовного костра остались лишь «тлеющие угольки», как Марта выразилась позже, и их было слишком мало, чтобы заново разжечь огонь страсти.
Бассет все понял. «Ты решила, что с тебя хватит, – вскоре написал он ей. – И никто не сможет тебя упрекнуть!»[225]
Он послал ей цветы, признав поражение. К букету приложил открытку. Текст начинался фразой: «Моей очаровательной и прелестной бывшей жене»[226].
Он уехал в Америку, в Ларчмонт (штат Нью-Йорк), и с головой ушел в жизнь в пригороде, состоящую из подстригания газона, ухаживания за темно-пунцовым буком, росшим на заднем дворе, вечерних возлияний и импровизированных пирушек. Утром – на поезде в банк, на работу. Вечером – домой. Позже он писал ей: «Я совсем не уверен, что ты была бы счастлива в роли жены банковского экономиста, вынужденной заниматься финансовыми отчетами, воспитанием кучи детей, делами родительского комитета и всем прочим в этом роде»[227].
Дружба Марты с Зигрид Шульц вскоре начала приносить плоды. Так, 23 июля 1933 г. Зигрид устроила вечеринку в честь приезда Марты. Она пригласила несколько ближайших друзей, в том числе корреспондента
Пять дней спустя они встретились снова, в баре отеля «Эспланада». Присутствовал и брат Марты Билл. Как и Зигрид, Рейнольдс всех знал и сумел подружиться с несколькими видными нацистскими чиновниками, в том числе конфидентом Гитлера с труднопроизносимым именем – Эрнстом Францем Седжвиком Ханфштанглем. Про того было известно, что иногда этот выпускник Гарварда[228] (его мать была уроженкой США) по вечерам играет для Гитлера на пианино, чтобы успокоить нервы диктатора. Исполнял он не Моцарта и не Баха, а главным образом Вагнера и Верди, Листа и Грига, иногда – Штрауса и Шопена.
Марте захотелось с ним познакомиться. Рейнольдс знал, что один из его собратьев-корреспондентов устраивает вечеринку, на которую ожидают и Ханфштангля. Корреспондент предложил девушке пойти с ним.
Глава 7
Назревающий конфликт
Каждое утро Додд пешком отправлялся из отеля «Эспланада» на службу. Путь по Тиргартенштрассе – улице вдоль южной границы парка – занимал 15 минут. На южной стороне высились утопающие в зелени особняки за коваными оградами; во многих из них располагались посольства и консульства. На северной стороне раскинулся парк с его деревьями, статуями и дорожками, на которых лежали голубые утренние тени. Додд называл его «самым красивым парком из всех, какие ему доводилось видеть», и эта прогулка вскоре стала любимой частью распорядка дня посла[229]. Рабочий кабинет Додда располагался в здании канцелярии посольства, на Бендлерштрассе, совсем рядом с парком. На этой же улице располагался «Бендлер-блок» – группа приземистых, бесцветных зданий в форме параллелепипедов. Это были штабные здания регулярной армии Германии, рейхсвера.
На фотографии, на которой Додд запечатлен в своем рабочем кабинете (шла первая или вторая неделя его пребывания в Берлине), посол сидит за большим, украшенным искусной резьбой столом. За спиной виден огромный гобелен, по левую руку на расстоянии примерно полутора метров на столе громоздится большой телефонный аппарат сложной конструкции. Фотография немного смешная: человек хрупкого телосложения, в рубашке с жестким белым воротничком, с набриолиненными волосами и аккуратным пробором сурово смотрит в объектив, но совершенно теряется на фоне окружающей его роскоши. Снимок здорово повеселил сотрудников Госдепартамента, не одобрявших назначение Додда. Заместитель госсекретаря Филлипс так завершал одно из писем Додду: «Фотография, на которой вы сидите за рабочим столом на фоне роскошного гобелена, разошлась здесь довольно широко и произвела сильное впечатление»[230].
Казалось, Додд на каждом шагу нарушает традиции посольства, – во всяком случае, так считал советник Джордж Гордон. Так, посол твердо решил ходить на встречи с правительственными чиновниками и другими официальными лицами пешком. Однажды, отправляясь в расположенное поблизости испанское посольство, он взял с собой Гордона. Оба дипломата облачились в визитки и шелковые цилиндры. Вспоминая этот эпизод в письме Торнтону Уайлдеру, Марта писала: когда Гордон узнал, что придется идти пешком, его «едва не хватил удар»[231]. Если Додд отправлялся куда-нибудь на автомобиле, он сам садился за руль семейного «шевроле», не шедшего ни в какое сравнение с «опелями» и «мерседесами», на которых предпочитала разъезжать верхушка Рейха. Додд носил простые костюмы. Отпускал едкие шуточки. А 24 июля, в понедельник, допустил почти непростительную оплошность. Генконсул Мессерсмит пригласил его (и Гордона) на встречу с одним американским конгрессменом, прибывшим с визитом в Германию. Встреча была назначена в офисе Мессерсмита, занимавшем два нижних этажа консульства, здание которого располагалось напротив отеля «Эспланада». Когда Додд пришел, Гордона еще не было. Через несколько минут зазвонил телефон. Мессерсмит взял трубку. Из его слов Додд понял, что советник категорически отказывается прийти. Причина была проста – уязвленное самолюбие. По мнению советника, Додд «ронял себя» и престиж занимаемого им поста, участвуя во встрече в офисе чиновника более низкого ранга. Позже Додд отметил в дневнике: «Гордон – законченный карьерист, чрезвычайно щепетильный и пунктуальный»[232].
Додд не смог сразу вручить свои верительные грамоты президенту Гинденбургу, как того требовал дипломатический протокол. Гинденбургу нездоровилось, и он удалился в свое поместье в Нойдеке в Восточной Пруссии, чтобы немного подлечиться; предполагалось, что он не вернется в столицу до конца лета. Соответственно, Додд еще не получил аккредитации. Он воспользовался этим периодом спокойствия, чтобы ознакомиться с такими важными вещами, как особенности работы посольских телефонов, график отправки мешков с дипломатической почтой и посольские шифры. Он встретился с группой американских корреспондентов, а также двумя десятками немецких репортеров, которые, как он и опасался, уже прочли заметку в еврейской
Додд довольно быстро понял, каково это – жить в новой Германии. В первый же день его пребывания в Берлине гитлеровское правительство объявило, что с 1 января 1934 г. вступает в силу закон, направленный на предотвращение появления на свет детей с наследственными заболеваниями; граждан с физическими недостатками и психическими отклонениями предполагалось стерилизовать[234]. Вскоре посол узнал, что сотрудники посольства и возглавляемого Мессерсмитом консульства уверены: немецкие власти перехватывают входящую и исходящую дипломатическую корреспонденцию[235]. Чтобы гарантировать доставку наиболее деликатных посланий в Америку нераспечатанными, Мессерсмит был вынужден пускаться на фантастические ухищрения[236]. Генконсул велел курьерам передавать такие письма капитанам судов, отправлявшихся в США. По другую сторону Атлантики капитанов на причале встречали специальные агенты американских федеральных ведомств.
Одной из первых задач, которые поставил перед собой Додд, была оценка сильных и слабых сторон подчиненных – как дипломатов (первых и вторых секретарей посольства), так и клерков, стенографисток и других технических работников канцелярии. Он сразу увидел, что трудовая дисциплина сильно хромает. Секретари приходили на службу когда вздумается и уходили, когда хотели поохотиться или поиграть в гольф. Он узнал, что почти все они члены гольф-клуба, расположенного в Ванзе, районе на юго-западе центрального района Берлина. Многие из них располагали немалыми средствами (что отвечало традициям американского дипкорпуса) и швырялись деньгами – как своими, так и посольскими – направо и налево. Новый посол пришел в ужас, узнав, сколько денег тратится на международные телеграммы. Послания были длинными и путаными, а значит, неоправданно дорогими.
В заметках к отчету о работе посольства Додд кратко охарактеризовал ключевых сотрудников[237]. Он указал, что супруга советника Гордона получает «солидный доход» и что тот часто ведет себя слишком независимо. «Человек он эмоциональный. Чересчур враждебно относится к немцам ‹…› Много раз допускал досадные вспышки раздражения». Набрасывая портрет одного из первых секретарей, тоже человека состоятельного, Додд написал, что тот «обожает рассуждать о цвете носков». Кроме того, посол отметил, что Джулия Левин – дама, руководившая посольской приемной, – не подходит для выполнения подобных обязанностей, поскольку «настроена крайне антигермански», а это «не очень хорошо, ведь в посольство приходят немцы».
Додд также обрисовал политический пейзаж за стенами посольства. Под ярко-голубым летним небом словно оживали депеши Мессерсмита. Город был увешан яркими полотнищами с броской символикой: белый круг на красном фоне, в центре круга – жирный черный «ломаный крест» (Hakenkreuz). (В посольстве пока предпочитали не употреблять слово «свастика».) Додд выяснил, о чем говорят цвета формы на людях, которых он встречал во время прогулок. В коричневую форму облачались штурмовики СА; казалось, они повсюду; в черную – представители элитных «отрядов охраны», или СС (Schutzstaffel, SS); этих было меньше, и встречались они реже; в голубую – обычные полицейские. Додд узнал о растущем влиянии гестапо и молодого шефа этой организации – Рудольфа Дильса. Это был подвижный темноволосый человек, считавшийся привлекательным, несмотря на множество шрамов на лице: еще будучи студентом университета, он участвовал в дуэли на холодном оружии (такие дуэли когда-то были в моде у юных немцев, стремившихся доказать свою мужественность). Он выглядел мрачным, как злодей в третьеразрядном фильме, но, по словам Мессерсмита, был человеком по-своему цельным, дельным и рациональным, в отличие от его начальников, Гитлера, Геринга и Геббельса.
Во многих других отношениях новый, только открывающийся Додду мир тоже оказался не таким простым и лишенным оттенков, как он предполагал.