Несмотря на то, что по делам магазина ему приходилось знакомиться с массой людей, тем не менее он был застенчив с чужими и именно от застенчивости держал себя иной раз как-то ложно причудливо[66]. Только перед немногими близкими друзьями он выказывал во всем блеске свой оригинальный ум, насмешливый и вместе склонный к ужасной идеализации. В книгах, в идее революции, — борьба, заговоры уже давно привлекали, его своим величием, поэзией, так сказать. Один из очень немногих членов московской организации, он заранее, еще до встречи с Нечаевым, обрекал себя на участь русского революционера. Но по собственной инициативе, без этой встречи, едва ли он скоро сделался бы заговорщиком; в его натуре не было элементов практического деятеля — ни сильного характера, ни знания людей, ни изворотливости.
С него Нечаев начал, предъявив ему документ, который гласил:
«Податель сего № 2771 есть один из доверенных представителей русского отдела всемирного революционного союза.
К бумаге была приложена печать с подписью: «Alliance revolutionnaire europeenne. Comite generale». Нечаев объяснил при этом, что «Alliance» принадлежит к Интернационалу и составляет притом самую революционную и влиятельную часть его.
Интернационал был тогда в апогее своей славы: отчеты о его конгрессах печатались даже в русских газетах, и Успенский сильно увлекался им. Затем рекомендация Бакунина, деятельность Нечаева в Петербурге; и его побеги, — все это расположило Успенского отнестись к своему гостю с величайшим уважением и безусловным доверием. Заметивши произведенное впечатление, Нечаев сообщил; Успенскому, что прислан в Москву организовать ветвь Великорусского отдела общества «Народной Расправы». Это общество сильно распространено в Петербурге, на юге, по Волге, почти всюду, только Москва отстала. Здесь, правда, давно уже распространяется одна из ветвей общества, но слабо: мешает традиционный консерватизм Москвы, а между тем необходимо придать делу большую энергию, необходимо спешить. Озлобление народа растет не по дням, а по часам. Членам общества, действующим; в среде Народа, приходится употреблять все силы, чтобы сдерживать его и но допускать до отдельных вспышек, которые могли бы помешать успеху общего восстания. Восстания следует ожидать в феврале 1870 года[67]. К этому сроку народ ждет окончательной настоящей воли и, обманувшись в своих ожиданиях, конечно, восстанет. В народе действуют и могут действовать только люди, вышедшие из его среды, но много дела, и чрезвычайно важного, предстоит также всем честным личностям из привилегированных классов. Они должны действовать на центры и парализовать энергию правительства в момент народного восстания. Для этого им необходимо сплотиться и быть наготове. Подготовлять, убеждать людей — дело совершенно бесполезное, напрасная потеря времени. Их следует втягивать, в организацию такими, каковы есть, и брать с них то, что можно.
Предсказанию всеобщего восстания непременно в феврале, 1870 года Успенский особенного значения не придал, но всем фактическим сообщениям Нечаева доверил безусловно[68] и об отсутствии обширного заговора узнал уже только под арестом. Грандиозная картина увлекала его сразу, и после двух-трех разговоров он стал сообщником Нечаева[69]: получил на хранение привезенные из-за границы прокламации, разные рукописи и печать «Народной Расправы» с изображением топора и с надписью «19-е февраля, 1870 года». Ее предполагалось прикладывать к бланкам, на которых будущим членам общества предстояло полунать приказы «Комитета».
Уладивши с Успенским, Нечаев принялся, за Долгова и Иванова. Он расспросил их, — каждого в отдельности, — об их планах и намерениях. Те тотчас же рассказали ему о своей земледельческой ассоциации и народном образовании. Нетрудно было Нечаеву показать неосновательность таких планов: раз правительство узнает о существовании какой-нибудь ассоциации, оно закрывает ее, и нельзя же пахать землю тайно, а народным образованием людям, побывавшим в высших учебных заведениях, заниматься, запрещено. Что могли петровцы возразить на это? «А может быть, реакция и ослабеет?» «Может быть, правительство не станет преследовать земледельческих ассоциаций?» Нечаев осмеивал такие наивности и доказывал, что заводить ассоциации мыслимо, только опираясь на сильную организацию, которая всегда сумеет защитить своих членов. Такая организация существует, и им следует вступить в нее, но народное восстание так близко, что осуществлять свои планы им придется уже в обновленной России.
На вопросы Долгова и Иванова: откуда почерпает Павлов свою уверенность в близости народного восстания, тот отвечал, что может сослаться на людей из народа, принадлежащих к организации, а также на свои собственные наблюдения. Он сам до 17 лет был простым работников, а в настроении народных масс людям из народа открыто то, что незаметно для членов привилегированных сословий.
Затем шли сообщения о громадности организации «Народной Расправы» и об обязательности; для Иванова и Долита присоединиться к ней, раз они стоят за благо народа и не желают быть зачисленными в рады его врагов.
В то время слова «сын народа», «вышедший из народа» внушали совсем иначе, чем теперь; в таком человеке, в силу одного его происхождения, готовы были допустить, всевозможные свойства и качества, уже заранее относились к нему с некоторым почтением. «Сыны народа» были еще тогда большой редкостью. В сколько-нибудь значительном количестве крестьяне и мещане по происхождению стали появляться в среднеучебных заведениях только после реформы. В 1869 году еще очень немногие окончили образование, и от них готовы были ожидать и нового слова, и всяких подвигов. Да и самый народ представлялся в то время в неизмеримо более мифическом свете, чем впоследствии. С тех пор изучение общины, раскола, всевозможные исследования, народного быта в нашей литературе, все семидесятые годы, наконец, со своим хождением в народ постольку ознакомили с ним нашу интеллигенцию, что у нее сложилось теперь объективное, фактическое представление о народе, независимое от субъективных пожеланий и идеалов отдельных личностей. Но тогда, при отсутствии фактических данных, под внешнюю форму пашущего землю существа в сером кафтане и лаптях можно было подкладывать какое угодно внутреннее содержание. И не только можно, — для известной части интеллигенции это было неизбежно. Неведомый крестьянин играл слишком важную роль во внутреннем мире юноши |для грядущего «дела». От свойств и качеств этого крестьянина зависело все содержание сто дальнейшей жизни. Поэтому оставаться при одном голом незнании для такого юноши было немыслимо. Ему волей-неволей приходилось строить, так сказать, гипотезы; о крестьянине, и строил он их, конечно, сообразуясь с тем идеалом человека, какой у него сложился. Для одного — это был прирожденный революционер, ежеминутно готовый схватиться за топор; для других — он обладал альтруизмом, справедливостью и мае-ton иных мирных добродетелен.
Такими именно юношами были и Долгов с Ивановым. Их представление о крестьянине не[70] совпадало с сообщениями Нечаева, но ведь он зато сын народа: ему лучше знать разыгралось воображение, и одна гипотеза легко заменилась другой.
Поверить на слово в существование несуществующего громадного заговора в то время тоже было много легче, чем впоследствии. С каракозовского дела прошло всего три года. Члены петровского кружка были уже в то время в академии (Кузнецову в 69 году было 23 года, Долгову и Иванову по 22), а ведь не знали же они о существовании общества, пока его члены не были арестованы. Нет ничего невероятного, что и общество «Народной Расправы» давно существует и распространяется, — только они то в первый раз наткнулись на его члена. Сперва Долгов, потом Иванов согласились поступить в общество и свели Нечаева со своими ближайшими друзьями, Кузнецовым и Рипманом (Лунин был в отсутствии). Уже заранее очарованные и подготовленные рассказами о Павлове, они тоже с первого же разговора дали свое согласие[71]. Это, впрочем, было правилом Нечаева: сделавшим решительное предложение, добиваться окончательного согласия, по возможности, в один разговор, как бы длинен он ни был. Если человек колеблется, просит подумать — из него, наверное, не будет толку.
— Он Павлов так ловко ставит вопрос, что, отказавшись, пришлось бы назвать себя подлецом, — говорил Кузнецов про Нечаева.
Заручившись поочередно их согласием, Нечаев созвал их 20 сентября всех вместе и прочел им следующие общие правила организации[72]:
«1) Строй организации основывается на доверии к личности. 2) Организатор (член общества) намечает пять-шесть лиц, с которыми переговорив одиночно и заручившись их согласием, собирает их вместе и составляет замкнутый кружок. 3) Вся сумма связей и весь ход дела есть секрет для всех, кроме членов центрального кружка, куда организатор представляет отчет. 4) Труды членов специализируется по знанию местности, среды и т. д. 5) Каждый член немедленно составляет вокруг себя второстепенный[73] кружок, к коему становится в положение организатора. 6) Не должно действовать непосредственно на тех, на кого можно действовать посредством других. 7) Общий принцип организации, — не убеждать, т. е. не вырабатывать, а сплачивать те силы, которые уже есть налицо, — исключает всякие прения, не имеющие отношения к реальной цели. 8) Устраняются всякие вопросы членов организатору, не имеющие целью дело кружков подчиненных. 9) Полная откровенность членов к организатору лежит в основе успешности дела».
По прочтении этих «правил» кружок считался основанным, и каждому из его членов назначены номера по порядку их приглашения: Долгов назывался № 1, Иванов 2-м, Кузнецов 3-м, Рипман 4-м. «Фамилии же ваши для организации не существуют», — заявил Нечаев. Кружок должен собираться раза два в неделю, и члены обязаны сообщать на этих собраниях о ходе своих занятий, а № 1 должен составлять протокол всего, о чем говорится на собрании, и передавать его Павлову, являющемуся по отношению к кружку представителем всей организации.
На следующем же собрании Иванов и Кузнецов заявили, что уже составили вокруг себя по полному кружку, — каждый из пяти лиц. Правила приема членов они целиком нарушили, и вместо того, чтобы переговаривать с каждым отдельно и сперва получить согласие, а потом уже сообщать что бы то ни было, просто созвали каждый из своих ближайших приятелей и рассказали им все, что сами знали. Оба были сильно увлечены близкой революцией и огромной организацией, к которой пристали, а всего больше — самим Нечаевым. Увлечение подействовало заразительно: все приглашенные за исключением названного Кузнецовым Прокофьева, согласились вступить в организацию, выслушали правила и получили №№. Завербованные Ивановым назывались: № 21-й, 22-й и т. д., а Кузнецовым: № 31-й, 32-й, т. е. к № организатора прибавлялось по единице. Первоначальному кружку было[74] объявлено, что он повышается с 1-й степени на 2-ю и становится центром по отношению к вновь образовавшимся кружкам.
Протоколы их заседаний должны сперва доставляться ему, и уже с его замечаниями итти дальше в «Комитет», в первый раз выступивший теперь на сцену в качестве центра, которому кружок обязан безусловным повиновением.
Раз появившись, этот Комитет начал давать себя чувствовать на каждом шагу. Особенно заинтриговало вновь испеченных заговорщиков такое обстоятельство: через 2–3 дня после производства первоначального кружка в центральный Нечаев сообщил его членам, что от Комитета получено предписание произвести расследование: кто из[75] них нарушает правила организации и пробалтывается о ее делах лицами, к обществу не принадлежащим? Все отреклись[76] Пункт второй общих правил они, правда, нарушили, но были уверены, что Нечаеву-то, а тем более какому-то Комитету, узнать об этом неоткуда. Нечаев советовал лучше сознаться: у Комитета, мол, масса агентов — от него не скроешься, и, если бы факт не был верен, он не сделал бы предписания. Петровцы не сознавались[77].
По уходе Нечаева начали строить предположения, что бы это могло значить? Кузнецову и Иванову пришло даже в голову: уж не Долгов ли, в качеству № 1-го и составителя протокола, вздумал фискалить на них Нечаеву? Они принялись стыдить его. Но Долгов клялся, что не думал ничего говорить, что он и сам не безгрешен: попробовал привлечь Беляеву, и на ее вопросы рассказал ей все с мельчайшими подробностями, а она потом наотрез отказалась вступить в организацию. Беляева была невестой Лунина[78] и близкой приятельницей его товарищей. Она намеревалась вместе с ними работать в ассоциации. В это время она жила в Москве и лишь изредка показывалась в академии.
На другой день Нечаев снова уговаривал виновных сделать чистосердечное признание. Он и сам[79] удивлялся той быстроте, с какой Комитет узнал об их проступках и сделал предположение, что, быть может, тут же в академии распространяется другая ветвь организации и что проболтался кто-нибудь из них именно ее члену, тот сообщил своему центру, а центр донес Комитету. Но члены кружка так и остались при своем запирательстве. Комитет на этот раз оказался, однако, довольно снисходительным. Вое наказание ограничилось присылкой Долгову синего бланка[80] с прописанным на нем строжайшим выговором за нескромность.
Петровцы[81] недоумевали, и только в тюрьме Долгов узнал, что невольной доносчицей на него была Беляева: Нечаев познакомился: с ней в Москве, принял в организацию и запретил сообщать об этом товарищам. Члены должны, мол, знать свою пятерку да ими самими организованные группы и ничего более. Правило это соблюдается очень строго: «Вот Долгов, напр., состоит членом организации, но вам он этого не скажет». Беляева заспорила, что непременно скажет, что они с Долговым такие старые приятели, что он не сможет утаить от нее никакой тайны. А когда Долгов, действительно, рассказал ей все, что знал, она без всякого злого умысла похвасталась Нечаеву не навлекла таким образом на Долгова бланк с выговором.
В другой раз Нечаев явился в академию в офицерском костюме и сообщил в виде объяснения, что он прямо со сходки офицеров, куда иначе нельзя было проникнуть.
В том или ином виде подтверждения существования организации повторялись беспрестанно. В начале октября в академию явился даже ревизор от Комитета. Он предъявил[82] свои полномочия, выразил желание присутствовать на собрании центрального кружка. Молча просидел весь вечер и уехал, даже не сообщив, остался ли он доволен или будет прислан бланк с выговором. Этот ревизор, положим, ничего общего ни с какими комитетами не имел, а был просто приезжий из Петербурга технолог Лихутин, согласившийся по просьбе Нечаева разыграть комедию, но петровцы этого не знали и начинали все сильнее и сильнее чувствовать себя под сплошным присмотром какого-то таинственного начальства.
Вербовка, между тем, продолжалась. В Петровской академии Нечаев лично никого более не принимал, но каждому завербованному вменялось в обязанность привлечь своих ближайших товарищей, и в каких-нибудь две недели в кружках 2-й и 3-й степени состояло уже человек 40[83], т. е. все студенты, находившиеся прямо или косвенно под влиянием кружка Кузнецова и Иванова или, вернее, Лунина, который до появления Нечаева был самым влиятельным его членом.
Вернувшись в конце сентября в академию, Лунин тотчас же познакомился с Нечаевым и, поспорив с ним, наотрез отказался вступить в организацию; попытался отвлечь от нее и своих старых друзей, но, потерпев неудачу, бросил академию и уехал в Петербург.
Скоро оказалось, что у всех завербованных ближайшие товарищи тоже состоят в организации и делать становилось нечего. Все были под номерами члены третьестепенных кружков даже под сотыми; собирались[84] по пятеркам и писали протоколы заседаний. С этими протоколами членам высших кружков была постоянная возня: с них строжайшим образом требовались письменные доклады, а составлять их никому не хотелось, да и писать-то было нечего. Надо при этом помнить, что все они — и высшие, и низшие — жили в нескольких шагах друг от друга и помимо всяких заседаний виделись ежедневно по нескольку раз. Самым исправным составителем протоколов, да и вообще самым исправным членом оказался Кузнецов. Нечаеву он подчинился безмерно и изо всех сил старался, чтобы Комитет был им доволен. Кроме вербовки членов и писания протоколов, организации вменялось в обязанность распространять прокламации, и первою была роздана прокламация «Народной Расправы». Длинная, не особенно складная и очень кровожадная, она никому не нравилась и не помогала, а скорее мешала вербовать. Когда об этом замечали Нечаеву, он отвечал, что зато она нравится людям из народа: те, мол, находят ее полезной. Розданы были также прокламации «бакунинская» и «нечаевская», в которых говорилось о петербургском студенческом движении и, наконец, «дворянская», не имевшая для студентов ни малейшего смысла. В ней «Рюриковичи» приглашались сбросить с себя иго вытеснивших их отовсюду немцев, чиновничества и купечества и снова явиться в прежней силе и славе. Приводили также многих в недоумение стихи Огарева «Студент», посвященные молодому другу Нечаеву. Воем, знавшим Павлова, казалось, что он не кто иной, как Нечаев, а в стихотворении, между тем, говорилось, что уже «кончил жизнь он в этом мире, в снежных каторгах Сибири». Вся эта литература рассылалась также по почте и в изобилии представлялась по начальству. Затем организация получила приказание собирать деньги с сочувствующих. И тут также самым деятельным и исправным оказался Кузнецов. Он был сын богатых купцов, и на этом основании ему было предложено делать сборы с купечества. Московских купцов он вовсе не знал, но желание угодить и не обмануть ожиданий было так сильно, что он вносил несколько раз по 200–300 руб. собственных присланных родными денег и записывал их как собранные с купечества.
В половине октября была создана новая, высшая ступень организации — «Отделение». Из кружков Петровской академии сюда были переведены два самых деятельных члена — Кузнецов и Иванов. В числе сотоварищей на своем новом посту они встретили, кроме Успенского и Беляевой, о которой было заявлено, что она переводится Комитетом на другой ветви, двух незнакомых лиц — Прыжова и Николаева. Прыжов был очень странным явлением среди этой юной компании. Человек за сорок лет, автор «Нищих на святой Руси» и «Истории кабаков», страстный исследователь народного быта, он в это время сильно лил и даже трезвый производил на многих впечатление человека больного, с расстроенными нервами. Через Успенского он познакомился с Нечаевым и пришел в восторг, когда тот рассказал ему свою биографию: до 17 лет едва знает грамоту и рисует вывески, а в 19 уж слушает лекции в университете и может цитировать наизусть «Критику чистого разума» Канта[85]. «Сорок лет живу на свете, а такой энергии никогда не встречал!» — восхищался Прыжов и приписывал энергию происхождению Нечаева. «Вот что вырабатывается из детей народа, раз они поставлены в сколько-нибудь благоприятные условия!» — утверждал он.
Прыжова тоже записали в организацию и занумеровали. Нечаев составил даже около него кружок, на заседания которого тот, впрочем, никогда не являлся и никаких отчетов не представлял. Едва ли даже он ясно сознавал, что вдруг стал заговорщиком. В уме Нечаева ему была назначена совсем особая роль.
Николаев был тоже существом особого рода. Крестьянский мальчик[86], кончивший свое образование в сельской школе, он находился под сильным влиянием учителя этой школы, Орлова, и по его просьбе отдал свой паспорт уезжавшему за границу Нечаеву. В тревоге за свою беспаспортность он провел всю весну в путешествиях из Москвы в свое родное Иваново (он был земляк Нечаева) и опять обратно в Москву, дотом летом отправился в Тулу и нанялся там в плотничью артель. В конце сентября он опять пришел в Москву и застал тут Нечаева[87].
Николаев уже раньше встречался о Нечаевым, наслышался о нем от Орлова и теперь отдался. ему всей душой. Он стал буквально его рабом, но рабом любящим, преданным, на которого можно положиться, как на себя самого. Повиновался Нечаеву и Кузнецов, повиновались почта все, но с теми требовалось быть всегда настороже и опутывать их целой сетью лжи и хитросплетний. С ним даже хитрить не было надобности: самые, казалось бы, нелепые приказания он свято исполнял, не задавал вопросов и ни на йоту не отступал от инструкций. И Нечаев воспользовался им вполне. Этот наивный мальчик с круглым детским личиком являлся у него поочередно то деятелем из народа, привезшим известие о тульских оружейниках, которых нет никаких сил удержать от восстания, то ревизором, то членом Комитета. Самому Николаеву было строго запрещено пускаться в разговоры, говорил за него Нечаев, он же разыгрывал свои разнообразные роли в строгом молчании, но, благодаря инструкциям, так успешно, что являлся пугалом для многих членов организации.
Отделение[88] заседало в Москве и начало свою деятельность с выслушания документа, носившего заглавие: «Общие правила сети для отделений». Эти правила были разделены на 12 пунктов. Первые 6 не представляют ничего особенного, но в пункте 7-м говорится: «Все количество лиц, организованных по „Общим правилам“, употребляется как средство или орудие для выполнения предприятий и достижения целей общества. Поэтому во всяком деле, приводимом отделением в исполнение, существенный план этого дела должен быть известен только отделению; приводящие его в исполнение люди отнюдь не должны знать сущность, а только те подробности, те части дела, которые выполнять выпало на их долю. Для возбуждения же энергии необходимо объяснить им сущность дела в превратном виде. (У Кузнецова и Иванова, бывших до этого момента членами кружка, организованного по „Общим правилам“, при чтении последней фразы должна бы мелькнуть мысль, что и им для возбуждения энергии сущность дела объяснялась в превратном виде.) Пункт 8-й. „О плане, задуманном членами отделения, дается знать Комитету и только то согласию оного приступается к выполнению. 9) План, предложенный со стороны Комитета, выполняется немедленно. Для того, чтобы о стороны Комитета не было требований, превышающих силы отделения, устанавливается самая строгая отчетность о состоянии отделения через посредство звеньев, которыми оно связывается с Комитетом“. (Повышение в чине ни к какому расширению прав, оказывается, не привело, а только усилило писание протоколов).
В последнем пункте говорится о необходимости устройства притонов, „знакомство с городскими сплетниками, публичными женщинами, с преступною частью общества и т. д.“, о „распущении и собрании слухов“, о „влиянии на высокопоставленных лиц через их женщин“. „Этот документ, — прибавляется в конце, — опубликованию не подлежит“.
Тут же будет кстати привести и другой красноречивый документ, тоже не подлежавший опубликованию, — „Правила революционера“. Они были, правда, известны» очень немногим из членов организации, и большинство познакомилось с ними лишь во время следствия, но зато они лучше всего другого, мне кажется, выясняют взгляды и деятельность самого Нечаева. Вот эти правила.
«Революционер — человек обреченный: у него нет ни интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени, — все в нем поглощено единым и исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью: революцией».
«Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь, с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями и нравственностью этого мира».
«Революционер презирает всякое доктринерство и отказывается от мирской науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает одну науку — разрушение. Для этого — и только для этого он изучает механику, физику, химию, пожалуй, медицину. Для этого он изучает денно и нощно живую науку: людей, характеры, положения и все условия настоящего общественного строя во всех возможных слоях».
«Цель же одна: беспощадное разрушение этого поганого строя».
«Он презирает нравственность: нравственно для него все, что, способствует торжеству революции; безнравственно все, что мешает ему.»
«Революционер — человек обреченный, он беспощаден и не должен ждать себе пощады. Он должен приучить себя выдерживать пытки. Суровый для себя, он должен быть суровым, и для других. Все изнеживающие чувства радости, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единой холодною страстью революционной. Для него существует одна нега, одно утешение — успех революции. Стремясь неутомимо и этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и губить своими руками все, что мешает ее достижению. Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм[89], всякую чувствительность, восторженность, увлечение. Она исключает даже личную ненависть и мщение. Революционная страсть, став в нем обыденной, ежеминутной, должна в нем соединяться с холодным расчетом…»
«Другом и милым человеком для революционера может быть лишь человек, заявивший себя на деле таким же революционером, как и он. Мера дружбы, любви, преданности определяется полезностью этого человека…»
Далее разбираются отношения революционера к обществу, и в начале повторяются положения из первой части, только перевернутые в таком роде: «Он не революционер, если ему что-нибудь жаль в этом мире…». «Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские или любовные связи: он не революционер, если они могут остановить его руку» и т. д. Потом идет разделение общества по категориям: к первой принадлежат лица, обреченные на немедленное истребление; им следует вести списки в порядке их вредности. Вторая категория состоит из людей, которым временно даруется жизнь для того, чтобы они успели наделать побольше зла. Людей третьей категории, не отличающихся ни умом, ни энергией, а только богатством и связями, следует эксплоатировать.
Замечательно по своей откровенности определение пятой категории. К ней принадлежат: «доктринеры, конспиранты, революционеры, праздноглаголящие в кружках и на бумаге; их надо беспрестанно толкать и тянуть вперед в практические головоломные заявления, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих».
К этой-то пятой категории и причислял, вероятно, Нечаев всю увлеченную им молодежь, за исключением, быть может, Николаева. Что он сам был проникнут этими правилами (или они с него списаны?) и действительно ими руководствовался, — не подлежит сомнению[90], но зато члены его организации почти поголовно составляли более или менее полную противоположность нарисованному в правилах идеалу революционера и подлежали, следовательно, «бесследной гибели». Приводим целиком конец «Правил революционера», представляющий, так сказать, программу действия.
«У товарищества революционеров другой цели нет, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, т. е. чернорабочего люда. Но убежденное в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможно только путем всесокрушающей народной революции, товарищество всеми силами и средствами будет способствовать развитию тех бед и тех зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию. Под народной революцией следует разуметь не регламентированное движение, по западному, классическому образцу, которое, всегда останавливаясь перед собственностью, перед традицией общественного порядка и нравственности, ограничивалось лишь низвержением одной политической формы для замещения ее другой и стремилось создать так называемое революционное государство. Спасительной для народа может быть только та революция, которая уничтожит в корне всякую государственность и истребит все традиции государственного порядка и классы России. Товарищество не намерено навязывать народу какую; бы то ни было организацию сверху».
«Будущая организация, без сомнения, выработается из народного движения и жизни. Но это дело будущих поколений. Наше дело — страшное, полное, беспощадное разрушение. Поэтому сближаться мы должны прежде всего с теми элементами народной жизни, которые со времени основания Московского государства не переставали протестовать, не на словах, а на деле, против всего, что связано с государством: против дворян, чиновников, попов, против гильдейского мира и кулака-мироеда. Мы соединимся с лихим разбойничьим миром, этим истинным и, единственным революционером в России. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокрушающую силу — вот вся наша организация, конспирация, задача».
Если нарисованный в эти правилах «революционер» мог встретиться в жизни лишь в виде редкого болезненного исключения, то заданная ему задача была уж и вовсе невозможна. На практике она должна бы свестись «ближайшим образом к разыскиванию разбойничьего мира», но найти в Москве хоть одного разбойника было, конечно, немыслимо. Потому-то, вероятно, в «правилах сети для отделений» «лихой разбойничий мир» заменяется уже более широким термином «преступная часть общества». Это было, конечно, выполнимее: ворами Москва всегда изобиловала, но все же добраться до них было нелегко, и едва ли членам организации удалось бы увидеть хоть одного жулика, если бы не Прыжов.
Для своей «Истории кабаков и России» Прыжов исследовал всевозможные питейные заведения Москвы и знал такие притоны, куда в известные часы дня или ночи собираются жулики, проститутки самого низшего сорта и тому подобный люд, имеющий причины скрываться от полиции. На этом основании сближение с преступной частью общества было отдано в специальное заведывание Прыжова.
Некоторые из членов организации, наслышавшись о революционном настроении народа, начинали просить и требовать, чтобы им дали возможность изучить положение народа, указали пути для сближения с ним. Енкуватов попытался даже поступить на фабрику, но его не приняли за студенческий костюм. Он решился тогда переодеться крестьянином и достать себе крестьянский паспорт. Но тут его и Рипмана, тоже[91] выражавшего горячее желание познакомиться с народом, перевели в кружок Прыжова, чтобы изучать народ под его руководством. Тот постарался отговорить Енкуватова от его намерения: «Во время работы разговаривать некогда, — убеждал он его, — а если вам и удастся поговорить с товарищами, то только в кабаке, во время отдыха, так не лучше ли прямо начать с кабака? Результат будет тот же, а времени потратить меньше». Енкуватов согласился попробовать. Тогда Прыжов указал своим ученикам один кабак на Хитровом рынке и дал инструкции, как там держать себя. Но кабак произвел на студентов самое тяжелое впечатление: не только заговаривать, даже прислушиваться они не смели, замечая на себе недоверчивые, враждебные взгляды, а от водки и духоты кружилась голова. Наконец, одна проститутка, которую Рилман накормил обедом, сообщила ему, что его хотят ограбить и он перестал ходить, а Энкуватов прекратил посещения после первого же раза.
Остальные члены отделения тоже имели специальные функции: Успенский остался хранителем всех печатных и писанных бумаг общества. В вербовке членов, сборе денег и раздаче прокламаций (он находил их плохими и глупыми) Успенский почти не принимал участия, но знал сущность дела несколько ближе к правде, чем остальные: тем предоставлялось думать, что Комитет находится тут, где-то поблизости и вмешивается во все мелочи, Успенский же думал, что он за границей и заведует лишь, общим ведением дел, предоставляя частности на личное усмотрение своих, «доверенных представителей». Нечаев намеревался, в случае отъезда, оставить его сбоим наместником.
Заявленной функцией Николаева была деятельность в народе. Беляева предполагала поступить на открывшиеся тогда женские курсы и действовать среди женщин. Специальностью Кузнецова оставалось купечество, среди которого он так успешно вел денежные сборы. В заведывание Иванова, бывшего старшиной студенческой кассы и одним из администраторов столовой, была предоставлена академия.
Вместе с переводом в Отделение, Кузнецов получил приказание бросить Академию и перебраться в Москву, поближе к купцам. На одной с ним квартире поселился и Николаев. Нечаев сообщил при этом, что тот занят составлением обширного доклада Комитету. И, действительно, входя в комнату, Кузнецов наставал Николаева за какими-то рукописями, которые тот при его появлении поспешно прятал. Кузнецов стал опасаться своего сожителя и старался как можно меньше бывать дома; ему все казалось, что тот следит за ним. Николаеву же Нечаев приказал переписывать прокламации, при чем запретил разговаривать с Кузнецовым и показывать ему, что именно он делает[92]. Так они и прожили вместе недели три, недоверчиво посматривая друг на друга и не говоря между собой ни слова.
Кузнецов в это время успел запутаться в какой-то безвыходный круг: по внешности он казался страшно-занятым, возбужденным, деятельным; в сущности же своей исполнительностью он навлек на себя, массу дел и поручений: переговорить с тем-то, достать то-то, привлечь того-то, и не был в состоянии выполнять их, но по слабости характера он не решался отказываться и, стараясь выкручиваться из затруднений ложными отчетами, путался все более и более.
Совсем иначе вел себя Иванов. На его обязанности лежало «направлять общественное мнение академии», устраивать литературные вечера, распределять студентов по квартирам таким образом, чтобы было побольше притонов, заводить знакомства и связи в окрестностям Петровского и т. д. и т. д.
Но со времени перевода в Отделение Иванов переменился: он начал спорить и протестовать на каждом шагу; сразу же потребовал, чтобы вместе с ним и Кузнецовым в Отделение был переведен и Долгов, который ничем не отличился и даже не устроил кружка. Вопрос был представлен на решение Комитета, и, конечно, получился отказ. Живя в академии, он хотел присутствовать на всех заседаниях Отделения и протестовал, если они происходили без него. Письменных отчетов он вовсе не представлял, наложенных на него многочисленных обязанностей не исполнял и, в противоположность Кузнецову, никогда не делал вида, будто исполняет, а оспаривал их полезность или возможность и открыто заявлял, что делать пустяков и пытаться не станет. Нечаев начал обращаться с ним грубо; Иванов отвечал тем же. При каждом несогласии дело шло на разрешение Комитета, и резолюции всегда получались такие, какие хотел Нечаев. Иванов начал кричать против самого Комитета, высказывал сомнение в самом его существовании и не стеснялся выражать свое недовольство за пределами Отделения, сеять сомнение и раздражение в[93] членах кружков академии. Словом, из деятельного помощника Нечаева он превратился в его противника, в тормоз для дела, в опасность, могущую легко разрушить всю сшитую на живую нитку организацию.
Успенский и Кузнецов старались улаживать столкновения; борьба затихала по временам, чтобы снова разгореться при малейшем поводе. Какой ужасный исход предстоит ей, никому не приходило в голову.
В начале ноября общество внезапно увеличилось несколькими кружками. Студенты Московского университета, недовольные профессором Полуниным, решили не посещать его лекций. Университетское начальство нашло нужным вмешаться в дело. Произошла обычная студенческая история, и 18 человек было исключено. Несколько членов организации — неизменный Кузнецов, Черкезов и Рипман — были тотчас же откомандированы для знакомства с исключенными. От полунинской истории и всяких студенческих бедствий разговор переходил к положению народа, к близости революции, к[94] обширной организации, раскинутой по всей России, и делалось предложение вступить в ее ряды. Благодаря возбужденному состоянию, согласие быстро давалось, читались общие правила организации, и, не успевши очнуться, студенты становились членами тайного общества.
Устроивши кое-как Москву, Нечаев решил предоставить ее на время собственным силам и заняться Петербургом, где ждал его страшный враг Негрескул, ведший против него всю осень самую усиленную агитацию.
Человек лет 30, умный, образованный, имевший массу знакомых, он уже в прошлом году являлся противником Нечаева, стараясь, и не безуспешно, убеждать знакомых ему студентов, что все университетские истории представляют самую бесполезную растрату сил. Потом он встретился с Нечаевым в Швейцарии, поссорился с ним и, возвратившись в Россию, рассказывал всем и каждому, что Нечаев — шарлатан, что арестован никогда не был, а вздумал разыграть на шаромыжку политического мученика, что его следует опасаться и не верить ему, ни в одном слове. Он писал также Успенскому, предостерегая его от Нечаева, но получил холодный ответ. Скипского[95] же, второго приказчика в магазине, привлеченного Успенским в организацию, он-таки успел смутить, и тот, после поездки в Петербург, объявил, что не хочет иметь ничего общего с «Народной Расправой». Впоследствии Нечаев прислал Негрекулу из-за границы несколько прокламаций, но тот умер во время следствия, — у него уже и раньше развивалась чахотка[96].
Так как всю осень москвичи слушали рассказы о силе и величии Петербургской организации, то Нечаев в пояснение своей поездки показал им рескрипт Комитета, в котором № 2771 (Нечаев) осыпается похвалами и командируется в Петербург для образования девятого отделения из людей, участвовавших в студенческом движении, с которыми не могут справиться петербургские организаторы. В помощники же ему назначается Кузнецов.
Решено было ехать 20 ноября, а 19-го собрались в последний раз[97] члены Отделения. Нечаев внес предложение наклеивать написанную им по поводу Полунинской истории прокламацию: «От сплотившихся к разрозненным» в столовой и библиотеке академии.
Иванов заспорил: библиотеку и столовую закроют, студентам нечего будет читать и негде будет обедать, — только из этого и выйдет. Нечаев настаивал. Спор принял очень резкий характер.
— Дело пойдет на разрешение Комитета — оборвал Нечаев.
Иванов возразил, что и по решению Комитета на наклейку прокламаций не согласится.
— Так вы думаете противиться Комитету? — вскричал Нечаев.
— Комитет всегда решает точь в точь так, как вы желаете, — отвечал Иванов.
Успенский поспешил свести спор на менее жгучую почву, предложивши на разрешение общий вопрос: имеют ли члены организации право требовать подчинения общего интереса частному, интересов организации интересов студентов академии? Кузнецов тоже вмешался и стал упрашивать Иванова уступить; тот замолчал.
На следующий день Нечаев уже собирался на вокзал, когда узнал, что Иванов был у Прыжова и говорил ему, что не желает больше слышать о Комитете, не отдает собранных им денег и устроит свою отдельную организацию.
Опасность была велика. Несомненно, что Иванову при его влиянии в академии не стоило бы никакого труда увести за собою большую часть кружков и расстроить опальные, открыв им глаза насчет Комитета и всего прочего.
Нечаев мгновенно решился и отложил отъезд. Дело было спешное; необходимо было как можно скорее покончить с Ивановым, а, между тем, он мог наверняка рассчитывать только на одного Николаева, — остальные требовали подготовки.
Он начал с Успенского и сперва предложил на его разрешение общий принципиальный вопрос: обязательно ли для общества устранять всеми зависящими от него способами являющиеся на пути препятствия? Ответ последовал, конечно, утвердительный. Это был любимый способ самого Успенского решать спорные практические вопросы сперва в теории, в принципе и затем уже, — Нечаев знал это, — раз признавши что-нибудь в теории, Успенский не отступал перед практическим выводом, как бы ни был он тяжел для него. Когда первый вопрос был решен утвердительно, оставалось только доказать, что Иванов составляет препятствие. В этом не могло быть сомнения. Если теперь, оставаясь членом отделения, он не церемонится; с его тайнами, то, выйдя из организации и ставши к ней во враждебное положение, может кончить доносом.
— Но какое же имеем мы право лишать человека жизни? — сомневался Успенский.
— Это вы о подсудности, что ли? — возразил Нечаев. — Тут дело не в праве, а в нашей обязанности устранять все, что вредит делу, иных же способов сделать Иванова безвредным мы не имеем.
С Успенским вопрос был решен. Оставались Кузнецов и Прыжов[98]. Николаев его не беспокоил: он будет делать то, что прикажут. Всего труднее было рассчитывать на повиновение Кузнецова. Остальные члены отделения были мало знакомы с Ивановым, для них он был лишь единицей в организации и вдобавок неприятной единицей, тормозившей дело и создававшей беспрестанные затруднения. Самолюбивый, раздраженный, вечно поднимавший споры; часто пустые и придирчивые, он показал им себя с самой невыгодной стороны. Для Кузнецова же Иванов был старым товарищем, почти другом, с которым он прожил много лет. Надеяться на согласие можно было, только рассчитывая на слабохарактерность Кузнецова и то обаяние, под которым держал его Нечаев.
И с ним также Нечаев, поставил сперва принципиальный вопрос — об устранении препятствий и затем перешел к тому, что препятствие заключается в Иванове. Смутно догадываясь, о чем идет дело, Кузнецов принялся уверять, что Иванова всегда можно уговорить, что он берется его успокоить.
— Нет! — возражал Нечаев, — необходимо покончить с этой историей; я уже дал знать Комитету, что ошибся в выборе Иванова, и он приказал мне порешить с ним.
Кузнецов продолжал притворяться, будто не понимает значения этого «порешить». В своем ужасе он, как утопающий за соломинку, хватался за всякое промедление, мешавшее Нечаеву произнести роковое слово.
Тот, с своей стороны, не спешил высказаться, предоставляя это другим.
— Он хочет сказать, что Иванова нужно убить, — вмешался Успенский, которого раздражала эта уклончивость.
Прыжов выразил громкий протест против убийства и, ничего не слушая, вышел из комнаты. Продолжали говорить без него.
Кузнецов спорил, но по малодушию с общего вопроса перешел на частности.
— Убийство не выполнимо, — оно не может удастся, — говорил он.
— Выполнимо! — возражал Нечаев, — я принял Иванова, и на мне лежит ответственность за него, — если не удастся иначе, я просто пойду к нему вдвоем с Николаевым и задушу его.
Успенский возразил, что такое дело должно делаться вместе.
Было уже поздно, и решили разойтись, чтобы на утро собраться у Кузнецова.
Рано утром на их с Николаевым квартиру, действительно, явились Нечаев и Успенский. Николаеву, который ни о чем не знал, было заявлено, что Иванов не повинуется Комитету и будет убит.
— А ты ступай в академию и посмотри, там ли он, — добавил Нечаев.
Не задавая никаких вопросов, не выказывая ни малейшего изумления, Николаев оделся и вышел.
Кузнецов опять попытался спорить, но теперь Нечаев не хотел уже ничего слушать и только грозно спросил:
— Не думает ли и он сопротивляться Комитету? — Кузнецов замолчал[99].
Плана убийства еще не было составлено. Нечаев вдруг вспомнил о гроте в парке Петровско-Разумовского. Этот грот теперь уничтоженный, был, действительно, очень удобен для такого дела, особенно зимою, когда нельзя опасаться встретить в его окрестностях каких-нибудь любителей уединенных прогулок. Он находился в самом дальнем конце парка, в нескольких шагах от пруда и отделялся земляным валом от огибающей парк дороги. Нечаев же придумал и предлог, под которым можно заманить туда Иванова: нужно сказать ему, что будут отрывать типографию. Слух о типографии, зарытой в окрестностях Москвы, действительно существовал, и Нечаев ее разыскивал.
Кузнецов попытался сделать еще одно безнадежное возражение:
— По дороге за валом ходят сторожа, они могут услыхать борьбу и накрыть всех на месте.
Но Нечаев уже не слушал и занялся практическими приготовлениями: нужно было приготовить веревки, достать на крайний случай револьвер. Подошел и Прыжов. После полудня Николаев возвратился и сообщил, что Иванова в академии нет. Предположили, что он у Лау, жившего в Москве. Нечаев распорядился, чтобы Кузнецов, знавший адрес Лау, отправился туда с Николаевым, но в квартиру не входил, а дожидался на противоположном тротуаре и как только увидит, что Николаев выходит вместе с Ивановым спешил назад, чтобы известить остальных. Тогда Нечаев, Успенский и Кузнецов должны были отправиться в грот, а Николаев с Прыжовым — привести туда Иванова.