— Вы откуда, ребята? — строго спросил он, а голубые прищуренные глаза, с пучочками добрых морщинок по краям, смотрели весело.
Мы объяснили, что из четвёртого «Б».
— А что это у вас за знамя?
— От первой ступени. Мы сами сделали.
— Ну что же, — он улыбнулся, — хорошее знамя. Нужно думать, во второй ступени лучше будет. Вы где живёте?
Мы сказали.
— Ну, — говорит, — молодцы. Теперь шагайте домой.
Усталые, с ноющими в коленях ногами, но необыкновенно счастливые, возвращались мы к себе. Узкими переулками мы шагали в потоке сбившейся демонстрации. На плечах, как весло, по очереди несли свёрнутое знамя, которое отчего-то очень потяжелело сразу, как только миновали площадь.
Уже года через два, а может, быть, и позже, Юрке пришла в голову мысль, что человек в кожанке, который похвалил на площади наше знамя, был товарищ Киров. Юрка так настойчиво убеждал меня, что в конце концов заставил поверить. Вероятнее всего, это была его фантазия, потому что Киров стоял на трибуне. Зачем ему потребовалось выходить на площадь? Но вот прошло тридцать долгих лет, а нам с Юркой, теперь Юрием Сергеевичем, по-прежнему хочется думать, что это всё-таки был товарищ Киров.
Много с тех пор участвовал я в демонстрациях, и октябрьских, и майских. Проходил в военном строю под боевыми знамёнами, наблюдал и с трибуны шествия и парады. Но самой памятной на всю жизнь для меня останется та демонстрация в Ленинграде, в далёкий день десятилетия Октября, когда мы с Юркой Пырхом пронесли по Дворцовой площади наше знамя первой ступени.
Астраханский соловей
Конечно, вы знаете, что за животные — верблюды, и, конечно, слышали, что водятся они в жарких странах, ходят длинными караванами долгие пути под знойным солнцем, притом не испытывая жажды, и называются кораблями пустыни.
Примерно и я столько же знал о верблюдах, пока не пришлось мне близко познакомиться с ними при обстоятельствах довольно неожиданных, на войне.
Шёл тяжёлый для советской Родины 1942 год. В конце лета наша военная часть прибыла в Астрахань, переправилась на пароме через Волгу и двинулась на север. Через два дня мы уже располагались в окопах, которые с трудом укрепили в сыпучих песках.
Пески на многие километры обступали нас кругом. Ни деревца, ни речушки. Кое-где между жёлтыми холмами обманчиво белели солёные высохшие озёра.
С утра до позднего вечера нестерпимо жгло солнце. Иногда этот зной смешивался с песком, поднятым ветром; тогда мы забирались в выкопанные в том же песке землянки, закрывали, чем могли, вход и так просиживали тоскливые часы. К вечеру ветер стихал. Солнце медленно уходило за холмы. Жёлтая пустыня становилась ненадолго красной, потом начинала синеть.
Там впереди, за холмами, вдоль единственного изрытого снарядами шоссе, сидели немцы. Видно, их тут было не очень много, и дальше на Астрахань они наступать не решались. По ночам вдали слышался глухой гул артиллерии да отблеском пожаров чуть розовело небо на горизонте. А у нас здесь, в песках, всё было тихо, и даже не верилось, что совсем близко, на Волге, идёт страшный, невиданный бой. Ко всему привыкает человек, и мы привыкли к тоскливым пескам.
Но лошади, наши добрые лошади, которые пришли с нами с далёкого севера,- были не в силах вынести непривычный климат. Они внезапно останавливались на дорогах или вдруг ложились беспомощные, с потухшими глазами, чтобы уже никогда больше не подняться.
И вот тут случай помог нам достать пару хороших верблюдов.
Ещё раньше, южнее Саратова, разглядывали мы из эшелона этих странных горбунов. С любопытством смотрели наши солдаты, как важно ходят они, медленно выкидывая вперёд ноги, смешно выгнув длинные шеи, как бы с презрительной улыбкой наблюдая всё вокруг. И какие только рассказы не ходили тогда меж нас о верблюдах! Говорили, что они упрямы, коварны, злы; что они могут долго таить в душе обиду и однажды отомстить; что они могут не пить и не есть чуть ли не месяц, зато вечно плюют и кидаются на детей... Словом, трудно припомнить теперь и половину из того, что выдумывали в нашем вагоне про бедняг.
А на самом деле они оказались добрыми и миролюбивыми животными. И мы дружно прожили с ними немало времени. Правда, были и у наших верблюдов некоторые странности... Сложнее всего было запрягать их. Впрочем, один, постарше и посерьёзнее, видавший виды верблюд подчинялся без сопротивления. Спокойно поглядывал он с высоты вокруг, пока наш ездовой Денисенко, маленький и ловкий, прыгал возле него, приспосабливая какие-то замысловатые кольца, ремни, дышла... Зато другой, огромной, белый, по-верблюжьи, наверно, очень красивый, попросту издевался над ездовым. Сперва он долго бегал по песку трёхметровыми шагами, с невероятной для своей нескладной фигуры лёгкостью, озорно увёртываясь от всепотевшего Денисенко, которой пытался схватить его за верёвку, что всегда болталась на шее нашего верблюда. Потом, когда Денисенко, не без помощи повара и всех, кто бывал свободен в это время в роте, удавалось наконец заложить в пару cвoeгo непривычного коня и двинуться куда следует, с этого момента наш красавец поднимал дикий, душераздиравщий крик, похожий одновременно на гудок парохода и сирену пожарной машины. Крик прекращался, только когда останавливалась повозка, и мгновенно возобновлялся, лишь бричка двигалась с места. За эту удивительную музыку прозвали егo солдаты в шутку «астраханским соловьём».
Два месяца простояли мы в песках. Знойное лето сменилось сухой жаркой осенью. С Каспийского моря дули ветры, но ни облачка не появилось в раскалённом небе. Капли дождя не упало на наши окопы. И дороже всякой машины были всё это время нам славные верблюды. Не будь их, насиделись бы мы и без хлеба, и без курева... То, что для лошадей в этих местах было тяжёлым трудом, явилось пустяком для тягачей системы В-2, как смеясь называли их в роте. Под громкие крики "соловья" тащили они тяжело гружённую бричку по дорогам, которые порой было трудно и заметить в песках.
И как в друге, которого полюбил, всё становится хорошим и милым, каким бы неладным он не казался сперва, так и мы находили теперь походку наших верблюдов гордой, взгляд воинственным, а трубные звуки «соловья» победными. Ещё порой далеко едет наш старшина, а в окопах прислушиваются солдаты и говорят:
— Соловей песню поёт, табак едет.
И действительно, вскоре появлялся на склоне вдали причудливый силуэт брички с верблюдами. Особенно заметно это было к вечеру, со стороны заходящего солнца.
А то бывало лежит этакая живая гopa, отдыхает, поджав под себя длинные ноги, будто их и нет. Жуёт что-то там, давно-давно съеденное, а только пройдёт кто мимо, обязательно поднимет голову и проводит его долгим внимательным взглядом. Ещё смешно было смотреть, как они забавно встают: сперва вытянут задние ноги, потом стремительно прыгают... и уже стоят, сверху поглядывают... Была у верблюдов одна странность: не умели они спускаться с гор, осторожно тормозя, как это делают лошади. Нет, эти неслись во весь опор, будто надеялись убежать от настигающей их брички. В таких случаях старшина обязательно слезал перед спуском, а отчаянный Денисенко получше усаживался, произносил по-украински: «Ну, було не було!» — крепко хватался за борта брички, с грохотом летел вниз стремглав за верблюдами — прямо номер в цирке!
Солдаты, бывало, смотрят издали, как Денисенко благополучно достигнет равнины, смеются и фантазируют :
— Вот бы их не две, а штук сто, да каждому на горб по пулемёту, да с этаким воем, как наш соловей, — на врагов. . . Фашисты, наверно, от удивления и страха драпанули бы — не догнать. . .
Никто тогда не знал, что вскоре нам предстоит расстаться с одним из наших любимцев. А случилось это так.
Однажды, было это в конце октября, незадолго до начала большого наступления, поехал я в штаб. Путь лежал через холмы и горы по пескам. Легко, под привычные трели неисправимого «соловья», порядком подкидывая из стороны в сторону не слишком удобную для пассажирской езды бричку, протащили меня наши «В-2» весь этот унылый путь. Я получил от командира приказ, и вскоре мы возвращались. Мы рассчитывали с Денисенко прибыть домой: домом на войне всегда считают свою часть. Так вот, мы надеялись попасть домой ещё засветло, но на половине обратного• пути, на стыке двух дорог, если вообще можно назвать дорогой следы колёс в песке, увидели уже хорошо знакомую нам картину.
Две взмыленные, когда-то хорошие артиллерийские лошади под крики солдат, выбиваясь из последних сил, пытались сдвинуть с места противотанковую пушку. А рядом, тут же, стоял совсем молоденький лейтенант, в новенькой фуражке, тяжело вздыхал и беспомощно хмурил брови.
Всё было напрасным —и свист, и угрозы ездового, и слабые потуги людей помочь лошадям, и гнев молодого командира. Как люди, немало прожившие в этих местах, мы с Денисенко знали, — пушку лошадям уже не возить. Лейтенант, видно, был ещё совсем новичком, наверно, только что из училища; и , возможно , это было его первое задание, которое всегда хочется выполнить особенно хорошо...А тут, на тебе, такая неудача!..И, подумав, я велел Денисенко выпрячь нашего всесильного "соловья" и, отдав его расчету, самим двигаться дальше на одном верблюде.
Удивление и укор мгновенно прочёл я на лице ездового. Чуть ли не слёзы выступили у него на глазах. Но на военной службе приходится без рассуждений выполнять приказ старшего, а командир — решил, так не отказывайся от своего решения. Денисенко отдал «соловья» и стал помогать непривычным к такому артиллеристам впрягать верблюда в пушку. И, как только все приготовления были закончены, огромный белый верблюд легко сдвинул с места пушку и, таща её словно детскую тачку, зашагал на запад, прощально поглядывая в нашу сторону.
Молоденький лейтенант бросился пожимать мне руку :
— Спасибо, спасибо. . . Придётся ещё встретиться — я вам тоже помогу, —и побежал догонять свой повеселевший, бодро шагающий под песню «соловья» расчёт.
Я знал, что они движутся на передний край, и мысленно пожелал удачи артиллеристам.
Весь оставшийся путь Денисенко молчал. Наш старый спокойный верблюд бежал тоже молча, и потому было как-то особенно скучно. «И что меня дёрнуло, — подумал я уже в дороге, — отдать артиллеристам «соловья»! Ведь можно было впрячь в пушку и старого верблюда».
Мы приехали ночью. Все те, кто сидели в окопах, уже спали, и это спасло меня от недоуменных вопросов и неодобрительных взглядов, А на следующий день мы были срочно переброшены на другой участок фронта, где не было ни песков, ни тишины и где скучать было некогда...
Уже через несколько лет на Невском встретил я одного старого фронтового приятеля, с которым вместе воевал в песках. Он жил на Украине в городе Ковеле и в Ленинград приехал в отпуск. Вспомнили мы много разных историй и знакомых. И между прочим рассказал он мне, что видел в дни победы в немецкой столице верблюда — не наше ли астраханское чудо?
— Идёт, — говорит, — по Берлину, гордо белую голову поднимает, посматривает по сторонам свысока. И ездовой усатый, со сталинградской медалью, А немцы по тротуарам стоят, удивляются что это ещё за вид вооружения?
Только этот верблюд не кричал ; возможно, и наш «соловей» поумнел за те годы и не расстраивался по пустякам.
Уголёк
Наше знакомство началось в феврале, в последний год Великой Отечественной войны. Советские войска, прогнав врага с родной земли, шли дальше на запад. Инженерная рота, где я служил, остановилась на несколько дней в небольшом венгерском городке Цегледе, неподалёку от Будапешта. Февраль в тех краях тёплый, такой, как у нас бывает конец марта или даже апрель. На пустынных улочках Цегледа, в выбоинах асфальта, израненного осколками снарядов, уже белело, отражаясь в лужицах, весеннее небо. Не помню точно, как он у нас появился и с кем, и откуда прибежал, только сразу подружился с техником старшим лейтенантом Бочиным и повсюду его старательно сопровождал.
Был он низенький, с короткими ногами и остренькой, по-собачьи очень неглупой мордочкой, неведомо какой породы, вернее — всех пород понемногу. Сам весь чёрный, и глаза чёрные. Ну, настоящий уголёк. Так его и прозвали солдаты Угольком.
Подружились они с техником неразлучно. Куда бы ни пошёл техник, а Уголёк за ним. Бочин идёт большой, в длинной шинели, идёт быстро, только шинель по ветру раздувается, а Уголёк за ним торопится, на метр не отстаёт и по сторонам поглядывает.
Техник на доклад к командиру или на собрание офицеров — и Уголёк за ним. Потихоньку проберётся в комнату, залезет под стул, на котором сидит Бочин, и лежит, будто его и нет тут. Но только не вздумайте обижать техника; дёрнешь его за рукав, — Уголёк сразу выскочит, зарычит ужасно, будто какой-нибудь страшный зверь, дескать: «Не трогай моего товарища!» И до какого бы часа ни работал Бочин, а новый друг его всегда с ним. Иногда мы, офицеры, засидимся далеко за полночь. Смотрим карты, предполагаем, как наша армия дальше наступать будет, радио из Москвы слушаем, что на других фронтах — интересуемся. Рота уже спит, и связной задремлет на стуле. Уголёк лежит, делает вид, что спит, а одним глазом поглядывает, здесь ли Бочин. Иногда в самом деле заснёт, не услышит, как уйдёт техник. Ну, потом беда как огорчается.
Он с ним по три раза в день на кухню бегал к завтраку, обеду и ужину. А если случалось, Бочин где-нибудь на службе задержится, Уголёк сердится, за шинель зубами тянет, — пора! . . И сам впереди быстрее техника несётся, оглядывается.
Повар Ушаков смеялся :
— Это у меня самый аккуратный посетитель.
Но был доволен: кости зря не пропадали.
Однако как Уголёк ни дружил с техником, а тому часто уезжать приходилось. Он у нас взводом, где машины были, командовал, а на войне, да ещё в наступлении, дело это трудное, хлопотливое. Ну что же? Наш Уголёк и тут не растерялся. Техник уедет, он прямёхонько к командиру роты — и у него живёт, за ним повсюду бегает. Как будто и не было Бочина. Но это — только пока тот не вернётся. Приедет Бочин — только и видел командир Уголька, даже в гости без Бочина не забежит. Никакой благодарности. Но всё-таки командир роты был единственный человек, на кого Уголёк не лаял. Хоть тот нарочно будто и ударит Бочина, — Уголёк отвернётся, словно не видел.
Солдаты шутили :
— Не рискует на начальство лаять.
А командир роты отвечал :
— Нет, это он со мной не хочет отношений портить, — а вдруг Бочин опять уедет? . .
Одну странность имел Уголёк. Друг его всеми автомобилями в роте командовал, а Уголёк не любил машин и боялся на них ездить. С трудом его в кабину затащишь — вырывается. Раз техник с ним по делам где-то задержался. До нашего расположения километров десять было. Свою машину отпустил, а сам на обратном пути на попутную попросился. Встал на крыло, зовёт Уголька, а тот ни за что. Чужой шофёр не стал ждать. Техник стоит на крыле, едет, а Уголёк во всю прыть сзади бежит, от машины не отстаёт; был дождь, дорога грязная, мокрая, — весь перемазался, в комок грязи превратился. Бочин пожалел его, постучал шофёру, слез, и вместе пешком пошли. К вечеру только в расположение прибыли, оба мокрые, усталые.
Из-за машины с ним целая история вышла. Однажды, уже в Чехословакии, переезжали мы. Обыкновенно в таком случае техник возьмёт Уголька, сядет с ним в кабину, — тому и деться некуда, а тут Бочин вперёд уехал, Уголька Ушакову поручил. Повар взял Уголька на руки, залез с ним на грузовик поверх своей кухонной поклажи. Уголёк недоволен, ворчит, вертится, всё сбежать норовит. А тут в пути встала машина. Ушаков слез на минуту вместе с Угольком, не успел закурить, — сбежал пёс. Видно, назад, на прежнее место нашей стоянки направился — техника разыскивать, а мы уж километров двадцать проехали. Когда машины на новое место прибыли, повар всё, как было, технику рассказал, Бочин расстроился, будто друга близкого потерял. Вынул из. кармана шинели помятый пакетик.
— Вот, — сказал, — я ему и гостинца приготовил — ждал. Куда теперь? А я ещё сыну в Ярославль написал, что домой не один приеду, и он меня про Уголька в каждом письме спрашивает.
Только зря грустил Бочин — нашёлся его Уголёк. Дня через два поехала наша машина по делам на прежнее место. Вернулись наши ребята — смотрим, Уголёк с ними прибыл.
— Едем, — рассказывают, — глядим, нам навстречу Уголёк сюда несётся. Видно, сбегал, никого не нашёл наших и назад по дороге спешит, хочет машину, с которой удрал, догнать. Ну, мы остановились — сразу узнал своих. Скачет, визжит. Очень счастлив, что повстречались. Да сразу сам в кабину.
С тех пор перестал он бояться на автомобилях ездить. Только увидит— складываются, он уж возле грузовиков : остаться боится, и весь путь с машины не слезет. Вероятно, не понравилось пешком по двадцать километров бегать. А раз у техника с ним неудобный случай вышел.
Кинофильм показывали, «Пётр Первый». Народу много собралось. Сесть негде, и вдоль стен стоят. Редкое это на фронте удовольствие — кино. И генерал наш, и подполковник были. Бочин пришёл с Угольком. Я ему говорю:
— Ты зачем его взял? Мешать будет.
А техник отвечает ;
— Жалко мне его. Что же ему одному сидеть дома. Пусть тоже посмотрит. Он у меня смирный.
И правда, картину начали, Уголёк под скамейку забрался, лежит, помалкивает. А когда стрелять начали, и совсем затих. Не, любил он вообще выстрелов. Но потом, когда Пётр с женой в карете поехали, Уголёк вдруг как выскочит да к экрану, прыгает, лает, норовит лошадей догнать.
Пришлось механику свет дать. Бочину неудобно. Взял он Уголька на руки, несёт через весь зал, стыдно ему за своего шумного друга, да ещё и генерал здесь. Но генерал ничего, рассмеялся.
— Вот это, сказал,— зритель, я понимаю.
Бочин так больше и не пришёл картину досматривать. В Чехословакии, в городе Братислава, нас застал конец войны. Наша рота по улицам с песнями ходила. Техник впереди своего взвода, а Уголёк всегда рядом. Бежит, этак важно по сторонам посматривает, будто и он имеет отношение к торжеству. Словаки на тротуарах стоят, смеются, на него показывают. Не знают, что Уголёк с нами уже две страны прошёл.
Вскоре простились мы с гостеприимными чехами, погрузились возле Праги в эшелон. Возвращаемся на родину. Волнуемся — рады. Давно там не были. И Уголёк с нами в офицерском вагоне едет.
Когда Венгрию, знакомые места, проезжали, офицеры говорят :
— Ну, Уголёк, вот твой дом. Слезай, попутешествовал. А он притих, залез под нары. Будто бы и вправду боится, как бы не высадили.
И вот в Румынии на одной из станций потерялся Уголёк. Техник куда-то вышел из вагона. Уголёк запоздал, выскочил за ним и потерялся. Может быть, спутал эшелоны, — их там много было. Звали, звали Уголька, искали, искали все. . . Но поезд не ждёт, так и уехали.
На техника прямо смотреть тяжело было. Да и мы все приуныли. Как не приуныть? На войне люди о доме, о близких тоскуют, а Уголёк каждому дом напоминал, и всякий солдат для него ласковое слово находил, а Уголёк всех своих знал и каждому улыбался по-собачьи.
А в Яссах, это перед самой границей нашей советской, вдруг смотрим, по шпалам летит наш Уголёк — откуда и взялся? Прибежал, визжит, скачет, к технику ласкается. И тот его гладит, смеётся, а у самого слеза на ресницах. Неизвестно, кто из них больше рад встрече. Так мы и не узнали, с кем он приехал с той станции и как нас нашёл. Только уж тут Бочин его в вагоне на ремень привязал.
— Довольно, — сказал, — тебе бегать.
На ремне Уголёк и государственную границу переехал. Когда документы проверяли, один из офицеров пошутил : Тут один иностранец без пропуска едет.
Пограничники посмотрели, рассмеялись.
— Пускай, — сказали, — едет, у нас живёт. Фашисты в России много собак перебили.
Случилось так, что скоро мне пришлось перейти в другую часть, и я с тех пор не видел ни Бочина, ни Уголька.
А позже, через полгода, когда я уже совсем домой вернулся в Ленинград, застаю у себя письмо из Ярославля от Бочина. Он опять на заводе работал, и Уголёк с ним приехал. Они, оказывается, на Дальнем Востоке побывали и вместе до Порт-Артура дошли.
«От меня он теперь совсем отбился, — пишет техник про Уголька, — всё с сыном. Тот с утра в школу, и он за ним. Потом домой прибежит, поспит, побегает и опять к концу занятий Лёшку встречать. Ну, тут уж до вечера не расстанутся.
А так, по всему видать, у нас ему нравится, и о своей Венгрии он позабыл совсем».
Так Уголёк в пяти странах и на двух войнах побывал, а жить в Ярославле остался.
Ванька Жуков
На последнем уроке Лина Петровна сказала :
Сидите тихо. Сейчас мы прочтём рассказ Чехова «Ванька», про Ваньку Жукова.
За партами задвигались и засмеялись. Многие обернулись назад и посмотрели туда, где, подперев голову кулаками в чернильных пятнах, сидел известный в классе отличник по замечаниям — Ваня Жуков.
— Про тебя, — хихикнув, ткнул его в бок Чижевский, сосед по парте и приятель по всяким затеям.
Тихо! Чижевский и Жуков . . — Лина Петровна строго посмотрела на мальчиков. Видно, она не находила ничего смешного в том, что за партой сидел Ваня Жуков. А через несколько минут и все в классе забыли о том, что рядом был настоящий Жуков, и, затихнув, слушали рассказ о Жукове, который тоже когда-то жил в Москве.
В трубах парового отопления некстати заныло, как это часто бывает зимой, когда школьное здание стараются натопить потеплее и в кочегарке не жалеют угля. Но никто сейчас не заметил нудного пения труб и далёкого металлического постукивания. Вскоре исчезла и Лина Петровна со своими большими очками, и доска за её спиной, а вместо них всем вдруг увиделся мальчик Ванька Жуков, который, стоя на коленях перед скамейкой, заржавленным пером выводил кривые строки письма своему дедушке.
Когда Лина Петровна дошла до того места, где Ванька жаловался деду на то, что хозяин бьёт его чем попало, а кормит только хлебом, а в обед кашей и вечером опять только хлебом, а спать почти совсем не даёт, и Ванька ради бога просил деда забрать его в деревню, — все в классе вздохнули, а Ваня Жуков за партой поднял с желобка вставочку и осторожно убрал её, чтобы она вдруг не покатилась... А потом все рассмеялись, увидев, до чего смешно шустрый старичок Константин Макарыч пугал и без того перепуганного зайца, когда они с Ванькой ходили в лес за ёлкой для господского праздника.
«Приезжай, милый дедушка... Христом богом молю, возьми меня назад. . . » — читала Лина Петровна, и всему классу до слёз хотелось, чтобы Ванин дед откликнулся на его просьбу и забрал его к себе.